https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-nerjaveiki/
., встречаются, правда, еще растрепанные бабы… молодых мало… Нет, это уже не прежний сброд… разговаривают спокойно, словарного запасу понабрались… Туманом окутанные, судачат, по-прежнему, о венах своих и гонореях… но без прежней озлобленности… И не затевают мордобой из-за пропущенной очереди… не сквернословят почти… даже квартал изменился имею в виду тогда, перед войной… сумасшедшей этой, тридцать девятого года… Сменился, если вдуматься, контингент… Уже почти не существует парусного флота, а он-то и поставлял настоящих Дикарей, к каким не подступись, жутких типов… желтых… черных… шоколадных!., бешеных!.. Их к госпиталю много стекалось с ранами, а раны у них были на каждом пальце… Тут повязка, там… и на ногах тоже, и на голове… калечили друг друга из-за пустяков, прямо у дверей клиники, чуть что – Кровь пускали, им брюхо вспороть – раз плюнуть, тем особенно, которые с Антильских островов и тамошней Америки! чистые варвары, из тропиков, с Зондских островов, из экваториальных колоний, впрочем, и с севера тоже, надо отдать справедливость… Людоеды, в сущности… такая вот была очередь. Шквалы брани и ураганы смеха встречали отпор у домохозяек кокни, и местных алкашей, и попрошаек, пропитанных виски, с циррозами, свищами, попорченными рожами, гастритами и белком… последнее угадывалось по неизменным бутылочкам… Вопили по всякому поводу скрюченные пополам люмбажники, вечно недовольные ворчуны-человеконенавистники, двужильные старики-пенсионеры, задыхающиеся астматики… все одни в других воткнутые… у дверей сдавленные… Иногда случалось развлечение… интермедия, так сказать… точнее, менестрель… трещотки, причмокивания… чумазик заморский… мандолина!., модные напевы!.. Собирал свои жалкие гроши… и сматывался… Сам я позже тоже пробовал… фрак весь пуговицами обшит, не счесть, сколько! мириады! чисто панцирь!.. Кажется, артисты эти встречаются и поныне… Народ на Уайтчепл до трещоток охоч, мигом толпа собиралась, но если она уже на мостовую распространялась и трамвай стопорила, тогда полиция с налету оттирала к стене всех без разбору: баб, безногих, безруких, чахоточных… быстро проезд расчищала!
В особо туманные дни, когда гололед косил людей, главным образом тех, кто и без того хромал, очередь загибалась в сторону кабака «Доблесть»… они оттуда, можно сказать, не вылезали… один очередь держит… другой греется возле горячительных напитков… вдыхает вишневые испарения… У кого какой грош заваляется, скидывались на стаканчик, прочие прикладывались понарошку, словом, в шипучие морозы между стеной госпиталя и стойкой постоянно народ сновал…
Оттого «Доблесть» изнутри всегда карболкой попахивала…
Теперь, как я уже сказал, народ не тот, не та клиентура, приукрасились… прогресс и сюда дошел… Беднота обзаводится мебелью. Чтоб светлого дерева, а там и угловые диванчики, глядишь, еще и маникюриться начнут… Если только сейчас все это не превратилось уже в крошево, не стерлось с лица земли бомбами, грехами и капризами! Я теперь не в курсе, обстоятельства разлучили нас, лет через десять и вовсе ничего там не узнаю! Помню угрюмые улицы, стены, дома то есть. Фасады, сажей засаленные, в малиновых подтеках… Из порта, из доков, от заводов невообразимо сколько копоти прибивало, а облака все новую дрянь тащили, деготь, рек… без устали, вихрями, шквалами зимой или еще клейкими туманами – тоска, да и только. Изнутри госпиталь был тоже липким и мрачным, стены, койки, даже простыни – темные, желтые почти. Я тем запахом насквозь пропитался: моча, эфир, пек и табак. До сих пор его носом чувствую. К нему когда привыкнешь, он даже нравится… Одна только операционная была никелированной, выбеленной, блестящей, ослепляла, как войдешь.
Чуть туман, госпиталь исчезал из виду, а уж на что массивное сооружение и протяженности порядочной… Он растворялся в окружающей мути, чтоб найти его, надо было подойти вплотную, а то и пощупать… Его желтые и малиновые стены подернулись пеленой, одного цвета с туманом. Какая-то мразь, начиная с октября месяца, пронизывала и делала мрачным все вокруг – вещи, головы, дурманила вас исподволь так, что вы теряли счет времени, забывали, который час, путали день и ночь… Она поднималась с реки, наползала с конца квартала, обволакивала доки, людей, трамваи… Размывала все, растушевывала…
Когда накатывала такая пакость клубами, лавинами, из паба напротив, «Доблести» этой самой, госпиталя не различишь… Лишь тусклые огоньки… лишь окна чуть мигают… да большой желтый фонарь на входной двери… А то бы совсем исчез… В смысле забот, оно так даже и лучше… они вроде как тоже растворяются… отпускают вас… Вот я лично хотел бы, чтоб, когда я умру, меня просто оставили лежать на тротуаре… одного перед Лондонским госпиталем… чтобы все разошлись… и никто не видел, что происходит… И я бы тоже растворился… Так мне кажется… я верю в мрак… Это, понятно, так просто… выдумка… Иначе не скажешь!., шутка… тщеславная фантазия… сгусток тумана… Ай-ай-ай!..
* * *
Как только ягодицу зашили, Джоконда разбушевалась пуще прежнего! Никакого с ней сладу… Из самого дальнего конца общей палаты слышно было, как она извергает проклятия в адрес Анжелы-гадюки, прикончить ее немедленно хочет, вернуться в дом и сделать из нее котлету. По счастью, ничего такого она осуществить не могла, поскольку лежала на койке неподвижной колодой, упакованная от шеи до пят… в бинты и гигроскопические тампоны… И шевелиться ей не велели…
От нее пахло йодоформом, и запах донимал палату еще сильнее, чем ее вопли! А ведь ни секунды не молчала. Медсестры тоже не робели, за словом в карман не лезли, отвечали ей сполна… То-то сцены получались… Она только об Анжеле и думала, об этой законченной тупице и уродине, лежала и кипела от ярости… «У, сука! Артистку убить захотела!.. Из ревности! кошка! кобра!.. О, горе мне!..»
Справа, слева больные с недугами своими роптали… дескать, хватит шуметь…
Пациентки разные были… но все больше местные, из окрути, домохозяйки, горничные, официантки тоже, а еще китаянки… да две или три негритянки, на лечении, стало быть… большинство с животом… потом еще с грудью и с кожей… бляшки, язвы и всякие хронические штуки… Джоконда, она не то чтобы надолго, однако ей предстояло дней двадцать пять, не меньше, по словам Клодовица, лежать на спине пластом и не двигаться. Он в день раза три-четыре обязательно заходил, с обходом и после. Дренаж проверял, не гноится ли… С чрезвычайной внимательностью… Рекомендация Каскада – это вам не хухры-мухры!.. Клодовиц был еще совсем не старый, но до чего же хворый, скособоченный, перекошенный, все суставы в артритах… Он своими болячками даже больных смешил, скрипел, хрустел на все лады…
– Эх, вам бы мои колени, – отвечал он им на жалобы, – тогда бы узнали, что почем! И мои плечи! И мои почки! Тогда бы вы не так заговорили! А ведь я не разлеживаюсь! Мне бегать надо бегом!..
Он и в самом деле бегом проносился по палатам на всех пяти этажах и всех сразу спрашивал, как дела. Носище у него был! неправдоподобнейший! что там ваш Полишинель! вперед его тянул, перевешивал! Он поминутно наклонялся, почти и не разгибался; близорукий был, как сто кротов, глаза под очками шарами перекатывались. Когда он начинал говорить, на лице у него все дрожало и дергалось в ритме слов – нервный, значит, от природы, даже уши и те шевелились: оттопыренные широкие лопухи, крылья для поддержки головы, серые притом, как летучие мыши. Урод уродом. Больные даже пугались иногда… Зато улыбка, скажу вам, разлюбезнейшая! Вроде как девичья. Он никогда не бывал груб, нетерпелив, всегда старался угодить, сделать приятное, слова найти как раз те, какие надобно, как бы ему самому ни худо было, как бы он ни устал!., поддержать, ласково обратиться к самым жутким типам, скрюченным, к постели прикованным, мочой пропитанным, к самым тошнотворным отбросам! отвратительным сварливым шлюхам… догнивающим в глубине палат для хронических, куда штатные лекари, можно сказать, и не заглядывали. Ох там и рожи встречались, рухлядь, какой свет не видывал, и все жили и жили, изводили себя и других месяц за месяцем… а некоторые, говорят, годами… на части разваливались: сегодня глаз, завтра нос, яйцо, полселезенки, мизинец, это вроде как война с последней пожираловкой, пакость эта изнутри гложет, отнимает то одно, то другое, без ружья, без сабли, без пушки расчленяет всего человека, и откуда что берется, а только в один прекрасный день раз – и нет его, освежеван заживо, язвами изъеден, стоны, кровавая икота, хрип, молитвы, мольбы отчаянные. Аве Мария! Господи Иисусе! Джезус! как всхлипывают те, что подушевней, избранные натуры.
В пятидесяти восьми общих палатах Лондонского бесплатного госпиталя – что за ассортимент, какой выбор, целый рынок несчастий, свои ряды для каждого: желудок, сердце, почки, кишки! Не говоря уж о зиме, когда народ кашляет!.. ох, как кашляет! девяносто три палаты как одна! Катаров невпроворот, а сверх того несчастных случаев короб… бывало, по десять-пятнадцать единовременно… в густом утреннем тумане…
Палаты уже с конца сентября погружались во тьму, кроме разве двух-трех часов поутру, да и то возле самых окон, высоченных опускных окон-гильотин; мрак наплывал с реки плотными волнами, просачивался в помещения, заглушал газовые рожки в коридорах. Он пах дегтем и портовой гарью и полнился эхом доков, сирен, окриков…
Для повторного обхода Хлодвиг вооружался громадным масляным фонарем, как на почтовой карете: видел он плохо, слышал хорошо; когда его на ходу окликали, он к кровати вплотную подходил, фонарь подносил, от фонаря ложился белый круг, выхватывал из тьмы лицо страдальца. Хлодвиг наклонялся низко-низко: «Тсс! Тсс! – шептал… – Тише! дружок! Не будите людей!.. Я скоро к вам подойду! Укольчик сделаю!.. Я скоро!., soon be over. Все пройдет!..
И так каждому… из палаты в палату… с этажа на этаж… Я скоро!.. Soon be over. Все пройдет!.. Как заведенный.
Он за ночь этих уколов невесть сколько делал!., мужчинам, женщинам… До того слепой был, что я ему фонарь вплотную подносил… к заднице прижимал… чтоб он иглу свою, куда надо, всадил… ни вкось, ни мимо…
В первые две недели, что я Джоконду навещал, мы сдружились, и уже уколы ей делал я: камфара, морфий, эфир – все как водится, а он мне фонарем светил. С припевчиком неизменным!.. Сейчас, сейчас!.. Soon be over. Все пройдет! Уколы у меня сразу получились – рука твердая, это вроде как автомат, больной ничего и не чувствует… оп! и все…
Так в Лондонском госпитале при докторе Клодовице началась подпольно моя профессиональная карьера. Я научился у него, не раздумывая, отвечать на все: Я сейчас! Soon be over! Все пройдет! Это стало привычкой, пунктиком, тиком… С тех пор я всякого навидался! там! сям! хорошего, плохого и ужасного, понятно, тоже. Потом сами узнаете. Рассудите непредвзято… по ходу дела… это уже много… Я сейчас!.. Soon be over!..
* * *
Мы вышли с интервалом, сперва одни, две минуты спустя – другие. На улице смотрели в оба… Садовая, Уэберли-Комменс, Перигэм-роуд… Впереди Боро, за ним малыш Рене – дезертир: липовые документы и фотокарточка повсюду в газетах, следом Элиза – «зарвавшаяся галантерейщица» в бегах, с целой сворой полицейских на хвосте: она уже много лет торговала шариками опиума повсюду в Мейд Вейл и Вест-Энде в безобидных дозах и без проблем, а тут вдруг по случаю войны самовольно перешла на гашиш. Чего Ярд не прощает, так это когда меняют привычки!..
Все складывалось скверно. Нас засекли и обложили. Даже в госпитале у Клодо – уж на что я паинькой держался, помогал медбратом на подхвате, когда слишком много больных набиралось, – и то жареным запахло… Джоконда нам навредила… Наболтала лишнего… Нарассказывала про свои несчастья, про Лестер, как там и что, словом, чистейшее безумие… По-английски она немного болтала, а тут – сплетница на сплетнице, ну и раздули, понятно, из мухи слона… им, лежачим, больше и заняться нечем… дело принимало дурной оборот… Поговаривали уже о том, чтобы выставить нас всех, начиная с Клодовица… внештатник, иностранец… только и годится, что для ночных дежурств… Начальство смотрело на него косо… недолюбливало… но за работу его на износ, когда по десять-пятнадцать раз за ночь вставать приходится, они платили ему гроши и вовсе не уверены были, что найдут на его место кого другого, столь же преданного, нетребовательного, непьющего, хоть и чудаковатого… Вот дирекция и колебалась насчет его увольнения… Все на волоске висело… Увольнение для него катастрофа!.. Документы у него чрезвычайно подозрительные были, печати на них такие жалкие, что лучше и не показывать… А дипломы – и того диковиннее!., однако самой большой загадкой было то, каким образом он очутился в Лондоне!.. Ему крышка, если б они его выгнали!.. Финиш, так сказать! «Эйльенов», как они иностранцев называют, последнее время каждый день забирали, причем куда менее подозрительных…
Клодовиц все это знал… сам, бывало, рассказывал, и ему было не до смеху…
Каскад, между прочим, обещал наведаться… Проходит три дня, четыре… о нем ни слуху ни духу… Мы возьми да позвони ему… пусть, дескать, приходит!., да не мешкает… мол, есть, что сказать…
Свидание было назначено в шесть в «Плавании на Динги», старой закусочной, помещавшейся прямо среди доков, чуть к западу от госпиталя у самой реки… Пробраться к ней можно было с берега или же проулочками, хаотично спускающимися от Коммершл-роуд, петляющими между складами и ангарами… если нужно прийти и уйти незамеченным, лучше не придумаешь…
Приходим, значит… Ждем… Хозяин «Доблести» тоже тут, с нами повидаться захотел… Однако пока помалкивал, держался настороже… пуганый… – want to speak to Cascade!.. – говорить, стало быть, желал только с Каскадом! Бирюк насупленный… А Каскада все нет. Время самого наплыва посетителей, столики заполнялись один за другим, как раз пересменка; подходили бригадами с лебедок, трюмов… шум, понятно, башмаками грохотали, а строеньице-то деревянное, балки да глина-солома, ох, как резонировало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99
В особо туманные дни, когда гололед косил людей, главным образом тех, кто и без того хромал, очередь загибалась в сторону кабака «Доблесть»… они оттуда, можно сказать, не вылезали… один очередь держит… другой греется возле горячительных напитков… вдыхает вишневые испарения… У кого какой грош заваляется, скидывались на стаканчик, прочие прикладывались понарошку, словом, в шипучие морозы между стеной госпиталя и стойкой постоянно народ сновал…
Оттого «Доблесть» изнутри всегда карболкой попахивала…
Теперь, как я уже сказал, народ не тот, не та клиентура, приукрасились… прогресс и сюда дошел… Беднота обзаводится мебелью. Чтоб светлого дерева, а там и угловые диванчики, глядишь, еще и маникюриться начнут… Если только сейчас все это не превратилось уже в крошево, не стерлось с лица земли бомбами, грехами и капризами! Я теперь не в курсе, обстоятельства разлучили нас, лет через десять и вовсе ничего там не узнаю! Помню угрюмые улицы, стены, дома то есть. Фасады, сажей засаленные, в малиновых подтеках… Из порта, из доков, от заводов невообразимо сколько копоти прибивало, а облака все новую дрянь тащили, деготь, рек… без устали, вихрями, шквалами зимой или еще клейкими туманами – тоска, да и только. Изнутри госпиталь был тоже липким и мрачным, стены, койки, даже простыни – темные, желтые почти. Я тем запахом насквозь пропитался: моча, эфир, пек и табак. До сих пор его носом чувствую. К нему когда привыкнешь, он даже нравится… Одна только операционная была никелированной, выбеленной, блестящей, ослепляла, как войдешь.
Чуть туман, госпиталь исчезал из виду, а уж на что массивное сооружение и протяженности порядочной… Он растворялся в окружающей мути, чтоб найти его, надо было подойти вплотную, а то и пощупать… Его желтые и малиновые стены подернулись пеленой, одного цвета с туманом. Какая-то мразь, начиная с октября месяца, пронизывала и делала мрачным все вокруг – вещи, головы, дурманила вас исподволь так, что вы теряли счет времени, забывали, который час, путали день и ночь… Она поднималась с реки, наползала с конца квартала, обволакивала доки, людей, трамваи… Размывала все, растушевывала…
Когда накатывала такая пакость клубами, лавинами, из паба напротив, «Доблести» этой самой, госпиталя не различишь… Лишь тусклые огоньки… лишь окна чуть мигают… да большой желтый фонарь на входной двери… А то бы совсем исчез… В смысле забот, оно так даже и лучше… они вроде как тоже растворяются… отпускают вас… Вот я лично хотел бы, чтоб, когда я умру, меня просто оставили лежать на тротуаре… одного перед Лондонским госпиталем… чтобы все разошлись… и никто не видел, что происходит… И я бы тоже растворился… Так мне кажется… я верю в мрак… Это, понятно, так просто… выдумка… Иначе не скажешь!., шутка… тщеславная фантазия… сгусток тумана… Ай-ай-ай!..
* * *
Как только ягодицу зашили, Джоконда разбушевалась пуще прежнего! Никакого с ней сладу… Из самого дальнего конца общей палаты слышно было, как она извергает проклятия в адрес Анжелы-гадюки, прикончить ее немедленно хочет, вернуться в дом и сделать из нее котлету. По счастью, ничего такого она осуществить не могла, поскольку лежала на койке неподвижной колодой, упакованная от шеи до пят… в бинты и гигроскопические тампоны… И шевелиться ей не велели…
От нее пахло йодоформом, и запах донимал палату еще сильнее, чем ее вопли! А ведь ни секунды не молчала. Медсестры тоже не робели, за словом в карман не лезли, отвечали ей сполна… То-то сцены получались… Она только об Анжеле и думала, об этой законченной тупице и уродине, лежала и кипела от ярости… «У, сука! Артистку убить захотела!.. Из ревности! кошка! кобра!.. О, горе мне!..»
Справа, слева больные с недугами своими роптали… дескать, хватит шуметь…
Пациентки разные были… но все больше местные, из окрути, домохозяйки, горничные, официантки тоже, а еще китаянки… да две или три негритянки, на лечении, стало быть… большинство с животом… потом еще с грудью и с кожей… бляшки, язвы и всякие хронические штуки… Джоконда, она не то чтобы надолго, однако ей предстояло дней двадцать пять, не меньше, по словам Клодовица, лежать на спине пластом и не двигаться. Он в день раза три-четыре обязательно заходил, с обходом и после. Дренаж проверял, не гноится ли… С чрезвычайной внимательностью… Рекомендация Каскада – это вам не хухры-мухры!.. Клодовиц был еще совсем не старый, но до чего же хворый, скособоченный, перекошенный, все суставы в артритах… Он своими болячками даже больных смешил, скрипел, хрустел на все лады…
– Эх, вам бы мои колени, – отвечал он им на жалобы, – тогда бы узнали, что почем! И мои плечи! И мои почки! Тогда бы вы не так заговорили! А ведь я не разлеживаюсь! Мне бегать надо бегом!..
Он и в самом деле бегом проносился по палатам на всех пяти этажах и всех сразу спрашивал, как дела. Носище у него был! неправдоподобнейший! что там ваш Полишинель! вперед его тянул, перевешивал! Он поминутно наклонялся, почти и не разгибался; близорукий был, как сто кротов, глаза под очками шарами перекатывались. Когда он начинал говорить, на лице у него все дрожало и дергалось в ритме слов – нервный, значит, от природы, даже уши и те шевелились: оттопыренные широкие лопухи, крылья для поддержки головы, серые притом, как летучие мыши. Урод уродом. Больные даже пугались иногда… Зато улыбка, скажу вам, разлюбезнейшая! Вроде как девичья. Он никогда не бывал груб, нетерпелив, всегда старался угодить, сделать приятное, слова найти как раз те, какие надобно, как бы ему самому ни худо было, как бы он ни устал!., поддержать, ласково обратиться к самым жутким типам, скрюченным, к постели прикованным, мочой пропитанным, к самым тошнотворным отбросам! отвратительным сварливым шлюхам… догнивающим в глубине палат для хронических, куда штатные лекари, можно сказать, и не заглядывали. Ох там и рожи встречались, рухлядь, какой свет не видывал, и все жили и жили, изводили себя и других месяц за месяцем… а некоторые, говорят, годами… на части разваливались: сегодня глаз, завтра нос, яйцо, полселезенки, мизинец, это вроде как война с последней пожираловкой, пакость эта изнутри гложет, отнимает то одно, то другое, без ружья, без сабли, без пушки расчленяет всего человека, и откуда что берется, а только в один прекрасный день раз – и нет его, освежеван заживо, язвами изъеден, стоны, кровавая икота, хрип, молитвы, мольбы отчаянные. Аве Мария! Господи Иисусе! Джезус! как всхлипывают те, что подушевней, избранные натуры.
В пятидесяти восьми общих палатах Лондонского бесплатного госпиталя – что за ассортимент, какой выбор, целый рынок несчастий, свои ряды для каждого: желудок, сердце, почки, кишки! Не говоря уж о зиме, когда народ кашляет!.. ох, как кашляет! девяносто три палаты как одна! Катаров невпроворот, а сверх того несчастных случаев короб… бывало, по десять-пятнадцать единовременно… в густом утреннем тумане…
Палаты уже с конца сентября погружались во тьму, кроме разве двух-трех часов поутру, да и то возле самых окон, высоченных опускных окон-гильотин; мрак наплывал с реки плотными волнами, просачивался в помещения, заглушал газовые рожки в коридорах. Он пах дегтем и портовой гарью и полнился эхом доков, сирен, окриков…
Для повторного обхода Хлодвиг вооружался громадным масляным фонарем, как на почтовой карете: видел он плохо, слышал хорошо; когда его на ходу окликали, он к кровати вплотную подходил, фонарь подносил, от фонаря ложился белый круг, выхватывал из тьмы лицо страдальца. Хлодвиг наклонялся низко-низко: «Тсс! Тсс! – шептал… – Тише! дружок! Не будите людей!.. Я скоро к вам подойду! Укольчик сделаю!.. Я скоро!., soon be over. Все пройдет!..
И так каждому… из палаты в палату… с этажа на этаж… Я скоро!.. Soon be over. Все пройдет!.. Как заведенный.
Он за ночь этих уколов невесть сколько делал!., мужчинам, женщинам… До того слепой был, что я ему фонарь вплотную подносил… к заднице прижимал… чтоб он иглу свою, куда надо, всадил… ни вкось, ни мимо…
В первые две недели, что я Джоконду навещал, мы сдружились, и уже уколы ей делал я: камфара, морфий, эфир – все как водится, а он мне фонарем светил. С припевчиком неизменным!.. Сейчас, сейчас!.. Soon be over. Все пройдет! Уколы у меня сразу получились – рука твердая, это вроде как автомат, больной ничего и не чувствует… оп! и все…
Так в Лондонском госпитале при докторе Клодовице началась подпольно моя профессиональная карьера. Я научился у него, не раздумывая, отвечать на все: Я сейчас! Soon be over! Все пройдет! Это стало привычкой, пунктиком, тиком… С тех пор я всякого навидался! там! сям! хорошего, плохого и ужасного, понятно, тоже. Потом сами узнаете. Рассудите непредвзято… по ходу дела… это уже много… Я сейчас!.. Soon be over!..
* * *
Мы вышли с интервалом, сперва одни, две минуты спустя – другие. На улице смотрели в оба… Садовая, Уэберли-Комменс, Перигэм-роуд… Впереди Боро, за ним малыш Рене – дезертир: липовые документы и фотокарточка повсюду в газетах, следом Элиза – «зарвавшаяся галантерейщица» в бегах, с целой сворой полицейских на хвосте: она уже много лет торговала шариками опиума повсюду в Мейд Вейл и Вест-Энде в безобидных дозах и без проблем, а тут вдруг по случаю войны самовольно перешла на гашиш. Чего Ярд не прощает, так это когда меняют привычки!..
Все складывалось скверно. Нас засекли и обложили. Даже в госпитале у Клодо – уж на что я паинькой держался, помогал медбратом на подхвате, когда слишком много больных набиралось, – и то жареным запахло… Джоконда нам навредила… Наболтала лишнего… Нарассказывала про свои несчастья, про Лестер, как там и что, словом, чистейшее безумие… По-английски она немного болтала, а тут – сплетница на сплетнице, ну и раздули, понятно, из мухи слона… им, лежачим, больше и заняться нечем… дело принимало дурной оборот… Поговаривали уже о том, чтобы выставить нас всех, начиная с Клодовица… внештатник, иностранец… только и годится, что для ночных дежурств… Начальство смотрело на него косо… недолюбливало… но за работу его на износ, когда по десять-пятнадцать раз за ночь вставать приходится, они платили ему гроши и вовсе не уверены были, что найдут на его место кого другого, столь же преданного, нетребовательного, непьющего, хоть и чудаковатого… Вот дирекция и колебалась насчет его увольнения… Все на волоске висело… Увольнение для него катастрофа!.. Документы у него чрезвычайно подозрительные были, печати на них такие жалкие, что лучше и не показывать… А дипломы – и того диковиннее!., однако самой большой загадкой было то, каким образом он очутился в Лондоне!.. Ему крышка, если б они его выгнали!.. Финиш, так сказать! «Эйльенов», как они иностранцев называют, последнее время каждый день забирали, причем куда менее подозрительных…
Клодовиц все это знал… сам, бывало, рассказывал, и ему было не до смеху…
Каскад, между прочим, обещал наведаться… Проходит три дня, четыре… о нем ни слуху ни духу… Мы возьми да позвони ему… пусть, дескать, приходит!., да не мешкает… мол, есть, что сказать…
Свидание было назначено в шесть в «Плавании на Динги», старой закусочной, помещавшейся прямо среди доков, чуть к западу от госпиталя у самой реки… Пробраться к ней можно было с берега или же проулочками, хаотично спускающимися от Коммершл-роуд, петляющими между складами и ангарами… если нужно прийти и уйти незамеченным, лучше не придумаешь…
Приходим, значит… Ждем… Хозяин «Доблести» тоже тут, с нами повидаться захотел… Однако пока помалкивал, держался настороже… пуганый… – want to speak to Cascade!.. – говорить, стало быть, желал только с Каскадом! Бирюк насупленный… А Каскада все нет. Время самого наплыва посетителей, столики заполнялись один за другим, как раз пересменка; подходили бригадами с лебедок, трюмов… шум, понятно, башмаками грохотали, а строеньице-то деревянное, балки да глина-солома, ох, как резонировало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99