Качество, вернусь за покупкой еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы во всем разберемся, беззакония не допустим. Доверьтесь мне. Везде у нас своя, советская власть, зря вы так.
— Спасибо, спасибо вам,— только и могла выдавить Марфа сквозь душившие ее слезы,— спасибо, спасибо, спасибо небось.
— Отвезите Марфу Андреевну до самого дома, в Зеленую Поляну, так, кажется? Ночь на дворе,— приказал Горизов вошедшему по звонку дежурному и проводил Лобову до дверей, прощаясь с ней за руку.
Вернувшись к столу, он подвинул к себе молчащий, отключенный аппарат, привычным движением включил его в сеть и соединился с бюро пропусков:
— Горизов говорит. Для Лобовой Марфы Андреевны я всегда в отъезде.
Под самый Новый год лопнула центральная водяная магистраль, и половина города осталась без воды. Юлия Сергеевна лично выезжала на место происшествия. Из-под взорванной силой напряжения земли выхлестывал мутный, широкий водяной вал, и мальчишки взвизгивали, подталкивая друг друга к воде, мешая рабочим.
На святки в Понежской дубраве выли волки, и ночи стояли сухие и звонкие от жестоких морозов, в избенке потрескивали, шевелились стены. Дед Матвей лежал на печи, спал и не спал, и ему вспомнилось полузабытое и далекое. Бабка Волчиха молодой вдовой, гулкие партизанские ночевки. Степан в то время на фронте был.
«Надо Митьке письмо написать или самому съездить,— подумал старик.— Вот ужо собираюсь, никак не соберусь. Меду им отвезти да сала».
Дед Матвей, кряхтя, слезает с печи, натягивает подшитые валенки, полушубок и выходит на мороз. Тонкий, далекий, подлунный, тягостно-длинный звук висит над селом. Крепнут в нем, дрожат, усиливаются басовитые, грозящие ноты и обрываются.
В Понежской дубраве воют волки, и дед Матвей качает головой и старательно мочится под угол своей избы. Мороз хватает на ходу.
Святки.
— Юленька, отдохнуть тебе надо. Ты как солдат на передовой, вздрагиваешь от каждого шороха.
— Трудно, мама. Точно в развороченном муравейнике, иногда хочется бросить все. Даже не представляла раньше, что за работа.
— Зря ты, Юля, согласилась — не женское дело. Вот Николай Гаврилович — мужчина, ума палата, и тот не сносил головы.
— Дербачев, мама, слишком прямой человек. Он не умеет гнуться...
— А ты научилась?
— Он перестал верить в разумность происходящего. Все ему не нравилось. Затеял какие-то эксперименты с колхозами. Ведь так недолго все и развалить. Хотел наскоком, сразу,— слегка покраснев и точно не замечая вопроса, закончила Юлия Сергеевна.
— А ты, доченька, веришь?
— Ненужный вопрос, мама. Вредный вопрос. «Веришь»... Ты понимаешь, о чем ты говоришь? Ты же член партии. Мы не кричим «караул!», мы трудимся. О наградах не думаем.
— Муравей тоже трудится, Юленька. Замуж тебе надо, родить надо. Вот женское счастье. И не разговаривай со мной так. Я тебе не инструктор, я тебе мать.
Летят самолеты.
Сидят в них пилоты
И с неба на землю глядят...
— Глядят, глядят, глядят.
Летят самолеты, Сидят в них пилоты...
— Пилоты, пилоты, пилоты...
— Что ты учишь, Вася?
— Стихи к школьному утреннику.
— Вот мура, Вася. Зачем ты учишь эту муру?
— Я?
— Ты лучше выучи вот это:
Колокольчики мои, цветики степные, Что глядите на меня, темно-голубые?
— Митя, перестань, чему ты его учишь? Двойку схватит, да еще в школу вызовут. Сам пойдешь.
— И пойду. Лучше двойку, чем мозги чепухой забивать. Это же чепуха. Явная бессмыслица.
Ночь над городом. Редкие огни.
— Митя, ты не спишь?
— Не могу. Что же это творится?
— Что тебе сказали в МГБ?
— «Не лезьте не в свое дело». Что они могут сказать...
— Успокойся, Митя.
— «Успокойся»... Капица, чертежи... Два года адской работы. «Успокойся»...
— Митя, не надо. И правда, разберутся...
— Нет, наше, наше! Слышишь, наше это дело! Над городом темно и тихо.
— Дать папиросу?
— Дай.
— Спички куда-то запропастились... Сейчас я схожу.
У Степана Лобова загноился обрубок правой руки. Колеса товарняка отмахали пятую тысячу километров. «Пятнадцать! Пятнадцать! Пятнадцать!» — слышалось Лобову в их стуке.
В шестидесяти километрах от Зеленой Поляны, вверх по Острице, заваленной снегами, над большой естественной впадиной, поросшей лесом, тишина. Это были дремучие леса, неприступное убежище осторецких партизан в годы войны.
На одном из высоких холмов стояло несколько человек. Юлия Сергеевна в меховой куртке, мехом внутрь, в брюках и теплых сапогах; щурясь, она надела защитные очки, отошла от других в сторону. Здесь было мало снега, сдувало. Инженеры-проектировщики, с ними Клепаное, еще не привыкшие к тишине, громче, чем нужно, разговаривали. Юлия Сергеевна, с быстро разгоревшимися от мороза и свежего воздуха щеками, осматривала местность. Самой
природой здесь намечено быть плотине и гидроэлектростанции. Почти готовое водохранилище — только свести лес и слегка почистить. Ах, Николай Гаврилович, Николай Гаврилович! Да мы тут такое наворотим, недаром в Москве сразу заинтересовались и одобрили эту идею. Недовольные будут, народ в основном поймет, стоит лишь как следует разъяснить. Увидите, здесь через год загромыхает, а некоторые подготовительные работы уже сейчас нужно начинать. Колхозы выделят людей, инженеры давно здесь ползают — инициатива поддержана Москвой, и это хороший козырь в ее руках. Умный ты человек, товарищ Дербачев, а главного не понял. Идти вперед, не распускать нюни, народ — он народ, он еще нас с вами, Николай Гаврилович, поучит выдержке. А к труду ему не привыкать. Нужно — и сделаем. Только б с проектом не задержали.
К ней подошел Клепаное:
— Мы не спустимся вниз, Юлия Сергеевна? Видите, там палатки?
— Конечно, конечно,— отозвалась Юлия Сергеевна легко и свободно.— Давайте немного постоим. Хорошо здесь, просторно.
Клепаное кашлянул.
У нее уголки губ приподнялись, она радостно вдохнула сухой чистый воздух и первой пошла с холма, пробивая дорогу в снегу. Чем дальше, тем снегу становилось больше, но она все шла и шла: в ее теплые сапоги с затянутыми голенищами снег не попадал. Она остановилась неожиданно, подождала Клепанова.
— Георгий Юрьевич, здесь будет много народу. Нужно продумать вопросы питания, снабжения, жилья. Стройка есть стройка, сложностей не избежать. А теперь идемте вперед, лыжи надо было захватить.
Новый председатель «Зеленой Поляны», нервный, мнительный городской человек по фамилии Тахинин Анатолий Ефимович, каждое утро строчит приказы и штрафует баб за опоздание на работу. Те отмахиваются:
— Пусть тешится, все одно получать на трудодень нечего.
У Дербачева серое, как у чахоточного, лицо. Хорошо ему только с соседским мальчонкой — трехлетним Ваней. Оставшись без работы, тетя Глаша взялась нянчить сынишку соседки, та работала в больнице и часто дежурила по ночам. Иногда Дербачев укладывал мальчика спать.
Тот сразу же взял командный тон. Он бесцеремонно забирался к Дербачеву в кровать и требовал:
— Давай играть!
— Хорошо. А как?
— Ты будешь Волк, а я — Красная Шапочка.
— Ишь ты. Тогда я тебя уже съел.
— Съел? А где я теперь?
— Тебя больше нету, Ваня.
— Нету? А кто рядом с тобой лежит?
— Это не ты. Другой мальчик — Андрюша.
— Дядя Коля, я не хочу. Пусть Андрюша не лежит с тобой. Я хочу лежать.
— Тебя ведь нету, Ваня, я тебя съел?
— А ты меня выплюнь скорей!
Ночами Дербачев почти не спал, и тетя Глаша, встававшая по своим делам перед самым рассветом, видела из-под двери его комнаты выбивавшийся свет и недовольно гремела посудой. И чего, спросить, изводит себя? Радовался бы, что не трогают больше, в покое оставили. Так нет, все неймется. Все пишет, пишет...
По последнему снегу нужно вывезти в поле навоз, нужно поторапливаться, весна не ждет, а одна из пожилых баб, на диво всему селу, родила от безногого мужа, колхозного шорника, тройню.
— Где тонко, там и рвется,— удрученно чесал в голове шорник, когда узнал, и с горя напился в стельку.
— Дурак,— сказала ему соседка.— Как раз от государства помощь получишь,— куме Степаниде, соседке шорника, все известно.— А они, тройняшки, гляди, и перемрут.
— Отчего им помереть? — обиделся шорник.— И мы не хуже людей. Пущай растут. Вырастут — кормильцы будут.— И, сильно оттолкнувшись обеими руками в обшитых кожей рукавицах, покатил к дому.
Глядя ему вслед, на короткое, без ног, туловище, кума Степанида раздумчиво покачала головой. Чудеса! И без ног человек, вон, поди тебе, не одного — трех сразу. А что, и вырастут.
Войдя в наполненную сизым табачным дымом низенькую, с дощатым, недавно побеленным потолком комнатку в домике тети Глаши, Дмитрий шагнул к столу. Дербачев поднял осунувшееся лицо, водянистые мешки под глазами взялись синью.
— Здравствуй, Поляков. Раздевайся, рад видеть. — Я заходил раньше, вас все не было.
— Мне говорила хозяйка. Чаю хочешь?
— Не хочу, Николай Гаврилович. Я не большой любитель.
— Ладно, садись. Чем порадуешь?
Дмитрий сдвинул брови. Конечно, сейчас лучше всего поговорить о чем-нибудь отвлеченном, о книжных новинках, например. Но не хотелось кривить душой, и Дербачев может обидеться.
— Не понимаю, что происходит, Николай Гаврилович,— сказал Дмитрий, и Дербачев встал и открыл форточку.
— Пусть немного выветрится.— Дербачев вернулся к столу.— Сколько тебе лет, Дмитрий?
— Мне не до шуток, Николай Гаврилович. Что происходит?
— Привыкли жить готовеньким, Дмитрий Романович. Жалкая привычка, скверная привычка. Подскажут, разжуют, в рот положат — остается принять к исполнению. А сам на что? Коррозия мозга в тридцать четыре года. Ладно, не сердись.— Дербачев засмеялся.— У меня тоже получается — стрелочник виноват.
— Не извиняйтесь, Николай Гаврилович, не надо. Вы не такой.
— Ага! Вот в чем суть! Руководство виновато, начальство,— значит, казенщина, бюрократизм. Один Дербачев хороший, чистенький оказался. И того тюкнули. Значит, давай, брат, подгребай к нашему берегу. Нет, подожди, дай мне кончить. Я варюсь в этой жизни с шестнадцати лет. Многое ведь начиналось иначе, мыслилось по-другому. Когда умер Владимир Ильич, я стоял в строю, безусый. У меня была одна худая рукавица, приклад трехлинейки — ладонь жжет. Я не думал тогда о смысле жизни, не копался. Не до того было. А потом сразу на комсомольскую работу. Не могу согласиться с тобой. И говорить, что мне все равно, не буду. И в архивариусы не пойду. Мне не все равно, не может быть все равно. Я ухлопал на это жизнь.
— Значит, нужно бороться.
— Молодец. С кем?
— Не знаю. Хочу вас спросить.
— Ты коммунист.
— Жалеете, что рекомендацию дали?
— Мелковато. Коммунистом становятся не для того только, чтобы носить партбилет. Мыслить, мыслить, мыслить — раз коммунист. Доходить до самого корня.
— Боюсь, промахнулись вы. На высоких материях
у меня котепок не срабатывает. Потому и пришел. Разобраться хочу, что к чему. Вам я верю. Степан Лобов тоже верил, я знаю. И сейчас верит, что бы ему в башку ни вдалбливали.
Дербачев хрустнул пальцами, прошелся по скрипучей половице, низко держа голову.
— Не хочу лгать, Дмитрий. С минуты на минуту жду ареста.— Он взглянул на Полякова. «У этого глаза не бегают. А сколько их, трусливо шмыгающих в подворотню, чтобы не встретиться, не поздороваться...» — И ты, Дмитрий, рискуешь...
— Нельзя бездействовать, Николай Гаврилович. В Москву, добиваться пересмотра дела, дойти до Сталина, если нужно.
— Здорово заверчено. Долго думал? С меня взяли подписку о невыезде.
— Написать в ЦК, Сталину лично! Дербачев усмехнулся, потрогал под глазами.
— Значит, сидеть и ждать, когда за тобой придут? Так и свихнуться можно, Николай Гаврилович.
Дербачев молчал.
— Понимаю, вы ждете, чтобы я ушел. Не уйду. Вы сказали, нельзя жить по указке. И ждать у моря погоды тоже нельзя. Трусость, Николай Гаврилович, простите меня за резкость. Я привык уважать вас. Слышите, вы заставили меня смотреть на жизнь шире, не как на свой угол со своим станком, со своим ночным горшком.
— Хорошо! Молодец.
— Или вы правы, или они. Вы враг или они, там. Лобов где? Капица? Где, я вас спрашиваю? Недавно собрали на заводе тайком две тысячи — отнес. Дети голодные сидят. Что вы тогда говорили? Смотри не вмешивайся. А с комбайном? Ну вот, я целый, живой, невредимый, а на черта мне, Николай Гаврилович, такая жизнь? Зачем сохранять самого себя, если кругом такое? — Поляков обвёл глазами комнату и, увидев лицо Дербачева, осекся.— Простите, Николай Гаврилович. Вы нездоровы?
— Ничего, ничего. Давно ждал такого гостя. Дербачев глядел, как Поляков прикуривает. Сгорая, спичка закручивалась.
— Я тебе скажу, Дмитрий Романович, как сам думаю. Прав я, Дмитрий. Сейчас уверен больше, чем всегда. В партии, в завоеваниях революции. Послушай. На каком-то этапе вождь от народа стал вождем от себя. И отсюда страх, не за народ, не за революцию — за себя страх. Послушай. А революция — это народ, «все», не «один». Ты
меня понимаешь? В семнадцатом году она только началась, но далеко не кончилась. Она продолжалась, продолжается и будет продолжаться, этот процесс необратим. Революция продолжалась и продолжается, а он этого не видит. Вот и началась его трагедия. Вот тут и наметился перелом. Что ты на меня так смотришь? Да, я о н е м говорю. Ты требуешь: напиши лично. А если я ему больше не верю? Я имею право делать свои выводы. Знаю случаи, обращались в таком же положении, как я сейчас... Не раз обращались. И при мне иногда... Потом я их уже не встречал. Никогда не встречал. Вот и подумай. Если я тебе скажу, что боюсь? Я человек или кусок кирпича? Там суд простой: не понравилось, как поглядел, почудилось что, и конец. Да, это тоже о нем. Ладно, молчи. Я тебя сейчас насквозь вижу. Да, да, да! Семнадцатый год, интервенция, разруха, огромную, нищую страну вытянули в передний ряд — все было. Разбили Гитлера, спасли мир от фашизма. Нет, ты слушай! Все было, все. Восстановили хозяйство, перешагнули довоенный уровень. Подумай. Да ни в одной стране, ни один народ не мог сделать бы этого в такой срок! Вот тебе еще доказательство. Революция в массах продолжается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69


А-П

П-Я