душевые кабины-германия
Они были едва заметны в толстой, заплывшей натеком коре. Он увидел их, хотя глаза его совсем ослабли и плохо различали даже петуха на изгороди. Он глядел на молодые, зеленые почки, и ему вспомнилось, как проклевываются из яйца цыплята. «Хорошо, хорошо, старый, до чего покойно кругом...»
Зеленые почки резко отдвинулись от него и слились с корой.
Дед Матвей потянулся рукой — рука не смогла дотянуться и бессильно упала.
На старика наткнулся Егор Лобов лишь на другой день к вечеру, и то случайно — пошел попросить рубанок подправить крыльцо. В составе бригады от колхоза «Зеленая Поляна» он должен был на днях отправиться на работу в Дремушинские леса и торопился сделать все по хозяйству. Егор не нашел старика в избе, вышел в сад и сразу увидел, и понял, и заставил себя подойти, опуститься на колени, чтобы очистить лицо старика от сора, который успели нагрести на него суматошные куры. Отвлеченные другой смертью, везде шумели люди, и никто не схватился вовремя.
Деда Матвея хоронили на третий день, и на похороны
приехал Дмитрий. На могиле старика на сельском кладбище в старых ракитах и березах поставили крест — дубовый и прочный. А на кресте выжгли:
МАТВЕЙ ПРУТОВ, СЫН НИКАНДРОВ, 68 ГОДОВ ОТ РОДУ,
ПРЕСТАВИЛСЯ ПЯТОГО МАРТА 1953 ГОДА.
ПОКЛОНИТЕСЬ, ЛЮДИ, ПРАХУ ЕГО — ЧЕЛОВЕК ЭТОТ БЫЛ ВЕЛИКИМ ТРУЖЕНИКОМ И ПАРТИЗАНОМ.
Надпись выжег полуграмотный деревенский кузнец. Появились в этот день надписи на пышных венках и на другом гробу, и вкладывали в них люди всю боль свою и сердце. Не было им числа. Тому, кто под ними лежал, все было привычно в жизни, а мертвые не чувствуют тяжести. А дед Матвей и жил просто, и надпись ему сделали простую. Жил, работал и умер. Вот и все. Односельчане, вспоминая соседа, стояли у своих дверей и курили, думали, ради чего рождается и умирает человек.
Был такой час: все остановилось в огромной стране, от Балтики до Камчатки, и люди замерли, обнажив головы, и солдаты встали по стойке «смирно», и заревели гудки паровозов и пароходов, заводов и электростанций. Страна хоронила человека, которого почти обожествляла. Будет понято потом, потом, что им сделано, потом, когда на чаше весов истории беспощадно взвесятся добро его и зло.
А пока страна стоит навытяжку, обнажив голову. Она слишком много отдала этому человеку, чтобы не почтить его смерть. Потом поползут слухи, и их невозможно будет остановить, как невозможно оказалось спасти от смерти даже одного человека. На толкучках и в замызганных пивных, в тюрьмах и у станков, за обедом, в тряском трамвае по дороге на работу будут, осторожно оглядываясь, перешептываться о том, сколько сот задавлено во время похорон и сколько сот попало под копыта. Есть в жизни такое, к чему нельзя привыкнуть, что невозможно ни скрыть, ни забыть.
Сразу же после похорон Дмитрий Поляков долго бродил в окрестностях Зеленой Поляны. Снег еще не весь сошел, Дмитрий был в резиновых сапогах и неглубокие лощины переходил вброд.
Дмитрий вышел к старому дубовому лесу, вековые дубы стояли редко; темные, они огромно и по-весеннему голо уходили к ненастному небу, и еще реже были между ними тоже старые, медноствольные сосны, и подроста почти не было. На опушке лежало много рыхлого, грязного снега, грязного от вытаявших сухих листьев, хвои, прош-
логодней травы, коры, обитой с деревьев зимними ветрами. Но в глубине леса снега было меньше, и на больших полянах он уже растаял совсем, и местами, когда сапог срывал с земли старый слой полуистлевших листьев, в глаза бросалась бледная еще, но уже пробившая землю зелень. И воды было очень много, все лесные лощины затоплены ею, а в одном месте Дмитрий вспугнул стайку уток.
Дмитрий не знал, что ему нужно в этом старом лесу, он не думал об этом, он чувствовал, как все больше и больше успокаивается. Тихий влажный ветер тек вверху, и дубы гудели. И грубая их кора была темнее, чем в морозы, она уже начинала жить, в ее глубоких трещинах уже таилась весенняя сырость, и Дмитрий знал, что, стоило слегка пригреть солнцу, дуб с южной стороны начнет дышать и это дыхание можно будет заметить, лишь пристально и долго вглядываясь. Изредка останавливаясь, Дмитрий все шел и шел, словно от чего-то уходил, уходил — и никак не мог уйти, не мог и остановиться.
Ближе к вечеру он, с фуражкой в руках, опять стоял над свежим холмиком земли, над могилой деда Матвея, и думал о том, что все меньше остается в селе старых крестьян, живущих землей и не мыслящих без нее своей жизни. И еще он думал о том времени, когда, налившись тяжелыми весенними соками, свесит к могиле ветви старая кряжистая береза, и заструится по ветру зелень первой листвы, и пробьется на могиле первая трава, и весенние ветры овеют ее горькими и терпкими запахами цветения земных злаков, трав и дерев. Густо-густо зацветут в этом году ива и ракита, молодые березы выбросят сережки, вишенье зальется белым-бело, и яблони в саду деда Матвея покроются розовым цветом.
Только бы не ударили поздние заморозки, не погубили цвет.Дмитрий наклонился, взял ком земли, помял ее, поднес к лицу. Распаренная весенним солнцем, теплая земля тяжело пахла свежим сырым зерном.
Над Осторецком в день смерти деда Матвея было ненастное небо. Никто не заметил захода солнца. Тучи к вечеру пошли низко, сплошняком. Посыпалась мокрая крупка, поднялась настоящая мартовская метель. Уличные фонари перекосились, потускнели. Вознесенский холм со своими огнями сразу отодвинулся от помрачневшего города, затихшего на ночь, настороженного. Скорбная и торжественная музыка траурных маршей захлестывала пустынные улицы, площади. Слова диктора падали в их пустынную настороженность гулко, словно в колодец. В глубину кварталов доходил лишь смутный, неровно плывущий гул. За неяркими пятнами окон чувствовалась притаившаяся бессонная жизнь — она отгораживалась от мира стенами и дверьми. С холодком меж лопаток спешил запоздавший к знакомой двери, к родным и друзьям, привычным вещам и стенам. В эту ночь люди старались держаться вместе.
Дербачев не спит которую ночь, он потерял им счет — бессонным ночам. Тетя Глаша гнала его к врачу, он отмахивался — некогда, он торопился. Развязка должна вот-вот наступить, он ждал ее с минуты на минуту.
В комнатке одно крохотное окно, потолок низкий, слегка провис от старости. Дербачев легко доставал до него руками. На потолке серые полосы от неровной побелки.
Папиросы кончились, время близилось к полуночи, и купить папиросы можно было только на вокзале. Ивановна ходила в город, надо бы попросить. Несчастье, он думал сегодня кончить. Все ложится стройно, убедительно. Самое трудное пройдено. Подведены итоги многолетних наблюдений, взгляды на методы ведения сельского хозяйства. Кажется, получилось убедительно. А там как будет. Он видел последствия и ничего не скрывал. Он не мог ошибиться в выводах. Как и в промышленности, без
расширенного воспроизводства сельское хозяйство обречено на вырождение. Он доказал, что в этом прежде всего должны быть заинтересованы самые широкие массы крестьян, что нельзя нарушать объективных законов экономики, что люди не могут работать, фактически ничего за это не получая. Главное — закончить, успеть.
Как же все-таки без табаку? Сходить, что ли? Перед курьерским ларек откроется.Все дни он жадно глотал газеты, с трудом удерживал себя на месте — не мог привыкнуть к изоляции. Он понимал: если кто имел право на растерянность, то, конечно, не он. Именно сейчас некогда рассуждать, нужно действовать, действовать четко и быстро. Кому, как не ему, знать, насколько велики силы инерции именно в такие моменты. Он понимал: со смертью Сталина наступил в жизни страны напряженный момент, неизбежно схлестнутся противоречия, копившиеся многие годы, горизо-вы добровольно от власти не откажутся.
Так сходить, что ли, за куревом? До курьерского остается час двадцать минут, а ходу до вокзала всего тридцать пять.Дербачев не мог заставить себя сдвинуться с места, его познабливало. Сильно он сдал за последние недели, точно надорвался, поднимая тяжести. Слишком много вложил в письмо в ЦК. Казалось, ушли все силы, без остатка, и он никогда уже не ощутит в себе пружинистой гибкости, поднимавшей его по утрам перед трудным, заполненным до отказа днем. Преступление, что он до сих пор здесь.
Вот сейчас он встанет и пойдет. Если пойти быстро, можно успеть. Курить очень хочется. Работы осталось на один последний замах.
До него донесся шум подъехавшей машины, он остался сидеть. Он побледнел. Вскочил, стал одеваться. Ему не хотелось одеваться при них, казалось унизительным, он хотел встретить их уже одетым. Похлопал себя по карманам. Бритву? Не позволят, и полотенце тоже нельзя. Книги? А-а!
— Не беспокойся, Ивановна,— сказал он тете Глаше, испуганно просунувшей голову в его комнату.— Сам открою, сейчас — оденусь.
Тетя Глаша мелко перекрестилась и подтянула под подбородком узел темного, в редких крупных горошинах платка. Дербачев успокаивающе улыбнулся ей и сказал:
— Иди, иди, ложись. Я сам.
Он распахнул дверь, не спрашивая, и отступил:
— Прошу вас, Юлия Сергеевна, входите.
Он посторонился, и Борисова прошла, не здороваясь. Он предупредил:
— Подождите, провожу. Тут темно, ступеньки.
Она остановилась. Прежде чем закрыть дверь, Дербачев взглянул на улицу. Небо в тучах, черным-черно, за рекой, над «Металлистом», дрожало низкое зарево. Очевидно, разливалась по ковшам ночная плавка. Дербачев поежился от резкого, сырого ветра, закрыл дверь, молча провел Борисову к себе и остановился у дверей комнаты, не приглашая ни раздеться, ни сесть.
— Здравствуйте, Николай Гаврилович,— сказала она, останавливаясь посреди комнаты.— Удивляетесь?
Он пожал плечами.
— Садитесь,— сказал он.— Вот стул, Юлия Сергеевна.
Она кивнула, сняла мокрую от снега беличью шапочку, стряхнула ее. Редкие брызги тускло сверкнули по комнате. Не найдя подходящего места, она положила шапочку себе на колени. Шубу снимать не стала, в комнате чувствовалась сырость. В свете затененной настольной лампы у Борисовой бледное, худое лицо. Дербачев стоял спокойный, бесстрастный, в полумраке комнаты нельзя разобрать выражения его глаз. Из-за этого Юлия Сергеевна не знала, как держаться, и ругала себя за минутную слабость. И зря он так, ей стоило немалого решиться. И даже не смерть Сталина ее испугала, хотя она, как и многие другие, забыла, что человек смертен, не какой-нибудь маленький, неизвестный, а этот, которому подвластно было все. В конце концов естественно. С его смертью кончилась огромная и неповторимая эпоха. Скрывать нечего, в первые минуты и часы она особенно растерялась, его смерть была для нее крушением. Она не усомнилась, нет, именно в эти часы, тягостные часы, она верила, как никогда, в правоту того, что делала, верила непреложно.
Это случилось помимо ее воли — на улицах звучали скорбные марши. На какой-то миг потерять голову, посреди ночи вызвать машину и, не отвечая на вопросы испуганной матери, мчаться по гремящим от траурных маршей улицам к Дербачеву. И вот она здесь, и, боясь насмешки, презрения, боясь, что он молча покажет на дверь, она попросту не знает, как начать разговор, и нужно ли вообще его начинать, и нужно ли вообще было приезжать. Стоя у низкого окошка, Дербачев молча следил за раскачивающимися на ветру голыми ветками. Юлия Сергеевна отогревала замерзшие пальцы, совсем по-детски трясла ими, шумно дышала. Дербачев не глядел на Борисову.
Вот пришлось встать, идти открывать в холодный коридор, а сейчас нужно стоять и ждать, пока она заговорит, а потом что-то отвечать.
— Николай Гаврилович! — Голос Борисовой тусклый, в нем исчезли грудные ноты.— Николай Гаврилович, что делать? Мне страшно, я не знаю, что делать.
— Почему?
— Не знаю. Мне страшно.
— У вас с собой сигареты? Дайте, кончились вечером. Она протянула коробку, это был «Казбек». Дербачев жадно затянулся, с облегчением прислонился к стене и стал курить, подолгу задерживая дым в легких.
— Ну и что?
— Вы опоздали родиться, Николай Гаврилович, с вашими нервами...
— Воловьими, хотели вы сказать? Вы за этим пришли?
— Да, пришла,— сказала она.— Я за этим пришла.
— Почему? — спросил он почти грубо.
— Мне не к кому больше прийти. Вы один... Мы никогда не говорили, я знаю.
Конечно, она знала, к кому кинуться в трудную минуту. Скажи она слово — и он забудет все прошлое и останется с нею, остался бы навсегда, хотя заранее знал, что из этого не получится ничего хорошего. Ему пришлось бы бороться с нею против нее самой всю жизнь, борьба сводила бы на нет все счастье, которое она могла ему дать. И он все равно бы согласился, не колеблясь ни минуты. И так же хорошо знал, что она не согласится.
Дербачев сцепил руки на груди — спасительное движение, чтобы не броситься к ней, не стиснуть узкое лицо в ладонях.
Он потер переносицу.
— Зачем эта комедия? Минута на вас такая нашла, Юлия Сергеевна.
— Николай Гаврилович, Николай Гаврилович, не надо, мне так нужно сейчас...
Он отвернулся к окну, рывком открыл раму — она не была заклеена. За окном темнота, стекла как черный лед — темно, ничего не видно.
— Уходите,— сказал Дербачев глухо.— Мне не легче вашего, только вы сейчас начинаете терять, а я давно на распутье. Уходите! — Зажав зубами погасшую папиросу, он глядел в темноту.
«Нет, нет, ты не имеешь права! — твердил он себе.— Ты не имеешь права сейчас сидеть и ждать чего-то. Они растеряны. Нельзя больше ждать и ничего не делать. Человека можно отстранить от дела, только если он сам этого захочет».
— Николай Гаврилович, вы в самом деле...
— Оставьте. В этом я не обязан отчитываться даже перед вами.
Он ни на минуту, ни на мгновение не переставал чувствовать спиной ее присутствие. Вот она подошла и стоит рядом. Он почувствовал ее тонкие горячие пальцы.
— Нет, нет. Молчите, молчите, ничего не говорите. Вы сильнее меня, вы всегда были сильнее. Вы нужны мне, больше никто. Не хочу ни о чем думать, ни о чем...
Дербачев повернул голову, она близко увидела его губы — две твердые складки, небритый, жесткий подбородок, услышала незнакомый запах крепкого табака и чужого тела, и ее охватило мучительное желание ни о чем больше не думать, не двигаться и остаться здесь навсегда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Зеленые почки резко отдвинулись от него и слились с корой.
Дед Матвей потянулся рукой — рука не смогла дотянуться и бессильно упала.
На старика наткнулся Егор Лобов лишь на другой день к вечеру, и то случайно — пошел попросить рубанок подправить крыльцо. В составе бригады от колхоза «Зеленая Поляна» он должен был на днях отправиться на работу в Дремушинские леса и торопился сделать все по хозяйству. Егор не нашел старика в избе, вышел в сад и сразу увидел, и понял, и заставил себя подойти, опуститься на колени, чтобы очистить лицо старика от сора, который успели нагрести на него суматошные куры. Отвлеченные другой смертью, везде шумели люди, и никто не схватился вовремя.
Деда Матвея хоронили на третий день, и на похороны
приехал Дмитрий. На могиле старика на сельском кладбище в старых ракитах и березах поставили крест — дубовый и прочный. А на кресте выжгли:
МАТВЕЙ ПРУТОВ, СЫН НИКАНДРОВ, 68 ГОДОВ ОТ РОДУ,
ПРЕСТАВИЛСЯ ПЯТОГО МАРТА 1953 ГОДА.
ПОКЛОНИТЕСЬ, ЛЮДИ, ПРАХУ ЕГО — ЧЕЛОВЕК ЭТОТ БЫЛ ВЕЛИКИМ ТРУЖЕНИКОМ И ПАРТИЗАНОМ.
Надпись выжег полуграмотный деревенский кузнец. Появились в этот день надписи на пышных венках и на другом гробу, и вкладывали в них люди всю боль свою и сердце. Не было им числа. Тому, кто под ними лежал, все было привычно в жизни, а мертвые не чувствуют тяжести. А дед Матвей и жил просто, и надпись ему сделали простую. Жил, работал и умер. Вот и все. Односельчане, вспоминая соседа, стояли у своих дверей и курили, думали, ради чего рождается и умирает человек.
Был такой час: все остановилось в огромной стране, от Балтики до Камчатки, и люди замерли, обнажив головы, и солдаты встали по стойке «смирно», и заревели гудки паровозов и пароходов, заводов и электростанций. Страна хоронила человека, которого почти обожествляла. Будет понято потом, потом, что им сделано, потом, когда на чаше весов истории беспощадно взвесятся добро его и зло.
А пока страна стоит навытяжку, обнажив голову. Она слишком много отдала этому человеку, чтобы не почтить его смерть. Потом поползут слухи, и их невозможно будет остановить, как невозможно оказалось спасти от смерти даже одного человека. На толкучках и в замызганных пивных, в тюрьмах и у станков, за обедом, в тряском трамвае по дороге на работу будут, осторожно оглядываясь, перешептываться о том, сколько сот задавлено во время похорон и сколько сот попало под копыта. Есть в жизни такое, к чему нельзя привыкнуть, что невозможно ни скрыть, ни забыть.
Сразу же после похорон Дмитрий Поляков долго бродил в окрестностях Зеленой Поляны. Снег еще не весь сошел, Дмитрий был в резиновых сапогах и неглубокие лощины переходил вброд.
Дмитрий вышел к старому дубовому лесу, вековые дубы стояли редко; темные, они огромно и по-весеннему голо уходили к ненастному небу, и еще реже были между ними тоже старые, медноствольные сосны, и подроста почти не было. На опушке лежало много рыхлого, грязного снега, грязного от вытаявших сухих листьев, хвои, прош-
логодней травы, коры, обитой с деревьев зимними ветрами. Но в глубине леса снега было меньше, и на больших полянах он уже растаял совсем, и местами, когда сапог срывал с земли старый слой полуистлевших листьев, в глаза бросалась бледная еще, но уже пробившая землю зелень. И воды было очень много, все лесные лощины затоплены ею, а в одном месте Дмитрий вспугнул стайку уток.
Дмитрий не знал, что ему нужно в этом старом лесу, он не думал об этом, он чувствовал, как все больше и больше успокаивается. Тихий влажный ветер тек вверху, и дубы гудели. И грубая их кора была темнее, чем в морозы, она уже начинала жить, в ее глубоких трещинах уже таилась весенняя сырость, и Дмитрий знал, что, стоило слегка пригреть солнцу, дуб с южной стороны начнет дышать и это дыхание можно будет заметить, лишь пристально и долго вглядываясь. Изредка останавливаясь, Дмитрий все шел и шел, словно от чего-то уходил, уходил — и никак не мог уйти, не мог и остановиться.
Ближе к вечеру он, с фуражкой в руках, опять стоял над свежим холмиком земли, над могилой деда Матвея, и думал о том, что все меньше остается в селе старых крестьян, живущих землей и не мыслящих без нее своей жизни. И еще он думал о том времени, когда, налившись тяжелыми весенними соками, свесит к могиле ветви старая кряжистая береза, и заструится по ветру зелень первой листвы, и пробьется на могиле первая трава, и весенние ветры овеют ее горькими и терпкими запахами цветения земных злаков, трав и дерев. Густо-густо зацветут в этом году ива и ракита, молодые березы выбросят сережки, вишенье зальется белым-бело, и яблони в саду деда Матвея покроются розовым цветом.
Только бы не ударили поздние заморозки, не погубили цвет.Дмитрий наклонился, взял ком земли, помял ее, поднес к лицу. Распаренная весенним солнцем, теплая земля тяжело пахла свежим сырым зерном.
Над Осторецком в день смерти деда Матвея было ненастное небо. Никто не заметил захода солнца. Тучи к вечеру пошли низко, сплошняком. Посыпалась мокрая крупка, поднялась настоящая мартовская метель. Уличные фонари перекосились, потускнели. Вознесенский холм со своими огнями сразу отодвинулся от помрачневшего города, затихшего на ночь, настороженного. Скорбная и торжественная музыка траурных маршей захлестывала пустынные улицы, площади. Слова диктора падали в их пустынную настороженность гулко, словно в колодец. В глубину кварталов доходил лишь смутный, неровно плывущий гул. За неяркими пятнами окон чувствовалась притаившаяся бессонная жизнь — она отгораживалась от мира стенами и дверьми. С холодком меж лопаток спешил запоздавший к знакомой двери, к родным и друзьям, привычным вещам и стенам. В эту ночь люди старались держаться вместе.
Дербачев не спит которую ночь, он потерял им счет — бессонным ночам. Тетя Глаша гнала его к врачу, он отмахивался — некогда, он торопился. Развязка должна вот-вот наступить, он ждал ее с минуты на минуту.
В комнатке одно крохотное окно, потолок низкий, слегка провис от старости. Дербачев легко доставал до него руками. На потолке серые полосы от неровной побелки.
Папиросы кончились, время близилось к полуночи, и купить папиросы можно было только на вокзале. Ивановна ходила в город, надо бы попросить. Несчастье, он думал сегодня кончить. Все ложится стройно, убедительно. Самое трудное пройдено. Подведены итоги многолетних наблюдений, взгляды на методы ведения сельского хозяйства. Кажется, получилось убедительно. А там как будет. Он видел последствия и ничего не скрывал. Он не мог ошибиться в выводах. Как и в промышленности, без
расширенного воспроизводства сельское хозяйство обречено на вырождение. Он доказал, что в этом прежде всего должны быть заинтересованы самые широкие массы крестьян, что нельзя нарушать объективных законов экономики, что люди не могут работать, фактически ничего за это не получая. Главное — закончить, успеть.
Как же все-таки без табаку? Сходить, что ли? Перед курьерским ларек откроется.Все дни он жадно глотал газеты, с трудом удерживал себя на месте — не мог привыкнуть к изоляции. Он понимал: если кто имел право на растерянность, то, конечно, не он. Именно сейчас некогда рассуждать, нужно действовать, действовать четко и быстро. Кому, как не ему, знать, насколько велики силы инерции именно в такие моменты. Он понимал: со смертью Сталина наступил в жизни страны напряженный момент, неизбежно схлестнутся противоречия, копившиеся многие годы, горизо-вы добровольно от власти не откажутся.
Так сходить, что ли, за куревом? До курьерского остается час двадцать минут, а ходу до вокзала всего тридцать пять.Дербачев не мог заставить себя сдвинуться с места, его познабливало. Сильно он сдал за последние недели, точно надорвался, поднимая тяжести. Слишком много вложил в письмо в ЦК. Казалось, ушли все силы, без остатка, и он никогда уже не ощутит в себе пружинистой гибкости, поднимавшей его по утрам перед трудным, заполненным до отказа днем. Преступление, что он до сих пор здесь.
Вот сейчас он встанет и пойдет. Если пойти быстро, можно успеть. Курить очень хочется. Работы осталось на один последний замах.
До него донесся шум подъехавшей машины, он остался сидеть. Он побледнел. Вскочил, стал одеваться. Ему не хотелось одеваться при них, казалось унизительным, он хотел встретить их уже одетым. Похлопал себя по карманам. Бритву? Не позволят, и полотенце тоже нельзя. Книги? А-а!
— Не беспокойся, Ивановна,— сказал он тете Глаше, испуганно просунувшей голову в его комнату.— Сам открою, сейчас — оденусь.
Тетя Глаша мелко перекрестилась и подтянула под подбородком узел темного, в редких крупных горошинах платка. Дербачев успокаивающе улыбнулся ей и сказал:
— Иди, иди, ложись. Я сам.
Он распахнул дверь, не спрашивая, и отступил:
— Прошу вас, Юлия Сергеевна, входите.
Он посторонился, и Борисова прошла, не здороваясь. Он предупредил:
— Подождите, провожу. Тут темно, ступеньки.
Она остановилась. Прежде чем закрыть дверь, Дербачев взглянул на улицу. Небо в тучах, черным-черно, за рекой, над «Металлистом», дрожало низкое зарево. Очевидно, разливалась по ковшам ночная плавка. Дербачев поежился от резкого, сырого ветра, закрыл дверь, молча провел Борисову к себе и остановился у дверей комнаты, не приглашая ни раздеться, ни сесть.
— Здравствуйте, Николай Гаврилович,— сказала она, останавливаясь посреди комнаты.— Удивляетесь?
Он пожал плечами.
— Садитесь,— сказал он.— Вот стул, Юлия Сергеевна.
Она кивнула, сняла мокрую от снега беличью шапочку, стряхнула ее. Редкие брызги тускло сверкнули по комнате. Не найдя подходящего места, она положила шапочку себе на колени. Шубу снимать не стала, в комнате чувствовалась сырость. В свете затененной настольной лампы у Борисовой бледное, худое лицо. Дербачев стоял спокойный, бесстрастный, в полумраке комнаты нельзя разобрать выражения его глаз. Из-за этого Юлия Сергеевна не знала, как держаться, и ругала себя за минутную слабость. И зря он так, ей стоило немалого решиться. И даже не смерть Сталина ее испугала, хотя она, как и многие другие, забыла, что человек смертен, не какой-нибудь маленький, неизвестный, а этот, которому подвластно было все. В конце концов естественно. С его смертью кончилась огромная и неповторимая эпоха. Скрывать нечего, в первые минуты и часы она особенно растерялась, его смерть была для нее крушением. Она не усомнилась, нет, именно в эти часы, тягостные часы, она верила, как никогда, в правоту того, что делала, верила непреложно.
Это случилось помимо ее воли — на улицах звучали скорбные марши. На какой-то миг потерять голову, посреди ночи вызвать машину и, не отвечая на вопросы испуганной матери, мчаться по гремящим от траурных маршей улицам к Дербачеву. И вот она здесь, и, боясь насмешки, презрения, боясь, что он молча покажет на дверь, она попросту не знает, как начать разговор, и нужно ли вообще его начинать, и нужно ли вообще было приезжать. Стоя у низкого окошка, Дербачев молча следил за раскачивающимися на ветру голыми ветками. Юлия Сергеевна отогревала замерзшие пальцы, совсем по-детски трясла ими, шумно дышала. Дербачев не глядел на Борисову.
Вот пришлось встать, идти открывать в холодный коридор, а сейчас нужно стоять и ждать, пока она заговорит, а потом что-то отвечать.
— Николай Гаврилович! — Голос Борисовой тусклый, в нем исчезли грудные ноты.— Николай Гаврилович, что делать? Мне страшно, я не знаю, что делать.
— Почему?
— Не знаю. Мне страшно.
— У вас с собой сигареты? Дайте, кончились вечером. Она протянула коробку, это был «Казбек». Дербачев жадно затянулся, с облегчением прислонился к стене и стал курить, подолгу задерживая дым в легких.
— Ну и что?
— Вы опоздали родиться, Николай Гаврилович, с вашими нервами...
— Воловьими, хотели вы сказать? Вы за этим пришли?
— Да, пришла,— сказала она.— Я за этим пришла.
— Почему? — спросил он почти грубо.
— Мне не к кому больше прийти. Вы один... Мы никогда не говорили, я знаю.
Конечно, она знала, к кому кинуться в трудную минуту. Скажи она слово — и он забудет все прошлое и останется с нею, остался бы навсегда, хотя заранее знал, что из этого не получится ничего хорошего. Ему пришлось бы бороться с нею против нее самой всю жизнь, борьба сводила бы на нет все счастье, которое она могла ему дать. И он все равно бы согласился, не колеблясь ни минуты. И так же хорошо знал, что она не согласится.
Дербачев сцепил руки на груди — спасительное движение, чтобы не броситься к ней, не стиснуть узкое лицо в ладонях.
Он потер переносицу.
— Зачем эта комедия? Минута на вас такая нашла, Юлия Сергеевна.
— Николай Гаврилович, Николай Гаврилович, не надо, мне так нужно сейчас...
Он отвернулся к окну, рывком открыл раму — она не была заклеена. За окном темнота, стекла как черный лед — темно, ничего не видно.
— Уходите,— сказал Дербачев глухо.— Мне не легче вашего, только вы сейчас начинаете терять, а я давно на распутье. Уходите! — Зажав зубами погасшую папиросу, он глядел в темноту.
«Нет, нет, ты не имеешь права! — твердил он себе.— Ты не имеешь права сейчас сидеть и ждать чего-то. Они растеряны. Нельзя больше ждать и ничего не делать. Человека можно отстранить от дела, только если он сам этого захочет».
— Николай Гаврилович, вы в самом деле...
— Оставьте. В этом я не обязан отчитываться даже перед вами.
Он ни на минуту, ни на мгновение не переставал чувствовать спиной ее присутствие. Вот она подошла и стоит рядом. Он почувствовал ее тонкие горячие пальцы.
— Нет, нет. Молчите, молчите, ничего не говорите. Вы сильнее меня, вы всегда были сильнее. Вы нужны мне, больше никто. Не хочу ни о чем думать, ни о чем...
Дербачев повернул голову, она близко увидела его губы — две твердые складки, небритый, жесткий подбородок, услышала незнакомый запах крепкого табака и чужого тела, и ее охватило мучительное желание ни о чем больше не думать, не двигаться и остаться здесь навсегда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69