https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/Grohe/
Мельницу строить буду. Приглашу рубить — не обижу.
В том же году Тимоня скупил у лесника недорого «клейменный лес», отобранный у заборцев за самовольную порубку, объявил помочь, выставив пять четвертей водки,— и за один день перевез лес из Гребешковой дачи в Кожухово.
Летом на берегу речки забелелись новенькие срубы..
Осенью Тимонины планы неожиданно расстроились. В Огонькове заговорили о коммуне. Сначала весть при-
шла из Елиных. Рассказывали, что в Елинском сельсовете собрались из разных деревень не то десять, не то двадцать семей, и заняли пустой дом бывшего купца Шерстобитова. И говорили еще, что просторные комнаты с изразцовыми печами перегородили на маленькие клетушки — как стойла во дворе, а столовка общая, и едят коммунары будто бы. прямо из общего котла. Одни верили слухам и удивлялись; потом сами рассказывали соседям о елинских коммунарах, добавляли, выдумывали кое-что; другие, наоборот, отрицали, не допуская мысли об изменении старых, веками сложившихся в деревне устоев. Но как бы то ни было, слухи ползли, теперь уже говорили в деревнях не только о Единых, но и о Прислоне, где тоже собралась «коммуния» и будто бы заняла дом богача Пеклеванова, а его самого отправили голенького на Кайское болото. Бабы ахали, охали, и не зная этого Пеклеванова (может быть, человек и не виноват ни в чем), сочувственно переспрашивали: «Так неужели и спровадили его голеньким, миленького?»
Однажды Тимоня в воскресенье встретил в Теплых Горах, в чайной, своего родственника, горбуна Калину. Поздоровались, выпили, разговорились. Калина, захватив в кулачок курчавую бородку, поинтересовался о родителе («Эх, Микита — человек-то какой был — свихнулся!»), справился о здоровье кумы Анисьи, о деточках и, узнав, что у Тимони так-таки никого из деточек и нет, ощерился, покачал головой:
— Кому добро-то, Тимофей, копишь? Ладно ли ме-ленку-то строишь? Не добираются до тебя еще? У нас ведь всех перетрясли. Твердят — кулак да и только. Ко мне даже подбирали ключи, да у меня чего? Портки, и те рваные.
Тимоня сухо простился с горбуном и поехал домой. Может быть, впервые за жизнь он не торопил лошадь. «Куда спешить? — думал он, бессмысленно уставив глаза на рыжую репицу Цинбала, — все завел сам, и вдруг — отымут».
Вечером Тимоня позвал к себе Серегу.
— Слушай, брат, хошь ты и в комсомоле ходишь, но кровь-то у нас одна. Скажи по совести — прижмут меня аль нет?
Серега посмотрел на брата. Лицо у Тимони худое, землистое, отвислые щеки напоминали два пустых ко-
шелька, как будто из них взяли и вытряхнули все монеты. И он вспомнил другое лицо — полное, будто надутое, и два поблескивавших маленьких глаза. Вот он-встал, опустил в шапку четыре свернутые бумажки, потряс ею: «Поначалу жребий тянет старшой брат. Так, штоля?». «Тащи-тащи, уж ежели ты старше всех», — ответила мать и, отвернувшись, вытерла платком глаза. И тогда Серега сказал Тимоне: «Я не потащу. Бери себе-молотилку, а маме — сепаратор. Мне ничего не надо».
— А что, испугался разве? — спросил Серега.
— Отчего же мне пужаться?.. Пужаться нечего. А все же думаю... Прижмут к ногтю да и только.
— И прижмут, Тимоня, прижмут...
— Серега, брат родной... Ты можешь. Комсомол. Уговори Арсеню — сельсовет ведь решает. Как-никак суседи.
Брат выпрямился, как струна — тонкий, длинный, с темными густыми курчавыми волосами и серыми, как у матери, глазами.
— Вот что, Тимофей, разные мы с тобой соседи. И пути у нас разные.
— В коммунию потащишь?
— Еще не пустим туда!
—Вон как?! — вскипел Тимоня, стиснул зубы, сгреб» со стола горшок и грохнул о пол, сметана окатила Се-регу, печь и кованый сундук, туго набитый добром.
О побеге Тимони узнали не сразу. Уехал, а куда — кому какое дело! Но когда в деревне остановились проезжавшие мимо цыгане и огоньковцы заметили Тимони-ного жеребца, все немало удивились: Тимоня меной лошадей не занимался. На улицу выбежала растрепанная Грашка и, вцепившись в густую заплетенную в косички гриву Цинбала, запричитала: «Милый мой, Тимонюшка,. куда ж ты подевался?».
В тот же день она набросилась на Серегу:
— Все берите... Жрите. Только бы Тимонющку мово-найти. — Она выхватила из кофты скомканную бумажку — извещение о наложении «твердого задания» и бросила в лицо деверя.
— Глотай братьеву кровушку. Нет его теперя — че-го хошь делай с им... бери.
Но что было брать сейчас у Тимони? Оказалось, молотилку с веялкой он продал хуторскому Степке Клину, кое-что из имущества, что поценнее, развез по родственникам; на виду стоял дом с красной железной крышей и жестяным петухом, да недостроенная в Кожухове-мельница, — этого никуда не спрячешь.
Через месяц к Грашке наведался Калина. Он привез-письмо от Тимони — домой Тимоня писать опасался,-вдруг кто перехватит, а через Калину — надежное дело..
Тимоня сообщал, что «запродал Цинбала за 20 тыщ, деньги зашил в очкур штанов и хотел из Вятки кинуться на Украину, там говорят земля такая — плюнь и то пшеница вырастет. Но опять же кинуться побоялся — там и своих кулачат и тоже спроваживают сюда. Подумал-подумал и кинулся я, Грашепька, на Пермю, а там в Сибирь. Встретил я попутчика такова же, как и я. Свояк у него в Тобольске живет, большой, слышь, чин.. Может и меня пристроит куда-нибудь. А тебе скажу: нажимать будут — не бойся, с тобой бабой ничего не-сделают. А как пристроюсь, вытребую и тебя».
Обрадованная весточкой, Грашка сначала всплакнула, потом вскипятила самовар, нарезала булок, принесла водки. Калина, зажав в кулачок курчавую бородку, осклабился, заерзал на крашеной лавке: «Ну, што ж, с морозцу можно и это тяпнуть». Поднимая стакан, чокаясь с хозяйкой, говорил: «За здравие Тимонюшки, в спину попутный ветер». Со вторым стаканом Калина уже лез к Грашке целоваться, и тоже желал «попутного ветра». Угостив Калину, хозяйка уложила его на деревянную с точеными ножками кровать и долго слышала,.. как вздыхал гость.
А через месяц, под весну, закрыв на замок дом, ночью, не сказавшись никому, уехала и Грашка. Ходили слухи, что ее видели на станции в буфете, а потом и след простыл.
Огоньковцам было уже не до Тимони — у каждого-свои заботы. Кругом, казалось, все перевернулось. Му-жики будто ошалели: побросав работу, все дни и ночи напролет сидели на собраниях, дымили табаком, до одури спорили и, ни о чем не договорившись, расходились. Савваха Мусник два раза, как он говорил, вста-
шал на единственно правильную лыжню — записывался в колхоз, но, возвращаясь домой, каждый раз попадал под опалу жены, которая убеждала его не только словом, но и делом — однажды не постеснялась и даже вцепилась в бороду; «образумленный» таким образом, Савваха назавтра пришел в сельсовет и, наклонившись к Арсентию Злобину, тихонько вполголоса попросил вычеркнуть его из списка.
— Не осознал, Савватий Самсонович? — спрашивал председатель сельсовета.
— Осознать-то осознал, правильная лыжня... Ну-к вот с женой потолковать надо. Сговорю ее и в аккурат приду, — и Савваха Мусник уходил домой убеждать жену.
Как-то зимой, он зашел в сельсовет к Арсентию Зло-бину и взмолился:
— Слышь, Кириллыч, ты человек партейный, передовой, помоги мне разбить мою гидру.
Злобин удивленно посмотрел на щупленького мужичка.
— Ить революцию мы свершили. И не только свершили, но и других прочих тянем за собой. А вдруг через год другие народы—рабочие и крестьяне из-за моря придут к нам на практику и спросят: а как ты, дескать, товарищ золотко, родной мой брат, Савватей, живешь, как двигаешь мировую революцию? Что я отвечу им, как засвечу им вопрос, коли с гидрой во своем дому не могу справиться?
Арсентий Злобин, зная, о какой «гидре» шла речь, засмеялся:
— А ты один иди в колхоз.
— Не могу. Куда игла, туда и нитка должна. А она, гидра, ни в какую. Пристращай ее выселкой на болото, аль как... Командируй комсомол на помощь мне, Сере-гу что ль...
К концу февраля все огоньковцы вошли в колхоз, даже Савваха Мусник и тот справился со своей гидрой. Стали сводить в общие дворы лошадей, коров, свиней, овец, кур, свозить к правлению телеги и сани, пошла оценка упряжи, семян — все мужицкое добро, накопленное с таким трудом за долгие годы, сваливалось в одну кучу, — и все вдруг увидели, как мала це-на этому годами собираемому добру.
Только Савваха понял это не сразу. В прошлом году он выкормил телка, продал его, поехал в Котельнич на ярмарку и купил «скачки» — новенькие выездные сани «вятской работы, — не сани, а игрушка, не только ему — детям не изъездить. Как ни жалко было саней, но пришлось и их сдавать в колхоз. А на следующий день Савваха увидел, как на его скачках проехал заборский Гаврилка Залесов. Мусник хотел было окликнуть, дескать, парень, поосторожнее на поворотах, сани-то новые, не поломай, но где там — уехал; Савваха только вздохнул и молча пошел домой. Через неделю Мусник увидел Гаврилу уже на других санях.
— А где, золотко, мои саночки?
— Какие твои? Это те, что с корзинкой? Не понравились, сменял.
Савваха опешил. Моргая глазами, он смотрел на За-лесова и никак не мог понять: шутит тот или нет. А Гаврилка, словно желая посмеяться, с издевкой пояснил:
— Подарил, товарищ коммунар,твои саночки Пуш-карихе. Ихнему кладовщику приглянулись для перевозки зерна. А мне не жалко, пожалуйста, теперь все обчее.
Сжалось сердце у Саввахи, свинцом налились кулаки, он выругался, прибежал на конюшню и, заседлав своего Пегаша, верхом выехал в Пушкариху.
В деревнях на солнцепеке уже притаивало, дорога в полях лоснилась, блестела, будто отполированная, по сторонам на кустах висели клочья сена.
«Эх, не берегут сенцо, не берегут», — упрекал Савваха колхозников и досадовал: «Как же эдак сеять-то «будем?».
В Пушкарихе саней не оказалось. На Саввахиных санях уехал какой-то заготовитель в другую деревню. Савваха полетел туда. Только па другой день он разыскал свои «скачки» в дальней деревне Помелихе — на них уже бабы перевозили мешки с зерном. Обозленный Савваха наступил на баб, припугнул их судом и, еле отбив сани, поехал жаловаться в рик. Но время было позднее и ему пришлось заночевать в Доме крестьянина. Здесь он и узнал новость: «будто колхозы распущают». Раздобыв свежую газету, Савваха сел в изрядно потрепанные «скачки» и затрусил на Пегаше домой.
Газета, привезенная Саввахой, всколыхнула деревню. Только молчаливый Матвей Кульков усомнился:
— Не фальшивая ли газета-то?
— Да что ты, золотко... В рике взял... — прикладывая руку к груди, убеждал Савваха. — Сам председатель вручил, — хвалился он, хотя председателя и в глаза не видел. — Так и сказал он, дескать, срочно езжай, товарищ Савватей Самсонов, и исправляй положение. А то что же такое, скачки сбрили и увезли, сено, растрясли по кустам. Куда же годно экое...
А по деревне уже неслись бабьи голоса: «Нажились в вашей коммуне, разбирай свое!»
Андрей Русанов пробовал остановить осатаневших баб, но где там. Бабы потащили за рога коров, погнали овец. Захрюкали обезумевшие свиньи, закричали куры. И все это слилось в один гул, он и радовал людей, и тревожил:
«Что-то будет?»
Когда-то бабка Марина наказывала: «Не скандальте, ребятки, живите дружно. Недолго вам вместе бегать...» «А почему, бабушка, недолго?» — спросил Яшка. «А так бывает... подрастете, и пути-дорожки у вас разойдутся». «А почему разойдутся?» — удивлялась и Еленка. «А потому и разойдутся, что разойдутся... Бежит другой раз дороженька большая-пребольшая. И вот пойдешь по ней и видишь, как дорожки расходятся — одна отворачивает в одну сторону, другая — в другую. Пойдешь по правой или по левой, — все равно и та где-нибудь да разойдется. Так и у людей бывает. Теперь играете вместе, а как подрастете — один в одну сторону ударится, другой — в другую...» «А мы с Яшкой пойдем в одну», — сказала твердо Еленка. «Может, и в одну — только это редко: кому как на роду написано, так и будет». «А как это написано, бабушка?» — не унимались ребятишки. «Л так и написано, один бог знает, как написано».
Бабка Марина сказала это так тихо и таинственно, что ребятишки примолкли: бога они, конечно, знают, он такой седенький, с бороденкой, как у Саввахи Мусника, сидит в божнице и ничего не говорит, только из-за стекла смотрит, кто что делает. А теперь, оказывается, как
бабушка сказала, он еще и пишет. Значит, у него и бумага есть и разные карандаши, а может, и краски. Вот бы попросить у него — наверное, и красные есть, и голубые. Но Яшка и Еленка боялись спросить у бабушки об этом — вдруг рассердится и не возьмет их по
ягоды.
Когда Яшка уехал учиться в город, Еленка вспомнила этот разговор. Дорожки с Яшкой и в самом деле разошлись. Хотелось и Еленке учиться, но никак нельзя: дома хворала мать, брат Серега поступил на рабфак, крестна Катя вышла замуж, и, кроме Петьки да Еленки, некому было присмотреть за хозяйством.
Только заговорили о колхозе, Еленку направили на курсы счетоводов. Вскоре после того, как Савваха привез в деревню газету, Еленка получила письмо от матери: «Приезжай, доченька. Развалилась коммуния-то. А дома и так сосчитаем — не велико добро». Но курсы «счетных дел» продолжали работу, и Еленка вернулась только к первой борозде.
Первая борозда! Что может быть радостнее и трогательнее этих минут, когда ранним весенним утром пахарь, проехав с плугом по полю, покрытому серой полусгнившей стерней, оставил позади себя черную рыхлую дорожку; проехал, остановился на конце поля, закурил, полюбовался. Над теплой, чуть-чуть дымящейся бороздой летают чайки, они взмахивают крыльями, как белыми платками, пронзительно кричат, словно приветствуют пахаря с началом трудного дела.
Но в этот год с первой бороздой не ладилось: надо бы пахать, а мужики второй день сидели на старых бревнах у суслоновской кузницы и спорили.
Деревня раскололась пополам — те, что шли за Русановым, решили пахать вместе, остальные — держались за свои полоски. За свою полоску Цеплялся и Савваха Мусник. Много раз он уже рассказывал о своих новеньких «скачках», которые угробила коммуния. Нет, теперь его, старого воробья, на мякине не проведешь. Кое-кто из огоньковцев подсмеивался над «старым воробьем», и это еще сильнее раздражало Мусника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
В том же году Тимоня скупил у лесника недорого «клейменный лес», отобранный у заборцев за самовольную порубку, объявил помочь, выставив пять четвертей водки,— и за один день перевез лес из Гребешковой дачи в Кожухово.
Летом на берегу речки забелелись новенькие срубы..
Осенью Тимонины планы неожиданно расстроились. В Огонькове заговорили о коммуне. Сначала весть при-
шла из Елиных. Рассказывали, что в Елинском сельсовете собрались из разных деревень не то десять, не то двадцать семей, и заняли пустой дом бывшего купца Шерстобитова. И говорили еще, что просторные комнаты с изразцовыми печами перегородили на маленькие клетушки — как стойла во дворе, а столовка общая, и едят коммунары будто бы. прямо из общего котла. Одни верили слухам и удивлялись; потом сами рассказывали соседям о елинских коммунарах, добавляли, выдумывали кое-что; другие, наоборот, отрицали, не допуская мысли об изменении старых, веками сложившихся в деревне устоев. Но как бы то ни было, слухи ползли, теперь уже говорили в деревнях не только о Единых, но и о Прислоне, где тоже собралась «коммуния» и будто бы заняла дом богача Пеклеванова, а его самого отправили голенького на Кайское болото. Бабы ахали, охали, и не зная этого Пеклеванова (может быть, человек и не виноват ни в чем), сочувственно переспрашивали: «Так неужели и спровадили его голеньким, миленького?»
Однажды Тимоня в воскресенье встретил в Теплых Горах, в чайной, своего родственника, горбуна Калину. Поздоровались, выпили, разговорились. Калина, захватив в кулачок курчавую бородку, поинтересовался о родителе («Эх, Микита — человек-то какой был — свихнулся!»), справился о здоровье кумы Анисьи, о деточках и, узнав, что у Тимони так-таки никого из деточек и нет, ощерился, покачал головой:
— Кому добро-то, Тимофей, копишь? Ладно ли ме-ленку-то строишь? Не добираются до тебя еще? У нас ведь всех перетрясли. Твердят — кулак да и только. Ко мне даже подбирали ключи, да у меня чего? Портки, и те рваные.
Тимоня сухо простился с горбуном и поехал домой. Может быть, впервые за жизнь он не торопил лошадь. «Куда спешить? — думал он, бессмысленно уставив глаза на рыжую репицу Цинбала, — все завел сам, и вдруг — отымут».
Вечером Тимоня позвал к себе Серегу.
— Слушай, брат, хошь ты и в комсомоле ходишь, но кровь-то у нас одна. Скажи по совести — прижмут меня аль нет?
Серега посмотрел на брата. Лицо у Тимони худое, землистое, отвислые щеки напоминали два пустых ко-
шелька, как будто из них взяли и вытряхнули все монеты. И он вспомнил другое лицо — полное, будто надутое, и два поблескивавших маленьких глаза. Вот он-встал, опустил в шапку четыре свернутые бумажки, потряс ею: «Поначалу жребий тянет старшой брат. Так, штоля?». «Тащи-тащи, уж ежели ты старше всех», — ответила мать и, отвернувшись, вытерла платком глаза. И тогда Серега сказал Тимоне: «Я не потащу. Бери себе-молотилку, а маме — сепаратор. Мне ничего не надо».
— А что, испугался разве? — спросил Серега.
— Отчего же мне пужаться?.. Пужаться нечего. А все же думаю... Прижмут к ногтю да и только.
— И прижмут, Тимоня, прижмут...
— Серега, брат родной... Ты можешь. Комсомол. Уговори Арсеню — сельсовет ведь решает. Как-никак суседи.
Брат выпрямился, как струна — тонкий, длинный, с темными густыми курчавыми волосами и серыми, как у матери, глазами.
— Вот что, Тимофей, разные мы с тобой соседи. И пути у нас разные.
— В коммунию потащишь?
— Еще не пустим туда!
—Вон как?! — вскипел Тимоня, стиснул зубы, сгреб» со стола горшок и грохнул о пол, сметана окатила Се-регу, печь и кованый сундук, туго набитый добром.
О побеге Тимони узнали не сразу. Уехал, а куда — кому какое дело! Но когда в деревне остановились проезжавшие мимо цыгане и огоньковцы заметили Тимони-ного жеребца, все немало удивились: Тимоня меной лошадей не занимался. На улицу выбежала растрепанная Грашка и, вцепившись в густую заплетенную в косички гриву Цинбала, запричитала: «Милый мой, Тимонюшка,. куда ж ты подевался?».
В тот же день она набросилась на Серегу:
— Все берите... Жрите. Только бы Тимонющку мово-найти. — Она выхватила из кофты скомканную бумажку — извещение о наложении «твердого задания» и бросила в лицо деверя.
— Глотай братьеву кровушку. Нет его теперя — че-го хошь делай с им... бери.
Но что было брать сейчас у Тимони? Оказалось, молотилку с веялкой он продал хуторскому Степке Клину, кое-что из имущества, что поценнее, развез по родственникам; на виду стоял дом с красной железной крышей и жестяным петухом, да недостроенная в Кожухове-мельница, — этого никуда не спрячешь.
Через месяц к Грашке наведался Калина. Он привез-письмо от Тимони — домой Тимоня писать опасался,-вдруг кто перехватит, а через Калину — надежное дело..
Тимоня сообщал, что «запродал Цинбала за 20 тыщ, деньги зашил в очкур штанов и хотел из Вятки кинуться на Украину, там говорят земля такая — плюнь и то пшеница вырастет. Но опять же кинуться побоялся — там и своих кулачат и тоже спроваживают сюда. Подумал-подумал и кинулся я, Грашепька, на Пермю, а там в Сибирь. Встретил я попутчика такова же, как и я. Свояк у него в Тобольске живет, большой, слышь, чин.. Может и меня пристроит куда-нибудь. А тебе скажу: нажимать будут — не бойся, с тобой бабой ничего не-сделают. А как пристроюсь, вытребую и тебя».
Обрадованная весточкой, Грашка сначала всплакнула, потом вскипятила самовар, нарезала булок, принесла водки. Калина, зажав в кулачок курчавую бородку, осклабился, заерзал на крашеной лавке: «Ну, што ж, с морозцу можно и это тяпнуть». Поднимая стакан, чокаясь с хозяйкой, говорил: «За здравие Тимонюшки, в спину попутный ветер». Со вторым стаканом Калина уже лез к Грашке целоваться, и тоже желал «попутного ветра». Угостив Калину, хозяйка уложила его на деревянную с точеными ножками кровать и долго слышала,.. как вздыхал гость.
А через месяц, под весну, закрыв на замок дом, ночью, не сказавшись никому, уехала и Грашка. Ходили слухи, что ее видели на станции в буфете, а потом и след простыл.
Огоньковцам было уже не до Тимони — у каждого-свои заботы. Кругом, казалось, все перевернулось. Му-жики будто ошалели: побросав работу, все дни и ночи напролет сидели на собраниях, дымили табаком, до одури спорили и, ни о чем не договорившись, расходились. Савваха Мусник два раза, как он говорил, вста-
шал на единственно правильную лыжню — записывался в колхоз, но, возвращаясь домой, каждый раз попадал под опалу жены, которая убеждала его не только словом, но и делом — однажды не постеснялась и даже вцепилась в бороду; «образумленный» таким образом, Савваха назавтра пришел в сельсовет и, наклонившись к Арсентию Злобину, тихонько вполголоса попросил вычеркнуть его из списка.
— Не осознал, Савватий Самсонович? — спрашивал председатель сельсовета.
— Осознать-то осознал, правильная лыжня... Ну-к вот с женой потолковать надо. Сговорю ее и в аккурат приду, — и Савваха Мусник уходил домой убеждать жену.
Как-то зимой, он зашел в сельсовет к Арсентию Зло-бину и взмолился:
— Слышь, Кириллыч, ты человек партейный, передовой, помоги мне разбить мою гидру.
Злобин удивленно посмотрел на щупленького мужичка.
— Ить революцию мы свершили. И не только свершили, но и других прочих тянем за собой. А вдруг через год другие народы—рабочие и крестьяне из-за моря придут к нам на практику и спросят: а как ты, дескать, товарищ золотко, родной мой брат, Савватей, живешь, как двигаешь мировую революцию? Что я отвечу им, как засвечу им вопрос, коли с гидрой во своем дому не могу справиться?
Арсентий Злобин, зная, о какой «гидре» шла речь, засмеялся:
— А ты один иди в колхоз.
— Не могу. Куда игла, туда и нитка должна. А она, гидра, ни в какую. Пристращай ее выселкой на болото, аль как... Командируй комсомол на помощь мне, Сере-гу что ль...
К концу февраля все огоньковцы вошли в колхоз, даже Савваха Мусник и тот справился со своей гидрой. Стали сводить в общие дворы лошадей, коров, свиней, овец, кур, свозить к правлению телеги и сани, пошла оценка упряжи, семян — все мужицкое добро, накопленное с таким трудом за долгие годы, сваливалось в одну кучу, — и все вдруг увидели, как мала це-на этому годами собираемому добру.
Только Савваха понял это не сразу. В прошлом году он выкормил телка, продал его, поехал в Котельнич на ярмарку и купил «скачки» — новенькие выездные сани «вятской работы, — не сани, а игрушка, не только ему — детям не изъездить. Как ни жалко было саней, но пришлось и их сдавать в колхоз. А на следующий день Савваха увидел, как на его скачках проехал заборский Гаврилка Залесов. Мусник хотел было окликнуть, дескать, парень, поосторожнее на поворотах, сани-то новые, не поломай, но где там — уехал; Савваха только вздохнул и молча пошел домой. Через неделю Мусник увидел Гаврилу уже на других санях.
— А где, золотко, мои саночки?
— Какие твои? Это те, что с корзинкой? Не понравились, сменял.
Савваха опешил. Моргая глазами, он смотрел на За-лесова и никак не мог понять: шутит тот или нет. А Гаврилка, словно желая посмеяться, с издевкой пояснил:
— Подарил, товарищ коммунар,твои саночки Пуш-карихе. Ихнему кладовщику приглянулись для перевозки зерна. А мне не жалко, пожалуйста, теперь все обчее.
Сжалось сердце у Саввахи, свинцом налились кулаки, он выругался, прибежал на конюшню и, заседлав своего Пегаша, верхом выехал в Пушкариху.
В деревнях на солнцепеке уже притаивало, дорога в полях лоснилась, блестела, будто отполированная, по сторонам на кустах висели клочья сена.
«Эх, не берегут сенцо, не берегут», — упрекал Савваха колхозников и досадовал: «Как же эдак сеять-то «будем?».
В Пушкарихе саней не оказалось. На Саввахиных санях уехал какой-то заготовитель в другую деревню. Савваха полетел туда. Только па другой день он разыскал свои «скачки» в дальней деревне Помелихе — на них уже бабы перевозили мешки с зерном. Обозленный Савваха наступил на баб, припугнул их судом и, еле отбив сани, поехал жаловаться в рик. Но время было позднее и ему пришлось заночевать в Доме крестьянина. Здесь он и узнал новость: «будто колхозы распущают». Раздобыв свежую газету, Савваха сел в изрядно потрепанные «скачки» и затрусил на Пегаше домой.
Газета, привезенная Саввахой, всколыхнула деревню. Только молчаливый Матвей Кульков усомнился:
— Не фальшивая ли газета-то?
— Да что ты, золотко... В рике взял... — прикладывая руку к груди, убеждал Савваха. — Сам председатель вручил, — хвалился он, хотя председателя и в глаза не видел. — Так и сказал он, дескать, срочно езжай, товарищ Савватей Самсонов, и исправляй положение. А то что же такое, скачки сбрили и увезли, сено, растрясли по кустам. Куда же годно экое...
А по деревне уже неслись бабьи голоса: «Нажились в вашей коммуне, разбирай свое!»
Андрей Русанов пробовал остановить осатаневших баб, но где там. Бабы потащили за рога коров, погнали овец. Захрюкали обезумевшие свиньи, закричали куры. И все это слилось в один гул, он и радовал людей, и тревожил:
«Что-то будет?»
Когда-то бабка Марина наказывала: «Не скандальте, ребятки, живите дружно. Недолго вам вместе бегать...» «А почему, бабушка, недолго?» — спросил Яшка. «А так бывает... подрастете, и пути-дорожки у вас разойдутся». «А почему разойдутся?» — удивлялась и Еленка. «А потому и разойдутся, что разойдутся... Бежит другой раз дороженька большая-пребольшая. И вот пойдешь по ней и видишь, как дорожки расходятся — одна отворачивает в одну сторону, другая — в другую. Пойдешь по правой или по левой, — все равно и та где-нибудь да разойдется. Так и у людей бывает. Теперь играете вместе, а как подрастете — один в одну сторону ударится, другой — в другую...» «А мы с Яшкой пойдем в одну», — сказала твердо Еленка. «Может, и в одну — только это редко: кому как на роду написано, так и будет». «А как это написано, бабушка?» — не унимались ребятишки. «Л так и написано, один бог знает, как написано».
Бабка Марина сказала это так тихо и таинственно, что ребятишки примолкли: бога они, конечно, знают, он такой седенький, с бороденкой, как у Саввахи Мусника, сидит в божнице и ничего не говорит, только из-за стекла смотрит, кто что делает. А теперь, оказывается, как
бабушка сказала, он еще и пишет. Значит, у него и бумага есть и разные карандаши, а может, и краски. Вот бы попросить у него — наверное, и красные есть, и голубые. Но Яшка и Еленка боялись спросить у бабушки об этом — вдруг рассердится и не возьмет их по
ягоды.
Когда Яшка уехал учиться в город, Еленка вспомнила этот разговор. Дорожки с Яшкой и в самом деле разошлись. Хотелось и Еленке учиться, но никак нельзя: дома хворала мать, брат Серега поступил на рабфак, крестна Катя вышла замуж, и, кроме Петьки да Еленки, некому было присмотреть за хозяйством.
Только заговорили о колхозе, Еленку направили на курсы счетоводов. Вскоре после того, как Савваха привез в деревню газету, Еленка получила письмо от матери: «Приезжай, доченька. Развалилась коммуния-то. А дома и так сосчитаем — не велико добро». Но курсы «счетных дел» продолжали работу, и Еленка вернулась только к первой борозде.
Первая борозда! Что может быть радостнее и трогательнее этих минут, когда ранним весенним утром пахарь, проехав с плугом по полю, покрытому серой полусгнившей стерней, оставил позади себя черную рыхлую дорожку; проехал, остановился на конце поля, закурил, полюбовался. Над теплой, чуть-чуть дымящейся бороздой летают чайки, они взмахивают крыльями, как белыми платками, пронзительно кричат, словно приветствуют пахаря с началом трудного дела.
Но в этот год с первой бороздой не ладилось: надо бы пахать, а мужики второй день сидели на старых бревнах у суслоновской кузницы и спорили.
Деревня раскололась пополам — те, что шли за Русановым, решили пахать вместе, остальные — держались за свои полоски. За свою полоску Цеплялся и Савваха Мусник. Много раз он уже рассказывал о своих новеньких «скачках», которые угробила коммуния. Нет, теперь его, старого воробья, на мякине не проведешь. Кое-кто из огоньковцев подсмеивался над «старым воробьем», и это еще сильнее раздражало Мусника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44