Качественный Водолей
— Разве у вас, Николай Гаврилович,— осторожно начал Иванихин,— есть основание не доверять нашим сведениям?
— О своих основаниях и своих действиях я доложу членам бюро обкома, в свой час. Вас я попрошу заниматься своими непосредственными обязанностями. Попрошу
довести до сведения генерала Горизова, что с завтрашнего дня начнет работу партийная комиссия. Иванихин щелкнул замком, вытянулся.
— Слушаюсь. Вы ставите меня в трудное положение, у меня строжайшие инструкции. Никто, кроме наших следователей, не может видеть арестованных, пока идет следствие.
Опять зазвенел телефон, и Николай Гаврилович взял трубку:
— Да, Дербачев. Что?
Николай Гаврилович все крепче прижимал трубку к уху, стиснул зубы. «Значит, теперь Капица... Что они этому-то могут приклепать? Формализм, чуждую идеологию, низкопоклонство перед Западом?»
Голос Селиванова бесцветен, бесстрастен.
Что еще? Изъяты чертежи? Машину приказано...
— Ни в коем случае! — негромко, раздельно сказал Дербачев.— Да, я отвечаю. Завтра получите письменное указание.
Николай Гаврилович еще продолжал прижимать трубку к уху, хотя голос Селиванова давно умолк. Что это? Или он ничего не понимает, или...
Он положил трубку, помедлил. Что ему может объяснить этот полковник? Зря вызвал.
Николай Гаврилович тяжело повернулся, и под его взглядом Иванихин встал.
— Вы были на фронте? — неожиданно спросил Дербачев.
— Так точно. В Ленинграде, всю блокаду, Николай Гаврилович.
— Мне пришлось побывать на Брянщине в сорок втором. Тогда дела велись чаще всего без следствия. В глаза приговоренных мы смотрели прямо, имели право смотреть прямо. Вы меня понимаете?
Иванихин стоял перед ним серьезный, молчаливый, неловко прижав тяжелый портфель к боку. — Идите, Иванихин.
— Слушаюсь.
Дербачеву становилось ясно, что дело опаснее, важнее и шире, чем он думал до сих пор, и дана санкция свыше — своей властью Горизов бы не решился так широко действовать. А город продолжал жить, заводы дымили, кинотеатры были полны, и Мария Петровна Дротова каждое воскресенье носила к памятнику на Центральной площади
цветы,— к ней давно привыкли постовые милиционеры и мальчишки. Дни бежали в лихорадочном напряжении. Николай Гаврилович похудел, щеки ввалились, нос еще увеличился, и теперь стал особенно заметен его большой, неправильной формы голый череп. Аппетит у него совсем пропал, он не отвечал на поклоны и однажды прошел мимо Юлии Сергеевны, словно мимо стены. Та не удивилась, не обиделась, молча посторонилась.
У Дербачева зрело решение. Его первые попытки вмешаться наткнулись на упорное, глухое сопротивление. Но он уже не мог и не хотел отступать. В свое время он решился, и это не было самопожертвованием или самоотречением. Он пойдет своим путем, он убежден в его правильности. Иначе нельзя жить, иначе просто не стоит жить. Только бы зацепить неуловимую ниточку — Горизова, а дальше он отлично знает, что делать, тут его не надо учить. Он ждал комиссию из ЦК, сам потребовал прислать, обещали. В одном он бессилен — в отсутствие Горизова ничего нельзя сделать для арестованных.
Горизов позвонил сам.
— Только что вернулся,— сказал он,— и сразу за телефон. Устал чертовски. Понимаю ваше беспокойство, Николай Гаврилович. Слышал, на завтра вы назначили бюро по этому вопросу?
— Вы удивлены? — Дербачев говорил спокойно, перед ним лежала «Правда», отчеркнутая кое-где красным карандашом.
— Торопитесь, Николай Гаврилович,— услышал Дербачев дружелюбно-доверительное, типичное горизовское.— Мне хочется вас предостеречь, Николай Гаврилович. Это выше наших с вами личных интересов, вы должны понять.
— Что именно?
— Необходимость крутых мер вызвана чрезвычайными обстоятельствами. Не было времени поставить обком в известность.
— Всякие меры должны быть разумными. Вами утрачено именно чувство меры, генерал.
— Значит, бюро? — помолчав, спросил Горизов.
— Я прошу вас быть непременно,— сказал Дербачев, положил трубку и стал задумчиво постукивать по столу пальцами. Затем позвонил и сказал секретарше: — Пригласите ко мне Клепанова и Мошканца.
У Борисовой четкий, красивый профиль, спокойные на зеленом сукне, уверенные руки с неярким маникюром. Разговаривали тихо, вполголоса. Дербачев не слышал от-
дельных слов. Когда он на ком-нибудь задерживал взгляд, то это вызывало ответную реакцию беспокойства, он всякий раз недовольно отворачивался. Горизов запаздывал, и Николай Гаврилович начинал думать, что тот опять собирается увильнуть. Взглянув на часы, Дербачев решил ждать еще пять минут и начинать без Горизова.
Дербачев лишь с виду спокоен и невозмутим. Пока за ним последнее слово. Очень хорошо, что он решил созвать бюро. Дело даже не в самих арестованных. Все ссылки Горизова на чрезвычайные обстоятельства безосновательны. Запугивает. Явно перехватил и теперь ссылается на верха или просто боится. Если прав, то почему виляет, уходит от объяснений? Человек, уверенный в своей правоте, не будет уходить от ответа. Во все другое мог поверить Дербачев, только не в это. Людей можно заставить страдать, воевать, ненавидеть, и, однако, они не могут жить без веры. Одного человека можно сделать зверем, с народом этого не сделаешь, в нем живуча, неистребима способность творить, а с нею надежда на лучшее, и только глупец не может понять этого. Дербачев вспомнил конюха Петровича и его усмешку. Конюх смотрел, как он, Дербачев, очищал свои сапоги от навоза. А как Лобов тогда, в машине, загибал пальцы на своей единственной руке и подсчитывал будущий трудодень, если свекла уродит и удастся достать нужное количество машин. Как их оставить, теперь никуда не денешься. Хочешь не хочешь — иди до конца, бейся до последнего. Иногда его охватывало желание уехать куда глаза глядят, где его никто не знает и ничего от него не требует, не ждет. Дербачев одергивал себя. Это уже страх. Ему только поддайся. В нем не признаются, его стараются объяснить беспокойством за начатое дело. На первый взгляд ничего не меняется. Только с людьми начинают говорить, как бы ощупывая слова. И не спать ночами.
— Здравствуйте, товарищи.
Услышав спокойный, уверенный голос, Юлия Сергеевна вся подобралась.
— Заставляете себя ждать, Павел Иннокентьевич.
— Прошу извинить, Николай Гаврилович, подвернулось неожиданное дело,— сказал Горизов, показывая конверт и направляясь к столу.— Сами понимаете, мне нужно было подготовиться.— Он остановился возле Дербачева и протянул ему запечатанный конверт.
Дербачев сразу увидел — из ЦК и увидел, как напряглись и замерли на сукне руки сидящей напротив Борисовой. «Знает»,— подумал Дербачев, вскрывая конверт и пробегая скупые, лаконичные строки на белой плотной бумаге. Прочел — не поверил, снова прочел. «Ну и черт
с вами,— как о чем-то постороннем, даже без злости подумал Дербачев с внезапной усталостью.— Черт с вами. Я сделал что мог и не жалею».
Рядом Горизов, обращаясь ко всем, отчетливо отделяя слова, говорил:
— Мне, как члену бюро, поручено довести до вашего сведения, товарищи, о приезде в самом скором времени в Осторецк комиссии из ЦК.
Он назвал фамилию председателя комиссии, подчеркивая тем самым всю важность и значительность этой комиссии; оглядел всех присутствующих и увидел, как Дербачев опустил бумагу на стол и тоже обвел глазами лица сидящих в кабинете — хмурое Клепанова, и одутловатое, сейчас совершенно багровое председателя облисполкома Парфена Ивановича Мошканца, и странно напрягшееся, неподвижное, без кровинки, Юлии Сергеевны.
— Нам следует подготовиться к приезду комиссии, принципиально поговорить о всех наших делах,— опять заговорил Горизов.— И я, и другие товарищи не раз убеждали Николая Гавриловича, что действует он опрометчиво, необдуманно. Теперь нам всем неприятно... но дело не в нас, товарищи, а в интересах партии... На мой взгляд, лучше всего поручить возглавить подготовку к приезду комиссии — то есть доклад, выводы и так далее — члену бюро обкома Юлии Сергеевне Борисовой — товарищу наиболее трезвому и — все мы знаем — наиболее принципиальному.
Дербачев сидел, невидяще глядя перед собой; если для других все это было полной неожиданностью и, наверное, никто за этим большим столом еще не знал, что произошло и что будет дальше, то ему все уже было ясно. Он и Горизова не слушал — ему не хотелось слушать, и он думал лишь об одном, чтобы уйти спокойно — не показать растерянности. Может быть, именно сейчас он впервые так ясно понял, как он прав, хотя это был и конец... Будто парализованный на время, он, сидя совершенно неподвижно, лишь выигрывал минуты, секунды — только для себя, чтобы опомниться; и в то же время в нем шла лихорадочная, мучительная работа: он искал, где допущена им ошибка и когда он переступил черту разумности. Искал и не мог найти.
Он повернул голову — была какая-то особая тишина. На него пристально смотрел Горизов.
— Простите, что?
— Я говорю, зачитайте для большей ясности письмо ЦК, Николай Гаврилович,— повторил Горизов.
— Зачитайте сами, Павел Иннокентьевич,— с непри-
ятно ощутимым для всех каменным спокойствием отозвался Дербачев.— Прошу вас, садитесь и начинайте. Мне придется на время выйти.
— Вам предстоит вместе с Борисовой большая работа по докладу, Николай Гаврилович.
— Как член бюро Юлия Сергеевна в курсе всех дел. Если возникнут вопросы — к вашим услугам.
Ему никто не ответил. Лишь Мошканец, когда он проходил мимо, встал со своего места и, потоптавшись, снова сел. Горизов проводил Дербачева долгим взглядом, словно хотел приказать остаться, и вовремя сдержался.
К декабрю в Осторецкой области все успокоилось.
Дербачеву пришлось освободить квартиру — предложили.
У тети Глаши — ветхий, осевший одним углом домик в Прихолмском районе. До поры до времени он стоял с заколоченными наглухо ставнями, тетя Глаша наведывалась в свой угол обмести паутину, откопать снег от двери и перекинуться новостями с соседками. Продать домик она не решилась, и сейчас он пригодился.
Вытащить гвозди и распахнуть ставни оказалось делом недолгим. Тетя Глаша промыла грязные стекла и сказала Дербачеву:
— Перебирайся ко мне, Гаврилыч, милости прошу. Не очень тужи, все на земле меняется, переменится и с тобой, даст бог. Да и привыкла я к тебе. Пусть они живут себе, два куска в рот все одно не положат. Они живут, и мы проживем не хуже.
Она и сама толком не знала, кого имела в виду под этим «они», и растрогала, обрадовала его, сказав «мы», причислив его к себе, а не к «тем», и он, не долго думая, согласился. Ведь и в Москву, к семье, он не мог вернуться: в предписании ясно значилось: «С выездом из Осторецка воздержаться».
Ему больше других известно, что это значило. Он перестал писать родным и знакомым, письма все равно просматривались, а лгать ему не хотелось.
Марфа Лобова окольными путями прослышала, что мужиков будут на днях отправлять по этапу, и долго стояла у ворот городской тюрьмы; принесла на дорогу харчей да пару белья, думала умолить. Усатый дежурный вышел, переспросил:
знаю.
— Лобов Степан? Однорукий, говоришь? Не К начальству надо, в пятницу приходи.
— Да как же в пятницу? Угонят небось. Родимый, помоги.
— Не проси, порядок такой. Рад бы, да нельзя.
— Как же мне теперь?
Усатый дежурный закашлялся, потрогал желтым от табака пальцем прокуренный ус. Марфа поглядела на него не то с насмешливой жалостью, не то с осуждением.
Вернулась Марфа ни с чем и на вопрос деда Матвея устало и безразлично ответила:
— Добилась я до другого. Говорят, самый главный в городе, Мошканец фамилия, щеки бурые, отвисли. Я ему говорю, а он, хитрый, закрыл глаза, слушает. С тем и ушла. Завтра пораньше встану, опять побегу небось.
Снег выпал на Михайлов день, сразу привалил землю на полметра.
Мужики, оглядываясь, толковали о своем исчезнувшем председателе, матерились и топтали свежий снег разношенными сапогами и валенками.
Генерал Горизов поднял покрасневшие от бессонницы глаза на дежурного:
— Давайте, Васин.
— Женщина одна, товарищ генерал. Со вчерашнего вечера сидит, извела всех. Неделю ходит. «Я, говорит, за товарища Горизова голосовала, не имеет он права меня не принять».
— По какому делу?
— Муж арестован.
— Фамилия?
— Лобов.
— Она тоже Лобова?
— Лобова Марфа Андреевна. Доярка. Тридцать восемь лет.
— Ладно, давайте.
— Слушаюсь, товарищ генерал.
Дежурный вышел, и Горизов потер воспаленные веки. Он очень устал за день, и больше всего ему хотелось сейчас сытно поужинать и лечь спать. Он приветливо встретил и усадил в кресло озлобленную, решившуюся на все женщину — сразу увидел наметанным глазом — и долго, терпеливо слушал ее рассказ.
— Хорошо,— сказал он наконец.— Я все понял. Постараюсь во всем разобраться и помочь.
Она не верила. Она слишком много ходила, просила, молила и никому больше не верила.
Горизов снял трубку и приказал назавтра доставить ему личное дело арестованного Лобова.
— Да, да,— говорил он неторопливо и веско в трубку,— с этим делом я сам хочу ознакомиться, со всеми обстоятельствами — лично. Следствие не закончено? Тем лучше. До моего ознакомления приостановить. Я сам разберусь, чем тут можно помочь,— речь идет ведь о человеке. Мы много лет знаем его как честного коммуниста, фронтовика, кавалера орденов.— Горизов улыбнулся глазами кивавшей Марфе — за столько недель она услышала доброе слово о своем Степане. Не перевелись еще хорошие люди
на свете.— Здесь особый подход нужен. Прошу лично
проследить...— Горизов положил трубку.— Ну вот, Марфа Андреевна. Дело проясняется. Иногда невинные люди страдают из-за хищников покрупнее. Вы сами рассказывали. Верил ваш Степан Дербачеву и наделал из-за него ошибок. А Дербачев на днях отстранен от руководства и понесет наказание по всей строгости. Ваш муж, возможно, случайная жертва, невинная душа. Идите домой, Марфа Андреевна, и успокойтесь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69