https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/
Тоська Лабода так вытягивала переходы, что у Марфы стало щипать глаза, и она сидела на старом бидоне, боясь шелохнуться.
Возвращаясь в обед с фермы покормить Егора, Марфа шла тихо, все никак не могла забыть свой сон.
— Здравствуйте, Марфа Андреевна,— услышала она и остановилась.— Что-то последнее время вроде бы похудела...
— Работа, Евсеич,— ответила она.
— У всех она — работа, что поделаешь...
— Да уж известно небось. А ты, я погляжу, все такой же. Вон и Егорка мой уже вымахал, и я состарилась, а ты все считаешь да считаешь...
— Как же, с этими бумагами — одна печаль. Листаешь, считаешь — да и за сердце! У меня в бумагах весь колхоз как на ладони.
Марфа кивнула. Она любила этого старика, бессменного бухгалтера с довоенных времен. И в партизанах побывал, и опять вернулся; к нему можно постучаться хоть за полночь — всегда откроет, поговорит. Хоть бы тогда, как Степана взяли... Другие-то вначале стороной обегали, а он сам подходил, здоровался, и домой к ней заглядывал, и на ферме бывал, и с тех пор стал звать только Марфой Андреевной. Все глядит сквозь очки, щурится...
Он словно угадал ее мысли, тронул повыше локтя.
— Ничего, Марфа Андреевна, ничего. Тебе еще много в жизни радости будет.
Она опустила глаза.
— Мне-то что... Хоть на людей порадоваться.
— Это немало, Марфа Андреевна, это самое главное. Ты замечай, теперь о чем только не говорят — с непривычки оторопь берет. Даже оглядываться иной раз начинаешь. Ты пойми, что это значит.
— Я вижу, да трудно небось понять мне, Евсеич.
— А кому легко? Правда, Марфа Андреевна, хоть и горька, да не переест душу. Ну, ты иди, иди,— заторопился он.— Есть ведь хочешь.
Мимо них из дверей школы, размахивая сумками, толкаясь, посыпали школьники, и старый бухгалтер кивнул:
— Вон они растут. Как бы мне сейчас половину-то скостить... А то считаю да считаю каждый грамм да копейку, а толку?.. Хозяина, я тебе скажу, нет настоящего. Начинаешь бабки подбивать, подведешь итог — жить не хочется. Пусто. Я ведь в колхоз первым вступил, ты еще во-от такой была.— И он пошел, не прощаясь.
Дни, и особенно вечера, теперь казались долгими, несмотря на обычную загруженность делами.
Юлия Сергеевна перелистывала книги со своими заметками, пробегала глазами записи, наброски, соображения. Что ж, ей не в чем себя упрекнуть — путь большой и труд поднят огромный. Она устала за последние три с лишним года, слишком много перемен, слишком велика затрата энергии, слишком много еще несделанного. Но той внутренней опоры, дающей слепую, фанатическую возможность верить в необходимость, разумность происходящего, у нее нет, и это ее мучило и мучает больше всех реальных трудностей, вместе взятых. Она знает, с чем нужно бороться и как. А вот н у ж-н о ли? Это «нужно ли» отнимало и отнимает у нее все. Сама для себя она оставалась на одном и том же месте, как и три с лишним года назад. Бывали счастливые недели, месяцы, она чувствовала себя сильной, уверенной, по-прежнему деятельной. За два года она овладела английским и жадно изучала зарубежную сельскохозяйственную литературу. Тут же бралась за Вильямса, Лысенко, Мичурина, спорила и сравнивала. Иногда ей казалось, наступил момент для рывка — и вдруг она начинала видеть, что оторвалась от реальности, непреложных экономических факторов, искала свои ошибки и находила. Начинался спад, депрессия, она становилась сдержанной, замкнутой, молчаливой, много ездила по области, и опять возвращались собранность, уверенность в себе.
А теперь?Вот Острица уже перекрыта, идут вовсю работы в котловане, тянутся линии, нет, сейчас не хочется об этом думать. Наверное, потому, что все больше и больше начинают чувствоваться трудности? Опять нет денег, не оплачен цемент за последний квартал, опытных инженеров не хватает. Впрочем, ей сейчас все равно. Пусть все катится в тартарары. Минута такая? Все-таки ее детище, она вызвала его к жизни. А сколько и сейчас и тогда было недовольства, нежелания понять, подумать... Даже если она ошиблась, все равно не одной ей это нужно. Ладно, пусть. А теперь?
Юлия Сергеевна сидела, положив руки на стол, одна на другую. Вот они — последние годы.
Она перевернула страницу, прочла отчеркнутое.
«Из постановления Пленума ЦК КПСС.
7 сентября 1953 года:
...Обязать обкомы, крайкомы и ЦК компартий союзных республик изменить методы руководства сельским хозяйством, покончить с поверхностным, бюрократическим подходом к руководству... пресекать администрирование... усилить связи с районами и колхозами...»
Юлия Сергеевна медленно листала страницы.
«Конечно, электростанция. Хотя бы две гидростанции по сто — сто пятьдесят тысяч области необходимы. Когда еще дойдут руки у государства».
«Красный сумрак в особняке Горизова с иконами — странное чувство. Иконы не упускать — добиться передачи в Осто-рецкий художественный музей».
«15—20 коров (коров!) на 100 га с/х. угодий. У нас 7—5 голов. В лучших колхозах 9—10 голов».
На собрании в Зеленой Поляне:
«Курица яйцо снесла, да полколхоза съела». Почему? Ага, нерентабельность».
«Разобраться в делах мясокомбината».
«Малюгин не обманул моих ожиданий. Нужно уметь видеть в человеке подспудные его возможности. Недостатки и пороки всегда резче бросаются в глаза».
Из разговора с художниками:
«Создать художественный совет города. Монументальная роспись должна быть связана с архитектурой объемом. Синтез живописи с архитектурой через монументальную роспись. Вырабатывать единый современный в облике городов социалистический стиль. Воспитывать художественный вкус народа. Нести искусство в самые широкие массы. Монументальная живопись как наиболее доступное, доходчивое средство».
Она хотела закрыть блокнот, увидела новую запись:
«Дербачев. Совещание. 52 года. Он был недоволен уже тогда. Уверен в своей правоте. Убежден. А я по-прежнему уверена, что изживать беду надо совсем по-другому. Планомерно, упрямо, без тех судорожных реформ, что подобны конвульсиям. Особенно тогда, три года назад. Не могу заставить себя ответить на его письмо. Не хочу и не могу. Надо заставить себя. Заставить!»
«Слово все сильнее расходилось у него с делом. Культ личности И. В. Сталина в последние годы нанес особо серьезный ущерб делу партийного и государственного строительства... чтобы впредь в партии и стране никогда не возникали подобные явления».
— Закрытое совещание,— сказала она негромко, задумываясь, и опять торопливо перевернула страницу.
«С неослабевающей энергией продолжать работу по подъему сельского хозяйства... механизацию всего... резко повысить урожайность... всемерно развивать советский демократизм...»
Юлия Сергеевна встала, швырнула блокнот. Ей стало стыдно своей несдержанности, она разгладила страницы, положила в стол.
Нет, она не имеет права. Она слишком много отдавала
и отдает, чтобы вот так просто взять и отступить. Она всегда могла заставить себя.
Скверно, с ней никого нет рядом. Поговорить бы с умным, близким человеком и просто помолчать, посидеть и помолчать. Мать ее не понимает.
Она должна, должна заставить себя.Книги, книги... Сколько их... Все равно они не заменят друга. Тахта, стол, туалетный столик с закрывающимся зеркалом: она не терпела открытых зеркал. Любимая гравюра из северного эпоса.
«Ну и прошел еще год. Что из этого?»Подробная карта области во всю стену.А на Вознесенском холме горит Вечный огонь.
Из окна смотрится далеко. Съездить, что ли, на ГЭС? Какой это все-таки был год, какой год... Был, да, был. А все-таки что теперь?
Юлия Сергеевна взяла со стола пепельницу, поставила ее на подоконник. Темные прямые брови были неподвижны, словно застыли.
Упорно вспоминалась полянка в старых степенных березах — чуткие ветви почти до земли падают живым зеленым ливнем, чуть ветерок — шевелятся под ярким солнцем, прохладная роса на зарослях папоротника. Работая в Осторец-ке, только однажды, выезжая в дальний район, Дербачев, пока дядя Гриша копался в моторе, побродил по весеннему лесу и наткнулся на эту полянку, полную успокаивающих шумов и звуков, прошелся, сбивая росу, по густым папоротникам и долго стоял перед одной из молодых берез. Она была тоньше других, но выше, с молодым ровным стволом, и в ее зелени ярче играло солнце. Дербачев отходил в сторону, и вновь возвращался к березке, и, наконец, понял, чем она его так притягивала. Ее ствол синевато светился; казалось, тронь его — и прохладный свет брызнет из-под пальцев.
Дербачев оторвался наконец от березы и пошел не оглядываясь. Синеватое свечение долго потом мерцало в глазах и часто вспоминалось, и вот сейчас, через четыре года, тоже вспомнилось.
Дербачев глядел в окно на крышу здания на противоположной стороне улицы и не понимал, зачем и к чему с ним затеяли такой разговор в ЦК. Пусть нелегко пришлось ему в последние годы, и особенно после возвращения в Москву, его можно назвать и «назойливым», и «грубоватым», и «несдержанным», его и называли так, но никто и никогда не назвал и не посмеет назвать его «беспринципным», «подловатым» или «бесчестным». Еще до сентябрьского Пленума его письмо в ЦК о причинах тяжелого положения сельского хо-
зяйства в стране вызвало шумные дискуссии, острую полемику, и его дважды вызывали в ЦК.
Он был далек от мысли, что он этакий единственный борец за правду, но то, что потом говорилось на Пленумах ЦК, казалось ему своим и нужным и единственно правильным. Он знал: в жизни все настолько созрело, что, будь он или не будь его, все точно так бы и разворачивалось, и он всегда лишь не мог не делать того, что делал, как не мог не дышать и не есть. Он не скрывал и не скрывает, что смерть Сталина вызвала в нем трудный вздох, словно набрал воздуху в грудь до отказа, а в горле стоит ком, только рвет легкие и тяжелеют глаза. Тогда это было от нервов, от напряжения, и какого-то просто физического облегчения было больше, чем чего-либо другого. И потом, в Москве, свои сложности, свои проблемы, хотя бы даже семейные, с женой. Он был уверен, что хоть с этим все кончено, а ведь получилось иначе, совсем не так, как он думал. Правда, если не кривить душой, вот об этом он совершенно не думал, разве только последние месяцы. А тогда они были чужими и встретились как чужие, у нее даже лицо не изменилось, когда она открыла дверь и увидела его. И первую ночь он спал один, в своем старом кабинете, с привычными книгами и мебелью. И они почти не разговаривали, она лишь сказала, что сын на практике в Свердловске.
— Да, знаю,— отозвался он.— Я получил письмо.
— Ты хочешь есть, Коля?
— Нет, спасибо.
— Тебе постелить в кабинете?
— Да, пожалуйста.
Он ни разу не назвал ее по имени и лишь отметил про себя, что она хорошо выглядит, нисколько не изменилась, время было словно не властно над ней. Та же безукоризненная прическа с пробором ровно от середины лба назад, те же щеки без единой морщинки, тот же спокойный взгляд.
— Ванна готова,— сказала она и, словно поправляя волосы, прикоснулась к ушам с крохотными, похожими на капли воды, сережками.
И только тут он заметил, что их раньше не было и что она здорово волнуется. «Зачем я сюда пришел? — подумал он.— Надо было с кем-нибудь созвониться...» Потом он перестал думать об этом, он имел право прийти сюда и пришел, здесь места хватит и ему и ей, а там будет видно.
Он уходил из дому рано и возвращался поздно, шел прямо в кабинет, где уже была приготовлена постель. Кажется, через неделю после своего возвращения или чуть больше он проснулся среди ночи и сразу понял: жена здесь. Она сидела на краю тахты, и ее рука лежала у него на лбу. У нее была прохладная маленькая ладонь.
— Включи свет,— попросил он, помедлив, и она убрала руку.
— Скажи, Коля, зачем же все это? — услышал он ее голос и опять после долгого перерыва спросил:
— Что?
— Ты сможешь простить меня? Когда-нибудь?
И она и он знали, что этого он не умеет, и то, что она спросила, заставило его поморщиться, но и заставило его сказать:
— Не знаю.
Он произнес «не знаю» как-то неопределенно и вынужденно, хотя еще до этих слов сразу вспомнил вздрагивающие пальцы Борисовой у себя на плечах, свое, тогда почти неудержимое желание повернуться от окна и прижать ее, ту, другую женщину, к себе, прижать как можно сильнее, он знал, что такие, как она, приходят только однажды и уже больше не возвращаются.
И она действительно ушла, чтобы больше не возвращаться, но именно сейчас от всего, что было тогда в мартовскую ночь, он помнит только ее вздрагивающие пальцы у себя на плечах.
— Не знаю,— сказал он жене мягче и отчужденнее.
«Ну Сталин, ну что Сталин? — думал Дербачев, вернувшись как-то домой очень поздно, раздраженный и злой,— выдался трудный день: его несколько раз пытались убедить в том, во что он давно не верил.— Народ, государство, мировая политика... Ну и что? Народу нужна правда, государство — это народ, а правда народа — самая лучшая политика. Ну и что?»
Пройдя в свой кабинет мимо спальни, Дербачев не зажег света — не хотелось, и в темноте было лучше отдыхать — скорее отпускало нервы. Он сел на диван и стал курить, хотя последнее время курить ему было нельзя: от перенапряжения, от бессонных ночей, таких вот, как эта, когда человек остается наедине с собою, со своими сомнениями,— сердце сдавало. В последний год ему, вместе с другими товарищами, было поручено в ЦК очень ответственное и трудное дело по реабилитации несправедливо осужденных, и это наложило на него, на всю его теперешнюю жизнь свой особый отпечаток: порой ему хотелось куда-нибудь поехать, отдохнуть, но времени не было. И самое главное — некоторые старые работники ЦК и после решения съезда, вроде бы со всем согласившись, внутренне оставались на своих прежних позициях, и это очень затрудняло работу — опять приходилось бороться, не соглашаться, доказывать. Инерция прошлого еще велика, ее нелегко переломить, и сам Дербачев
иногда ловил себя на том, что она временами оживает и в нем, и тогда становилось особенно скверно. Конечно, он согласен, как это ему сегодня сказали, что разрушение ради разрушения — всего лишь анархия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69