https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/gigienichtskie-leiki/
В полях стояла мертвая тишина. Стоило свернуть в сторону, войти в белый неподвижный лес, и картина менялась. Нет-нет и прозвучит шорох — осыплется снег. Нет-нет раздастся живой звук: дятел тронет морозное дерево, или клест обронит сосновую шишку, или в последний момент, не разбирая кустов, рванется от голодной лисы длинноногий беляк, пойдет отмахивать по лесу широкие сажени. А то, не обращая внимания на потоки сыплющегося сверху снега, пройдет по привычному маршруту лось — в послевоенные годы они появились в окрестных лесах невесть откуда, понемногу расплодились и теперь, ревностно оберегаемые законом, попадались все чаще и, непуганые, не очень-то сторонились людей, нещадно объедая молодые деревца. Лобов как-то за одним из них гнал верхом.
Дмитрий любил лес не меньше поля, и особенно на рассвете. Он вставал затемно, задыхаясь от сухого мороза, уходил на лыжах прямо через Острицу. До опушки всего полчаса быстрой ходьбы. Долго плутал по лесным полянам, утопая и проваливаясь в сугробах, возвращался в село. У деда Матвея дымилась на столе горячая картошка, стояли в мисках соленые огурцы и моченые антоновские яблоки.
Дмитрий возвращался в одно и то же время, старик никогда не ошибался.
Они ели картошку с огурцами и тихо разговаривали. Дед Матвей за четыре года изменился, хотя внешне не очень заметно. Стал более замкнутым, совсем несговорчивым, все время проводил с топором или ножом в руках. Если не строгал топорища, тесал коромысла, выстругивал колодки для своего приятеля-сапожника. Занимался иногда чем-нибудь другим. Толок и просеивал табак и открывал вьюшку в трубе, чтобы вытягивало,— дышать в такие минуты было нечем в маленькой избенке, собранной по бревнышку с большим трудом с помощью деда Силантия два года назад.
Дед Матвей чихал и ругался, вспоминая вслух, в какой просторной избе жил до войны. Самый настоящий пятистенок. Неважно, что начинал оседать. Теперь бы при-
поднять, подложить пару венцов дуба, и тогда — еще на век, надо же ей было сгореть.
Шли годы, старик начинал отделять свою сгоревшую избу от общей войны; ему порой думалось, что изба могла бы и уцелеть. Племяннику негде вытянуться, старик каждый раз сокрушался. Голова упиралась чуть ли не в потолок — так мала избенка, бес ее возьми!
— Ничего, старик,— успокаивал его Дмитрий.— Я же ненадолго. День, два — опять на работу. Не журись, ничего не сделаешь. Не нужна мне большая изба, старик, и в этой хорошо. Не веришь?
— Ладно, ладно, Митька. Ничего я не знаю. Сейчас вы молодые, да ранние. Человеку простор нужен, а так ему душно.
Разговор завязался на второй день после прихода Дмитрия, за ужином. Они выпили раз и другой по стакану мутноватого, приятного на вкус самогона, настоянного на вишневом листе. В подслеповатое окошечко ничего не разглядеть — ранние наступают зимой сумерки, быстро и молча приходит ночь. Дед Матвей зажарил глазунью. Она, еще горячая, пузырилась на большой черной сковороде, занявшей чуть ли не полстола. «Где он ее такую откопал?» Дмитрий рассеянно вслушивался в длинные и туманные рассуждения деда Матвея: в подпитии со стариком случалось. Дмитрий приготовился к долгому сидению. Он набегался на лыжах, и ему не хотелось разговаривать, тянуло после стакана самогонки на сон. Дед Матвей, выпив, проворчал, что слаба штука, обманывает честной народ чертова баба.
— Марфа? — спросил Дмитрий, зевая, вспоминая другой вечер, пять лет назад.
— Какая там Марфа — кума Степанида, есть у нас такая червоточица. Марфа теперь не занимается. Стала председательшей, куда и делось. Сейчас она на ферме работает — передовичка! — во тебе! Я тебе, Митька, не так просто говорю. Человеку, ему, лешему, простор нужен. А так, взаперти, он чахнет, хоть ты его салом-медом залей, все одно чахнуть будет. Баба и расцвела, на простор вышла, ветру свежего хватила.
— А как ты понимаешь простор, старик?
— А как его понимать? Налить еще?
— Давай, на сон можно.
— Вот то-то и оно, понимаю. Что тебе говорю? Колхозы вон объединили, землю в собственность закрепили, все такое, пятое-десятое. Если хозяин, пошто каждый командует: это сей, а это не сей? А откуда им знать, что у нас родит, а чего не родит? То-то я тебе и говорю. Вот председатель, Степка Лобов, мой сосед однору-
кий. Я его таким знал,— дед Матвей показал на четверть от пола.— А что есть председатель, обчеством выбранный? Если хочешь, разнесчастный человек, семья у него разнесчастная. Свои его ругмя ругают, приезжее начальство тоже в три шеи костерит. А почему, спрашивается? Э-э, брось ты, Степка, говорю ему, брось должность свою проклятую, не хозяин ты на ней, а самый распоследний батрак. Не она при тебе, а ты при ней заместо работника. Всякое там городское дерьмо, прости господи, крутит тобой и вправо и влево — как захочет.
Дед Матвей помолчал, покивал, низко наклоняя седую голову. Дмитрий видел его лохматый затылок.
— Вот я ему и говорю: брось. А он своей культей знай машет. Кому-то, мол, надо ж! Может, его правда, вот ведь и колхозы объединяли, его, однорукого да неграмотного, оставили.
— Он на курсах в городе был, учился.
— Ну, был, был! Раньше наш брат курсов не кончал, а земля родила. Земля, она, как дите, ласку любит. Чтобы ты к ней сердцем приросши был. А сейчас что? Вот я тебя спрашиваю, Митька, ты рабочий человек, ты мне ответь. Вот, работаю я... Ты слышишь?
— Конечно, слышу. Что ты, старик, расходился? Ты работаешь, я работаю, все у нас работают.
— Может, работают и все, а как получать, тут, брат, разно выходит. Тебе мяса кусок, мне квасу глоток. Сколько ты получаешь, а ну, скажи?
— Я... В хороший месяц больше тысячи вытянет. У меня на учебу много времени уходит, а так и больше можно.
— Ага! Во-о! — Дед Матвей помотал у самого носа племянника темным пальцем.
— Что — ага?
— То. Тебе тыщи в месяц мало, а я тридцать палочек. Ага! Знаешь, сколько в прошлом году у нас трудодень обошелся? Не знаешь? Так скажу: двести тридцать граммов на трудодень. Вместе с ячменем. Во-о! Сроду счету такого не слыхивать было. Граммы отколь-то взялись, вот тебе как научно дошло. И получается не грамм—один срам, во-о! Сколько они стоят, твои двести тридцать граммов, на деньги? Каких-нибудь тридцать копеек. Штаны купить, срам спрятать, нужно полторы сотни отвалить. Во-о! Ты мне скажи, Митька, могу я заработать за год на одни штаны, чтоб голой ж... не светить, или как? Ты рабочий человек — ты скажи! А я тебе скажу: ни к чему мне она, земля, коль от нее одни слезы. И уходят в город, там хоть в брюхе пусто, зато кино посмотреть можно. Будь лет на тридцать моложе, тоже б ушел, в брюхе щелк, на ж... шелк. Тьфу! Тьфу! — сказал дед Матвей, встал
покачиваясь, утомленный длинной речью, полез на полку за жестянкой с табаком.
Дмитрий любовно и пьяно глядел на него. Хорош старик, видать, ему износу не будет. Выпить любит, поговорить и обругать все с русской широтой и безудержностью. Дед Матвей отсыпал табаку в длинный засаленный кисет, засунул жестянку на место, закурил, придвинул кисет Дмитрию.
— Спасибо, старик, я так и не курю, начинал было, опять бросил,— сказал тот.
Старик поглядел на него, спрятал кисет в карман. Вспомнил бабку Волчиху и диковинную ночь пять лет назад, когда племянник разговаривал с закрытыми глазами, огорчился и как-то примолк. Дмитрий налил в стаканы, придвинул деду Матвею, они взяли стаканы в руки и поглядели друг другу в глаза. Дед Матвей, уже плохо справляясь с собственным языком, сказал:
— Все дело, Митька, в людях. Каждый над другим командовать норовит, все в начальники, в начальники лезут. Холера начальническая хуже настоящей. Работать-то некому стало, начальник на начальнике сидит, один другому указы пишет. Простого хлеба не кушают, дай вальцованный!
— Речи у тебя, старик,— посадить могут.
— Испугал ты меня, Митька. Прямо дрожмя дрожу! Во-о! Мне еще сто лет жить! Ха-ха-ха! Да я любому скажу, хоть и самому товарищу Сталину. Что ж это получается — все пересчитано, курица, поросенок каждый отмечен и помечен, за все в отдельности налог плати. Во-о, как тебе! Посеешь сотку огурцов или баклажанов на огороде, счас тебе их обмерят — и опять плати. Во-о! А мерит-то кто? Мужики, жеребцы стоялые, им в поле вилами шевелить! Они с метром ходят, сотки меряют! Каждый вершок учтут, за должность свою, как черт за грешную душу, держатся. А это не по-крестьянски, не по-хозяйски. Во-о, Митька, как бы я сказал. Я вот еще соберусь да и съезжу в Москву-то. Ты чего отвернулся, а? Слушать не хочешь, морду воротишь? Не вкусно?
— Ну, дед, я тоже без дела не сижу. На вас работаю. Разные плуги, сеялки-веялки делаю.
— На нас! Дура стоеросовая! Одних баб на земле оставили, ни стыда, ни совести у вас! Колом бы вас всех накормил, не говядиной.
— Так, так, старина! — рассмеялся Дмитрий пьяно.— Громи нас, прохвостов, и пойдем спать, старик. Сон — лучшее в мире лекарство от всех неудач и болезней.
Дед Матвей мутно поглядел на него, встряхнулся, взял у него из рук стакан и отставил в сторону.
— Дурак ты, Митька, хотя и ученый. Хватит пить,— решительно приказал он.— Все вы такие пошли — меры ничуть не знаете. Водка меру любит — тогда она на пользу. Во-о! Давай, давай раздевайся и спать. А что, думаешь, не пропустят к нему-то?
— Хватит, старик, чудить. Пропустить — одно, а выпустить...
Дед Матвей уложил племянника на сколоченную им самим деревянную кровать. Она оказалась для Дмитрия коротка, и его узкие ступни с желтоватыми подошвами торчали далеко за спинку.
«Вымахал,— подумал дед Матвей, стаскивая катанки и разматывая пахнущие потом портянки.— Вымахал, а ума-то еще не набрался... Ничего не понимает».
Больше ни о чем не стал думать дед Матвей. Забравшись на печь, разлегся на горячих кирпичах и сразу уснул.
Утром Дмитрий долго бродил по селу. Слегка покалывало в висках. Лобов увидел его в правлении колхоза и обрадовался. Лобов спорил с вислоносым медлительным мужиком, возможно, поэтому и обрадовался: представился случай отделаться от назойливого просителя.
— Ты, брат, раздался,— сказал Лобов, оглядывая и хлопая Дмитрия по плечу.— Слышал я, до инженера доходишь, Дмитрий Романович?
— Не велика штука,— в тон ему отозвался Дмитрий.— Ты теперь чуть ли не целым районом ворочаешь, а я что? После объединения небось сам черт тебе не брат, Степан Иванович?
Они поговорили в правлении, и потом, подписав несколько бумажек, Лобов пригласил Дмитрия пройтись по хозяйству. Дмитрий шел рядом и старался понять, в чем так сильно изменился Степан. Поседел, погрузнел, лицом стал старее — это в порядке вещей. А вот те, другие какие-то основные перемены Дмитрий уловить не мог. Кажется, стал Степан Лобов решительнее и увереннее.
Они подходили к животноводческой ферме, когда навстречу из-за складского помещения выбежала Марфа и, кивнув Дмитрию, словно вчера виделись, торопливо отвела мужа в сторону.
— Ты чего? — услышал Дмитрий.
— Знаешь, Степан, из области первый приехал, Дербачев. Только-только подкатил. Говорила я тебе, телефон провести,— все тебе дорого.
— Не тарахти, при чем телефон? Ты толком, ну приехал и приехал.
— Приехал и пошел везде. Я вас далеко увидела, а то хотела в правление бежать. Ходит по сараям, все осматривает. Меня остановил, спрашивает: «Как звать, хозяйка?» А я ему — Марфа, мол. А он: «Красивое имя». Красивое! — Марфа сморщила нос, весело прыснула в кулак.— Марфа-то красивое! Чудак-человек, ей-богу!
Степан засмеялся, глаза подобрели и насмешливо заискрились.
— Ладно, самое главное ты сообщила. А еще что? Потом потише, чего ты так кричишь? Не глухие тут.
Марфа нахмурилась, отвернулась: наедине Степан никогда не разговаривал с нею в таком тоне. Она покосилась на Дмитрия, усмехнулась и подумала, что это она мужу припомнит.
Она не могла долго сердиться на Степана и только насмешливо сверкнула глазами.
— Аника-воин. Вот подожди, он тебя сейчас продерет похлестче.
— Кто?
— Секретарь этот.— Загораясь, Марфа опять возбужденно частила: — Батюшки! Входит, кто его там увидит сразу? Ходил-ходил — и давай и давай! Грязно-то у вас, скотина вся в грязи и худая и порядка нет! Кормушки, потом склад сена — все обглядел. Дрянное, говорит, сено. А ему кто-то: «Уж какое есть, не взыщите». Он посмотрел, засмеялся и немного отошел. Теперь стоит там, с бабами разговоры ведет.
Дмитрий узнавал и не узнавал свою старую знакомую. Лицо тронули слегка заветренные морщины у губ, в глазах появился мягкий, ласковый свет.
Дмитрий шел за ними, отстав шагов на десять, и еще издали заметил Дербачева. Он видел его под Новый год в Осторецком драматическом театре и с тех пор запомнил его квадратную тяжелую голову. Дербачев, поджидая, кивнул председателю издали, и Лобов, подойдя, поздоровался.
Дмитрий свернул в сторону, стал разговаривать с конюхом Петровичем, ставшим за эти пять лет низким и жиденьким мужиком. А звали его и сейчас по-старому — Петровичем. Дмитрий от деда Матвея узнал, что Петровича в армию не взяли: не вышел ростом. Он женился, успел нажить двух детей, дочку и сына. Жена была ровно вполовину выше его, рядом они никогда не ходили: ни в гости, ни в кино, ни на работу. На людях Петрович не переносил соседства жены. В этом дед Матвей винил мать Петровича, властную и крутую старуху. Она боялась обмельчания потомства и настояла именно на таком браке. А Петрович парнем гулял с Тоськой Лабодой.
Встречаясь с нею теперь, слушая насмешки, менялся в лице. Дед Матвей рассказывал, что Петрович иногда бил свою жену. И баба ему подчинялась — своего маленького повелителя она любила за не известные никому, кроме нее, какие-то особые качества.
«Маленький-маленький, а злой, дьявол»,— неожиданно подумал Дмитрий, здороваясь с конюхом. Петрович держал в руках огромные вилы и в первую очередь оглядел лыжный костюм Дмитрия — другого тот не захватил с собой.
— Все ходят, ходят,— сказал Петрович недовольно.— Все высматривают, начальствуют.
— Кто ходит? — не понял Дмитрий.
— Да вот,— конюх кивнул на Дербачева.— Нечего делать, и ходят, ездят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Дмитрий любил лес не меньше поля, и особенно на рассвете. Он вставал затемно, задыхаясь от сухого мороза, уходил на лыжах прямо через Острицу. До опушки всего полчаса быстрой ходьбы. Долго плутал по лесным полянам, утопая и проваливаясь в сугробах, возвращался в село. У деда Матвея дымилась на столе горячая картошка, стояли в мисках соленые огурцы и моченые антоновские яблоки.
Дмитрий возвращался в одно и то же время, старик никогда не ошибался.
Они ели картошку с огурцами и тихо разговаривали. Дед Матвей за четыре года изменился, хотя внешне не очень заметно. Стал более замкнутым, совсем несговорчивым, все время проводил с топором или ножом в руках. Если не строгал топорища, тесал коромысла, выстругивал колодки для своего приятеля-сапожника. Занимался иногда чем-нибудь другим. Толок и просеивал табак и открывал вьюшку в трубе, чтобы вытягивало,— дышать в такие минуты было нечем в маленькой избенке, собранной по бревнышку с большим трудом с помощью деда Силантия два года назад.
Дед Матвей чихал и ругался, вспоминая вслух, в какой просторной избе жил до войны. Самый настоящий пятистенок. Неважно, что начинал оседать. Теперь бы при-
поднять, подложить пару венцов дуба, и тогда — еще на век, надо же ей было сгореть.
Шли годы, старик начинал отделять свою сгоревшую избу от общей войны; ему порой думалось, что изба могла бы и уцелеть. Племяннику негде вытянуться, старик каждый раз сокрушался. Голова упиралась чуть ли не в потолок — так мала избенка, бес ее возьми!
— Ничего, старик,— успокаивал его Дмитрий.— Я же ненадолго. День, два — опять на работу. Не журись, ничего не сделаешь. Не нужна мне большая изба, старик, и в этой хорошо. Не веришь?
— Ладно, ладно, Митька. Ничего я не знаю. Сейчас вы молодые, да ранние. Человеку простор нужен, а так ему душно.
Разговор завязался на второй день после прихода Дмитрия, за ужином. Они выпили раз и другой по стакану мутноватого, приятного на вкус самогона, настоянного на вишневом листе. В подслеповатое окошечко ничего не разглядеть — ранние наступают зимой сумерки, быстро и молча приходит ночь. Дед Матвей зажарил глазунью. Она, еще горячая, пузырилась на большой черной сковороде, занявшей чуть ли не полстола. «Где он ее такую откопал?» Дмитрий рассеянно вслушивался в длинные и туманные рассуждения деда Матвея: в подпитии со стариком случалось. Дмитрий приготовился к долгому сидению. Он набегался на лыжах, и ему не хотелось разговаривать, тянуло после стакана самогонки на сон. Дед Матвей, выпив, проворчал, что слаба штука, обманывает честной народ чертова баба.
— Марфа? — спросил Дмитрий, зевая, вспоминая другой вечер, пять лет назад.
— Какая там Марфа — кума Степанида, есть у нас такая червоточица. Марфа теперь не занимается. Стала председательшей, куда и делось. Сейчас она на ферме работает — передовичка! — во тебе! Я тебе, Митька, не так просто говорю. Человеку, ему, лешему, простор нужен. А так, взаперти, он чахнет, хоть ты его салом-медом залей, все одно чахнуть будет. Баба и расцвела, на простор вышла, ветру свежего хватила.
— А как ты понимаешь простор, старик?
— А как его понимать? Налить еще?
— Давай, на сон можно.
— Вот то-то и оно, понимаю. Что тебе говорю? Колхозы вон объединили, землю в собственность закрепили, все такое, пятое-десятое. Если хозяин, пошто каждый командует: это сей, а это не сей? А откуда им знать, что у нас родит, а чего не родит? То-то я тебе и говорю. Вот председатель, Степка Лобов, мой сосед однору-
кий. Я его таким знал,— дед Матвей показал на четверть от пола.— А что есть председатель, обчеством выбранный? Если хочешь, разнесчастный человек, семья у него разнесчастная. Свои его ругмя ругают, приезжее начальство тоже в три шеи костерит. А почему, спрашивается? Э-э, брось ты, Степка, говорю ему, брось должность свою проклятую, не хозяин ты на ней, а самый распоследний батрак. Не она при тебе, а ты при ней заместо работника. Всякое там городское дерьмо, прости господи, крутит тобой и вправо и влево — как захочет.
Дед Матвей помолчал, покивал, низко наклоняя седую голову. Дмитрий видел его лохматый затылок.
— Вот я ему и говорю: брось. А он своей культей знай машет. Кому-то, мол, надо ж! Может, его правда, вот ведь и колхозы объединяли, его, однорукого да неграмотного, оставили.
— Он на курсах в городе был, учился.
— Ну, был, был! Раньше наш брат курсов не кончал, а земля родила. Земля, она, как дите, ласку любит. Чтобы ты к ней сердцем приросши был. А сейчас что? Вот я тебя спрашиваю, Митька, ты рабочий человек, ты мне ответь. Вот, работаю я... Ты слышишь?
— Конечно, слышу. Что ты, старик, расходился? Ты работаешь, я работаю, все у нас работают.
— Может, работают и все, а как получать, тут, брат, разно выходит. Тебе мяса кусок, мне квасу глоток. Сколько ты получаешь, а ну, скажи?
— Я... В хороший месяц больше тысячи вытянет. У меня на учебу много времени уходит, а так и больше можно.
— Ага! Во-о! — Дед Матвей помотал у самого носа племянника темным пальцем.
— Что — ага?
— То. Тебе тыщи в месяц мало, а я тридцать палочек. Ага! Знаешь, сколько в прошлом году у нас трудодень обошелся? Не знаешь? Так скажу: двести тридцать граммов на трудодень. Вместе с ячменем. Во-о! Сроду счету такого не слыхивать было. Граммы отколь-то взялись, вот тебе как научно дошло. И получается не грамм—один срам, во-о! Сколько они стоят, твои двести тридцать граммов, на деньги? Каких-нибудь тридцать копеек. Штаны купить, срам спрятать, нужно полторы сотни отвалить. Во-о! Ты мне скажи, Митька, могу я заработать за год на одни штаны, чтоб голой ж... не светить, или как? Ты рабочий человек — ты скажи! А я тебе скажу: ни к чему мне она, земля, коль от нее одни слезы. И уходят в город, там хоть в брюхе пусто, зато кино посмотреть можно. Будь лет на тридцать моложе, тоже б ушел, в брюхе щелк, на ж... шелк. Тьфу! Тьфу! — сказал дед Матвей, встал
покачиваясь, утомленный длинной речью, полез на полку за жестянкой с табаком.
Дмитрий любовно и пьяно глядел на него. Хорош старик, видать, ему износу не будет. Выпить любит, поговорить и обругать все с русской широтой и безудержностью. Дед Матвей отсыпал табаку в длинный засаленный кисет, засунул жестянку на место, закурил, придвинул кисет Дмитрию.
— Спасибо, старик, я так и не курю, начинал было, опять бросил,— сказал тот.
Старик поглядел на него, спрятал кисет в карман. Вспомнил бабку Волчиху и диковинную ночь пять лет назад, когда племянник разговаривал с закрытыми глазами, огорчился и как-то примолк. Дмитрий налил в стаканы, придвинул деду Матвею, они взяли стаканы в руки и поглядели друг другу в глаза. Дед Матвей, уже плохо справляясь с собственным языком, сказал:
— Все дело, Митька, в людях. Каждый над другим командовать норовит, все в начальники, в начальники лезут. Холера начальническая хуже настоящей. Работать-то некому стало, начальник на начальнике сидит, один другому указы пишет. Простого хлеба не кушают, дай вальцованный!
— Речи у тебя, старик,— посадить могут.
— Испугал ты меня, Митька. Прямо дрожмя дрожу! Во-о! Мне еще сто лет жить! Ха-ха-ха! Да я любому скажу, хоть и самому товарищу Сталину. Что ж это получается — все пересчитано, курица, поросенок каждый отмечен и помечен, за все в отдельности налог плати. Во-о, как тебе! Посеешь сотку огурцов или баклажанов на огороде, счас тебе их обмерят — и опять плати. Во-о! А мерит-то кто? Мужики, жеребцы стоялые, им в поле вилами шевелить! Они с метром ходят, сотки меряют! Каждый вершок учтут, за должность свою, как черт за грешную душу, держатся. А это не по-крестьянски, не по-хозяйски. Во-о, Митька, как бы я сказал. Я вот еще соберусь да и съезжу в Москву-то. Ты чего отвернулся, а? Слушать не хочешь, морду воротишь? Не вкусно?
— Ну, дед, я тоже без дела не сижу. На вас работаю. Разные плуги, сеялки-веялки делаю.
— На нас! Дура стоеросовая! Одних баб на земле оставили, ни стыда, ни совести у вас! Колом бы вас всех накормил, не говядиной.
— Так, так, старина! — рассмеялся Дмитрий пьяно.— Громи нас, прохвостов, и пойдем спать, старик. Сон — лучшее в мире лекарство от всех неудач и болезней.
Дед Матвей мутно поглядел на него, встряхнулся, взял у него из рук стакан и отставил в сторону.
— Дурак ты, Митька, хотя и ученый. Хватит пить,— решительно приказал он.— Все вы такие пошли — меры ничуть не знаете. Водка меру любит — тогда она на пользу. Во-о! Давай, давай раздевайся и спать. А что, думаешь, не пропустят к нему-то?
— Хватит, старик, чудить. Пропустить — одно, а выпустить...
Дед Матвей уложил племянника на сколоченную им самим деревянную кровать. Она оказалась для Дмитрия коротка, и его узкие ступни с желтоватыми подошвами торчали далеко за спинку.
«Вымахал,— подумал дед Матвей, стаскивая катанки и разматывая пахнущие потом портянки.— Вымахал, а ума-то еще не набрался... Ничего не понимает».
Больше ни о чем не стал думать дед Матвей. Забравшись на печь, разлегся на горячих кирпичах и сразу уснул.
Утром Дмитрий долго бродил по селу. Слегка покалывало в висках. Лобов увидел его в правлении колхоза и обрадовался. Лобов спорил с вислоносым медлительным мужиком, возможно, поэтому и обрадовался: представился случай отделаться от назойливого просителя.
— Ты, брат, раздался,— сказал Лобов, оглядывая и хлопая Дмитрия по плечу.— Слышал я, до инженера доходишь, Дмитрий Романович?
— Не велика штука,— в тон ему отозвался Дмитрий.— Ты теперь чуть ли не целым районом ворочаешь, а я что? После объединения небось сам черт тебе не брат, Степан Иванович?
Они поговорили в правлении, и потом, подписав несколько бумажек, Лобов пригласил Дмитрия пройтись по хозяйству. Дмитрий шел рядом и старался понять, в чем так сильно изменился Степан. Поседел, погрузнел, лицом стал старее — это в порядке вещей. А вот те, другие какие-то основные перемены Дмитрий уловить не мог. Кажется, стал Степан Лобов решительнее и увереннее.
Они подходили к животноводческой ферме, когда навстречу из-за складского помещения выбежала Марфа и, кивнув Дмитрию, словно вчера виделись, торопливо отвела мужа в сторону.
— Ты чего? — услышал Дмитрий.
— Знаешь, Степан, из области первый приехал, Дербачев. Только-только подкатил. Говорила я тебе, телефон провести,— все тебе дорого.
— Не тарахти, при чем телефон? Ты толком, ну приехал и приехал.
— Приехал и пошел везде. Я вас далеко увидела, а то хотела в правление бежать. Ходит по сараям, все осматривает. Меня остановил, спрашивает: «Как звать, хозяйка?» А я ему — Марфа, мол. А он: «Красивое имя». Красивое! — Марфа сморщила нос, весело прыснула в кулак.— Марфа-то красивое! Чудак-человек, ей-богу!
Степан засмеялся, глаза подобрели и насмешливо заискрились.
— Ладно, самое главное ты сообщила. А еще что? Потом потише, чего ты так кричишь? Не глухие тут.
Марфа нахмурилась, отвернулась: наедине Степан никогда не разговаривал с нею в таком тоне. Она покосилась на Дмитрия, усмехнулась и подумала, что это она мужу припомнит.
Она не могла долго сердиться на Степана и только насмешливо сверкнула глазами.
— Аника-воин. Вот подожди, он тебя сейчас продерет похлестче.
— Кто?
— Секретарь этот.— Загораясь, Марфа опять возбужденно частила: — Батюшки! Входит, кто его там увидит сразу? Ходил-ходил — и давай и давай! Грязно-то у вас, скотина вся в грязи и худая и порядка нет! Кормушки, потом склад сена — все обглядел. Дрянное, говорит, сено. А ему кто-то: «Уж какое есть, не взыщите». Он посмотрел, засмеялся и немного отошел. Теперь стоит там, с бабами разговоры ведет.
Дмитрий узнавал и не узнавал свою старую знакомую. Лицо тронули слегка заветренные морщины у губ, в глазах появился мягкий, ласковый свет.
Дмитрий шел за ними, отстав шагов на десять, и еще издали заметил Дербачева. Он видел его под Новый год в Осторецком драматическом театре и с тех пор запомнил его квадратную тяжелую голову. Дербачев, поджидая, кивнул председателю издали, и Лобов, подойдя, поздоровался.
Дмитрий свернул в сторону, стал разговаривать с конюхом Петровичем, ставшим за эти пять лет низким и жиденьким мужиком. А звали его и сейчас по-старому — Петровичем. Дмитрий от деда Матвея узнал, что Петровича в армию не взяли: не вышел ростом. Он женился, успел нажить двух детей, дочку и сына. Жена была ровно вполовину выше его, рядом они никогда не ходили: ни в гости, ни в кино, ни на работу. На людях Петрович не переносил соседства жены. В этом дед Матвей винил мать Петровича, властную и крутую старуху. Она боялась обмельчания потомства и настояла именно на таком браке. А Петрович парнем гулял с Тоськой Лабодой.
Встречаясь с нею теперь, слушая насмешки, менялся в лице. Дед Матвей рассказывал, что Петрович иногда бил свою жену. И баба ему подчинялась — своего маленького повелителя она любила за не известные никому, кроме нее, какие-то особые качества.
«Маленький-маленький, а злой, дьявол»,— неожиданно подумал Дмитрий, здороваясь с конюхом. Петрович держал в руках огромные вилы и в первую очередь оглядел лыжный костюм Дмитрия — другого тот не захватил с собой.
— Все ходят, ходят,— сказал Петрович недовольно.— Все высматривают, начальствуют.
— Кто ходит? — не понял Дмитрий.
— Да вот,— конюх кивнул на Дербачева.— Нечего делать, и ходят, ездят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69