https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/viega-100674-134120-item/
Понравится, самого приобщат.
Убей– Папу выругался, выпил спирта и через плечо Зямы уставился на двери тоскливым взглядом обманутого революционера.
– Скажите честно, Зяма. Только – честно! Даю вам слово, что никто и никогда…
– Понял тебя, горемыка комсомольская. Ничо там плохого не происходит. Пей и ложись на мой гнидник отдыхать. Не повезло тебе, Серега: если б тебя в трезвом виде зачали, приличный карманник мог получиться. Глянь – пальцы какие ловкие, а мозги… больше как на члена партии не тянут. Интеллекту маловато…
– Ну, так что ж там все-таки происходит? – стонал едва ворочая языком Убей-Папу.
– Спи, зануда. Пусть тебе вождь приснится. В гробу и в белых тапочках. Согласен? Представляешь: лежите вы с ним в одном гробике на красном бархате. Никита Сергеевич гробик качает, как люльку: «Баю-баюшки, баю…»
Любимов взял да и уснул по-настоящему, пуская носом пузыри.
…Зяма не лгал: за дверью действительно все было хорошо. Вадим видел, как ее рука легла в его руку, но не почувствовал прикосновения. Лишь когда отец Кирилл скрепил их рукопожатие твердой ладонью, он ощутил приятное тепло, чуть приподнял и понес ее руку по кругу, в середине которого находилась одетая в красный кумач трибуна, а на ней лежал большой медный крест и выигранное перед самой свадьбой в очко Евангелие.
Бандеровцы тихо пели, глядя умиленными глазами на скользящую пару:
Союзом любви апостолы твоя связывай, Христе.
И нас, Твоих верных рабов, к Себе тем крепко привязав.
Творити заповеди Твоя и друг друга любити нелицемерно сотвори.
Молитвами Богородицы, един Человеколюбиче…
Свидетели и приглашенные сурово – жалостливы от неумения держаться в столь необычной обстановке, напоминают родственников, присутствующих на казни уважаемого человека, за которого еще предстоит отомстить.
Отец Кирилл произнес:
– Отныне – вы муж и жена!
Суровость на лицах, однако, сохранилась нетронуто-спокойной, словно была пожалована им до гробовой доски. Они подошли с ней к длинному столу для торжественных заседаний, где на старых газетах лежали куски рыбы, хлеба, вяленой оленины, миска с холодцом, банка красной икры, залитая сверху подсолнечным маслом. Алюминиевые кружки были до половины заполнены разбавленным спиртом, но в четырех стаканах пенилось настоящее шампанское. Их подняли жених с невестой, посаженый отец и рябая кассирша Клава, поминутно одергивавшая на широких бедрах крепдешиновое платье а блеклых незабудках.
– За здоровье молодых! – произнес глухим голосом Ираклий. – Пусть ваш союз будет таким же надежным, крепкий, как наша любовь к свободе!
И опять суровость осталась при них строгим щитом онемевших чувств. Головы запрокинулись почти едино, выдох, согретый обжигающим дыханием спирта, тоже был общий.
– Вино горьковато, – натянуто улыбнулся Ольховский.
– Зажрался Борман! – тут же осадил его не оценивший намека Озорник. – Дай мне свою долю!
Ведров покрутил пальцем у виска, Гнатюк поддержал Яна Салича:
– Действительно, горчит…
– Горько! – завопил прозревший Озорник.
– Горько! – пискнула кассирша Клава, стреляя по сторонам глазами. – Очень! Очень горько!
Наталья чуть запрокинула голову, приняла долгий поцелуй жениха.
– Во дает! – восхищенно, но не громко позавидовал Барончик. – Так только мариманы могут.
– Селиван, налей! – приказал порозовевший Дьяк. – Сказать должен вам: примите низкий поклон за оказанную честь…
Дьяк поклонился грациозно, но сдержанно.
– Этого Никанор никогда не забудет. До конца отведенных мне дней помнить буду и благодарить. Пусть в царствии вашем семейном правит любовь с согласием. Пусть все будет поделено поровну: и счастье, и горе…
Он не кончил: в дверь осторожно постучали. Наташа сдернула фату с головы, а Фунт почти механическим движением сунул руку за голенище, сапога.
– Товарищи так не просятся, – усмехнулся довольный общим испугом Ольховский, отхлебнув из кружки глоток спирта.
– Входи, чо царапаешься! – потребовал сердитый Дьяк.
Дверь отворилась. На пороге с букетом настоящих гвоздик стоял Никандра Лысый.
– Как насчет незваных гостей? Извиняйте за опоздание!
– О чем ты говоришь, Никандра?!
Лысый обнялся с женихом и протянул цветы невесте. Она осторожно поцеловала Никандру в щеку.
– Вы – наш добрый гений!
– Оставьте меня в рядовых друзьях. Тем окажете
– Будешь говорить, Никандра? – спросил Дьяк. – Меня ты перебил по-хулигански.
– Извини, Евстафьич. Говорить не буду, но за счастье молодых непременно выпью. Кто со мной?
Кружки сошлись над столом с глухим хлопающим звуком.
– Теперь бы и песняка давануть не грех!
Гнатюк обошел взглядом каждого бандеровца.
– Давай! Давай, хлопцы! – поощрил Дьяк. – Пущай мальчонка тот запущенный порадуется.
– Зяма его спать устроил, – сказал Лысый, забирая рукой из чашки кусок холодца.
Дьяк повернулся вправо, поманил Озорника. Зэк подошел, вытирая о пиджак жирные пальцы, опустил большую узколобую голову, будто хотел пободаться с вором.
– Смени Зяму.
– Просим песню! – захлопала в ладоши Наталья. – Наша семейная просьба. Мне Вадим уже рассказывал.
Они грянули одним мощным голосом, так что спящий Убей-Папу вздрогнул и блаженно улыбнулся во сне.
Песня сразу одолела забродивший в зэках хмель, до приятного просветления очистив головы.
Невеста смотрела на певцов, как зачарованная, сжимая при каждом новом взлете голосов тонкими пальцами сильную руку жениха. После третьей песни Барончик ринулся в пляс, выбивая по деревянному полу искрометную цыганочку. Столкнулись вновь над столом кружки. Кто-то выругался, и бледный голос Ольховского предупредил бригадира:
– Еще немного, и их не остановить.
– Где наш посаженый папа?
Ян Салич пожал плечами как раз в тот момент, когда Зяма вцепился ему в лацкан пиджака, спросил свистящим шепотом:
– Борман, ты Гитлера уважаешь?
– Нас не представили…
– Ух, ёра! Хоть бы адресок оставил, где деньги спрятал, или усыновил. Ласки в тебе, суке, нет. Помрешь ведь скоро.
– Хорошо, – устало согласился Ольховский, – записывайте адрес.
Зяма от неожиданности тряхнул головой и, сразу став серьезным, вплотную приблизился своим лицом к лицу Яна Салича:
– Не гоните, фашистяка?! Говорите. У меня шикарная память на деньги.
– Москва, Петровка, 38.
Калаянов клацнул зубами у самого носа невозмутимого Ольховского, имитируя укус:
– Вы – законченный негодяй! Самый гадкий покойник из тех, кто забыл занять свое место в гробу. Обмануть доверчивого юношу!
– Отец Кирилл, – окликнул Тихомирова Упоров, – оставляю Натали на ваше попечение.
– Сделайте милость.
Вадим подвинул стул и через вторую дверь вышел в коридор. Он расстегнул ворот рубахи, стащил с шеи надоевший галстук с голозадой русалкой, спрятал его в карман. Прислушиваясь к вязкой, зажатой в узком проходе тишине, прошел осторожно по проседающим половицам и уловил едва различимый шумок. Первая дверь оказалась запертой, опечатанной сургучной печатью, вероятно, для того, чтобы соблазнить кого-нибудь из соскучившихся по старому ремеслу зэков. Шум усилился и уже напоминал хрипы, переходящие в страстное бормотание. Он успел пожалеть, что не прихватил с собой нож, прежде чем распахнул последнюю перед глухой стеной дверь.
…Дьяк полулежал в потертом кожаном кресле китайской работы с отсутствующим взглядом остывающего от удовольствия человека и расстегнутой ширинкой серых в коричневую полоску планов. Свет трехрожковой люстры освещал левую половину лица урки, в то время как правая находилась в тени массивной спинки кресла.
«Он жив, и ему хорошо», – облегченно вздохнул Упоров, через секунду пожалев о своем визите.
– Пожалуй, я некстати, – пробормотал Вадим, но Дьяк приветливо махнул рукой:
– Канай сюда, сынок! Ираклий вот никак не может, а я по-стариковски досрочно управился.
На полу лежали двое. Волосатая спина грузина взбугрилась мышцами, и голые пятки кассирши Клавы колотили по ней с жадным нетерпением.
– Противное занятие, а забирает, – прошамкал устало Дьяк. – Человек – он тот же скот. Ему абы с кем перепихнуться. Для некоторых это дело важней водки. Ты что приперся-то, Вадик?
– Разговор есть, Никанор Евстафьевич.
Дьяк сполз с кресла, застегнул ширинку непослушными пальцами и одернул мятую на животе вельветку.
– Клавдия, – позвал кассиршу, – расчет под графином… Чо стряслось?
– Поотвязалнсь мужики. Всякое может случиться.
– Ты так думал? Тебе и позволено было, чтобы лишний козырь Морабели получил. Фунта остепени…
– За себя боишься?
Дьяк остановился, сбросил ленивую благожелательность, но ответил спокойно, без худых слов:
– За нас, Вадим. Я ж тебе нынче вроде папки стал.
И пошел шаркающей походкой, не поднимая от пола лакированных штиблет. Перед дверью остановился, заглянул прищуренным глазом в щелочку. Произнес по-деловому, без всякой обиды:
– Тресни кого-нибудь, Вадик. Ножи близко. Поторопимся.
Упоров распахнул двери и встал на пороге. Водка уже съела веселье и водила зэков в злом хороводе, поминутно сталкивая их друг с другом, словно голодных крыс в пустом чулане.
– Озорник! – крикнул бригадир. – Почему ушел с васера?
Зэк перестал сливать водку из пустых бутылок в свой стакан, долго искал пьяным взглядом Вадима.
– Чо тя караулить? – наконец произнес он. – Никуда от бабы не денешься.
Запрокинул голову, вылил в широко распахнутый рот содержимое стакана. Медленно вытер рукавом влажные губы и хотел что-то добавить остренькое. Но не успел…
Бригадир ударил под первый шаг с порога. Длинный правый прямой вразножку нашел квадратную челюсть, тем более что она неосмотрительно подалась вперед.
Чвак! Озорник крутнулся по ходу кулака и, загребая руками воздух, упал на вздрогнувший пол.
Зэки мигом отвлеклись от пьяных забот, вспомнив о собственной безопасности. Ключик, перестав искать под столом куда-то исчезнувшую Клаву, которой он подарил косынку авансом за любовь, выпрямился и спросил:
– Можно строиться, Вадим Сергеич?
Затем с укоризненным лицом появился Дьяк:
– Нажрались, глистогоны! Ну, куда ж вас выпускать прикажете? Одно место – крематорий!
Он плюнул под ноги, умышленно угадав в лицо Озорника.
– Товарищу своему торжество загадили. Тебе зачем нож, Барончик?! Спрячь и боле не оголяй но пьяному делу. Андрюха, в коридоре две швабры стоят.
– Я сама приберусь, – подала голос загрустневшая Наташа.
– Еще чаво! В невестин день за этими…
Никанор Евстафьевич пожевал соленое словцо, но к слуху не отпустил. Ведров с Ключиком пошли за швабрами. Граматчиков с Гладким, подхватив под руки Озорника, потащили грузное тело на улицу. Кованые каблуки стучат по половицам, все молча смотрят им вслед, и к людям начинает возвращаться собственное, не изуродованное водкой лицо.
– Пойдем, погуляем? – шепнул Вадим на ухо Натали. – Здесь будет полный порядок.
Она повернула к нему все еще печальное лицо… в памяти закружилась далекая зелень ее детских глаз, и он поцеловал шрам на ладони, не смущаясь взглядов обездоленных товарищей.
– Благородно, – вздохнул Кламбоцкий.
Вадим обхватил ее за плечи, они вышли во двор клуба, где на куче необожженного кирпича, обхватив ручищами голову, сидел Озорник, раскачивая медленными движениями мощный торс, завывал при каждом качке:
– У-у-у!
– Больно ему, Вадик?
– Пройдет…
– Жестокий ты мальчик.
Она погладила его по щеке. Он поймал ладонь и, прислонив к губам, спросил, глядя поверх кончиков розовых пальцев, не потерявших цвет в серых сумерках летней северной ночи:
– Не сон ли это?
– Я назову нашего первенца твоим именем. Он будет, как ты.
– И его посадят в тюрьму.
– Типун тебе на язык! К тому времени тюрем не будет.
– Россия без тюрем?! Россия – тюрьма, из которой мы не убежим.
– Ты что-то задумал? – спросила с тревогой. – Посмотри мне в глаза.
– Собираюсь это делать всю оставшуюся жизнь.
– Начались перемены, Вадим. На последнем пленуме партии…
– Не говори глупости! Когда они начнут проводить свои сходки на безымянных кладбищах, где покоятся миллионы жертв, тогда, может быть, я и поверю в раскаяние партийных палачей. Но это – фантастика, бред нормального человека. Покаяния не будет, ибо оно отберет у них власть…
– Ты выпил лишнего.
Двери клуба распахнулись бесшумно, слегка хмельные голоса зашуршали в светлой ночи. Он несколько раз прикоснулся губами к ее глазам.
– До свидания, любимая!
– Я буду о тебе думать и любить свои мысли, как тебя. До свидания, мальчики!
– До свидания! Проститься пошли?
– Глохни, козел! Лучше Убей-Папу поищи.
– Я положил его возле ящиков. Эй, Зяма, где культработник?
– А вот они похрапывают! Бездельники! Вставай и тащи культуру в массы.
– Как вы смеете?! Я поставлю вопрос!
– Не бузи. Репетицию проспал. Сунь в рот два пальца. Да не мои!
– Борман, запевайте! – потребовал Калаянов, сам подхватил режущим фальцетом:
Гражданин начальник, я ваш рот имел,
Вы меня не кормите -
Я очень похудел!
Упоров повернул голову… Рядом, прижав к груди подаренную ему рясу и Евангелие, шел отец Кирилл.
Голова Монаха стояла как-то неестественно прямо, будто ее несли отдельно на пике сильные руки палача. Казалось, вот-вот опадут щеки, профиль потеряет чеканную четкость, а из твердого рта вывалится мокрой тряпкой язык.
Вадим затаил дыхание. Но губы разжались для того, чтобы было произнесено:
– У вас такой светлый день. Сохраните тот свет, пожалуйста, в потемках будущей жизни.
Низкие звуки опустились на дно слуха, жили там некоторое время, совсем его не беспокоя. Он нес их, как нес бы упавшую на плечо снежинку, не ощущая потребности откликнуться. В такие минуты думалось о другом…
«… Возвращаемся за решетку к принудительному труду. Не бежим. Должно быть, человек потому и не любит волка: волк неприручаем… Он живет сей минутой, он – укор человеку. Человек думает о будущем и постоянно теряет настоящее. Все думает и думает. С тем проходит жизнь…»
Взгляд его остановился на скорчившемся у знакомой лужи человеке, которого заботливо обхлопал Барончик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Убей– Папу выругался, выпил спирта и через плечо Зямы уставился на двери тоскливым взглядом обманутого революционера.
– Скажите честно, Зяма. Только – честно! Даю вам слово, что никто и никогда…
– Понял тебя, горемыка комсомольская. Ничо там плохого не происходит. Пей и ложись на мой гнидник отдыхать. Не повезло тебе, Серега: если б тебя в трезвом виде зачали, приличный карманник мог получиться. Глянь – пальцы какие ловкие, а мозги… больше как на члена партии не тянут. Интеллекту маловато…
– Ну, так что ж там все-таки происходит? – стонал едва ворочая языком Убей-Папу.
– Спи, зануда. Пусть тебе вождь приснится. В гробу и в белых тапочках. Согласен? Представляешь: лежите вы с ним в одном гробике на красном бархате. Никита Сергеевич гробик качает, как люльку: «Баю-баюшки, баю…»
Любимов взял да и уснул по-настоящему, пуская носом пузыри.
…Зяма не лгал: за дверью действительно все было хорошо. Вадим видел, как ее рука легла в его руку, но не почувствовал прикосновения. Лишь когда отец Кирилл скрепил их рукопожатие твердой ладонью, он ощутил приятное тепло, чуть приподнял и понес ее руку по кругу, в середине которого находилась одетая в красный кумач трибуна, а на ней лежал большой медный крест и выигранное перед самой свадьбой в очко Евангелие.
Бандеровцы тихо пели, глядя умиленными глазами на скользящую пару:
Союзом любви апостолы твоя связывай, Христе.
И нас, Твоих верных рабов, к Себе тем крепко привязав.
Творити заповеди Твоя и друг друга любити нелицемерно сотвори.
Молитвами Богородицы, един Человеколюбиче…
Свидетели и приглашенные сурово – жалостливы от неумения держаться в столь необычной обстановке, напоминают родственников, присутствующих на казни уважаемого человека, за которого еще предстоит отомстить.
Отец Кирилл произнес:
– Отныне – вы муж и жена!
Суровость на лицах, однако, сохранилась нетронуто-спокойной, словно была пожалована им до гробовой доски. Они подошли с ней к длинному столу для торжественных заседаний, где на старых газетах лежали куски рыбы, хлеба, вяленой оленины, миска с холодцом, банка красной икры, залитая сверху подсолнечным маслом. Алюминиевые кружки были до половины заполнены разбавленным спиртом, но в четырех стаканах пенилось настоящее шампанское. Их подняли жених с невестой, посаженый отец и рябая кассирша Клава, поминутно одергивавшая на широких бедрах крепдешиновое платье а блеклых незабудках.
– За здоровье молодых! – произнес глухим голосом Ираклий. – Пусть ваш союз будет таким же надежным, крепкий, как наша любовь к свободе!
И опять суровость осталась при них строгим щитом онемевших чувств. Головы запрокинулись почти едино, выдох, согретый обжигающим дыханием спирта, тоже был общий.
– Вино горьковато, – натянуто улыбнулся Ольховский.
– Зажрался Борман! – тут же осадил его не оценивший намека Озорник. – Дай мне свою долю!
Ведров покрутил пальцем у виска, Гнатюк поддержал Яна Салича:
– Действительно, горчит…
– Горько! – завопил прозревший Озорник.
– Горько! – пискнула кассирша Клава, стреляя по сторонам глазами. – Очень! Очень горько!
Наталья чуть запрокинула голову, приняла долгий поцелуй жениха.
– Во дает! – восхищенно, но не громко позавидовал Барончик. – Так только мариманы могут.
– Селиван, налей! – приказал порозовевший Дьяк. – Сказать должен вам: примите низкий поклон за оказанную честь…
Дьяк поклонился грациозно, но сдержанно.
– Этого Никанор никогда не забудет. До конца отведенных мне дней помнить буду и благодарить. Пусть в царствии вашем семейном правит любовь с согласием. Пусть все будет поделено поровну: и счастье, и горе…
Он не кончил: в дверь осторожно постучали. Наташа сдернула фату с головы, а Фунт почти механическим движением сунул руку за голенище, сапога.
– Товарищи так не просятся, – усмехнулся довольный общим испугом Ольховский, отхлебнув из кружки глоток спирта.
– Входи, чо царапаешься! – потребовал сердитый Дьяк.
Дверь отворилась. На пороге с букетом настоящих гвоздик стоял Никандра Лысый.
– Как насчет незваных гостей? Извиняйте за опоздание!
– О чем ты говоришь, Никандра?!
Лысый обнялся с женихом и протянул цветы невесте. Она осторожно поцеловала Никандру в щеку.
– Вы – наш добрый гений!
– Оставьте меня в рядовых друзьях. Тем окажете
– Будешь говорить, Никандра? – спросил Дьяк. – Меня ты перебил по-хулигански.
– Извини, Евстафьич. Говорить не буду, но за счастье молодых непременно выпью. Кто со мной?
Кружки сошлись над столом с глухим хлопающим звуком.
– Теперь бы и песняка давануть не грех!
Гнатюк обошел взглядом каждого бандеровца.
– Давай! Давай, хлопцы! – поощрил Дьяк. – Пущай мальчонка тот запущенный порадуется.
– Зяма его спать устроил, – сказал Лысый, забирая рукой из чашки кусок холодца.
Дьяк повернулся вправо, поманил Озорника. Зэк подошел, вытирая о пиджак жирные пальцы, опустил большую узколобую голову, будто хотел пободаться с вором.
– Смени Зяму.
– Просим песню! – захлопала в ладоши Наталья. – Наша семейная просьба. Мне Вадим уже рассказывал.
Они грянули одним мощным голосом, так что спящий Убей-Папу вздрогнул и блаженно улыбнулся во сне.
Песня сразу одолела забродивший в зэках хмель, до приятного просветления очистив головы.
Невеста смотрела на певцов, как зачарованная, сжимая при каждом новом взлете голосов тонкими пальцами сильную руку жениха. После третьей песни Барончик ринулся в пляс, выбивая по деревянному полу искрометную цыганочку. Столкнулись вновь над столом кружки. Кто-то выругался, и бледный голос Ольховского предупредил бригадира:
– Еще немного, и их не остановить.
– Где наш посаженый папа?
Ян Салич пожал плечами как раз в тот момент, когда Зяма вцепился ему в лацкан пиджака, спросил свистящим шепотом:
– Борман, ты Гитлера уважаешь?
– Нас не представили…
– Ух, ёра! Хоть бы адресок оставил, где деньги спрятал, или усыновил. Ласки в тебе, суке, нет. Помрешь ведь скоро.
– Хорошо, – устало согласился Ольховский, – записывайте адрес.
Зяма от неожиданности тряхнул головой и, сразу став серьезным, вплотную приблизился своим лицом к лицу Яна Салича:
– Не гоните, фашистяка?! Говорите. У меня шикарная память на деньги.
– Москва, Петровка, 38.
Калаянов клацнул зубами у самого носа невозмутимого Ольховского, имитируя укус:
– Вы – законченный негодяй! Самый гадкий покойник из тех, кто забыл занять свое место в гробу. Обмануть доверчивого юношу!
– Отец Кирилл, – окликнул Тихомирова Упоров, – оставляю Натали на ваше попечение.
– Сделайте милость.
Вадим подвинул стул и через вторую дверь вышел в коридор. Он расстегнул ворот рубахи, стащил с шеи надоевший галстук с голозадой русалкой, спрятал его в карман. Прислушиваясь к вязкой, зажатой в узком проходе тишине, прошел осторожно по проседающим половицам и уловил едва различимый шумок. Первая дверь оказалась запертой, опечатанной сургучной печатью, вероятно, для того, чтобы соблазнить кого-нибудь из соскучившихся по старому ремеслу зэков. Шум усилился и уже напоминал хрипы, переходящие в страстное бормотание. Он успел пожалеть, что не прихватил с собой нож, прежде чем распахнул последнюю перед глухой стеной дверь.
…Дьяк полулежал в потертом кожаном кресле китайской работы с отсутствующим взглядом остывающего от удовольствия человека и расстегнутой ширинкой серых в коричневую полоску планов. Свет трехрожковой люстры освещал левую половину лица урки, в то время как правая находилась в тени массивной спинки кресла.
«Он жив, и ему хорошо», – облегченно вздохнул Упоров, через секунду пожалев о своем визите.
– Пожалуй, я некстати, – пробормотал Вадим, но Дьяк приветливо махнул рукой:
– Канай сюда, сынок! Ираклий вот никак не может, а я по-стариковски досрочно управился.
На полу лежали двое. Волосатая спина грузина взбугрилась мышцами, и голые пятки кассирши Клавы колотили по ней с жадным нетерпением.
– Противное занятие, а забирает, – прошамкал устало Дьяк. – Человек – он тот же скот. Ему абы с кем перепихнуться. Для некоторых это дело важней водки. Ты что приперся-то, Вадик?
– Разговор есть, Никанор Евстафьевич.
Дьяк сполз с кресла, застегнул ширинку непослушными пальцами и одернул мятую на животе вельветку.
– Клавдия, – позвал кассиршу, – расчет под графином… Чо стряслось?
– Поотвязалнсь мужики. Всякое может случиться.
– Ты так думал? Тебе и позволено было, чтобы лишний козырь Морабели получил. Фунта остепени…
– За себя боишься?
Дьяк остановился, сбросил ленивую благожелательность, но ответил спокойно, без худых слов:
– За нас, Вадим. Я ж тебе нынче вроде папки стал.
И пошел шаркающей походкой, не поднимая от пола лакированных штиблет. Перед дверью остановился, заглянул прищуренным глазом в щелочку. Произнес по-деловому, без всякой обиды:
– Тресни кого-нибудь, Вадик. Ножи близко. Поторопимся.
Упоров распахнул двери и встал на пороге. Водка уже съела веселье и водила зэков в злом хороводе, поминутно сталкивая их друг с другом, словно голодных крыс в пустом чулане.
– Озорник! – крикнул бригадир. – Почему ушел с васера?
Зэк перестал сливать водку из пустых бутылок в свой стакан, долго искал пьяным взглядом Вадима.
– Чо тя караулить? – наконец произнес он. – Никуда от бабы не денешься.
Запрокинул голову, вылил в широко распахнутый рот содержимое стакана. Медленно вытер рукавом влажные губы и хотел что-то добавить остренькое. Но не успел…
Бригадир ударил под первый шаг с порога. Длинный правый прямой вразножку нашел квадратную челюсть, тем более что она неосмотрительно подалась вперед.
Чвак! Озорник крутнулся по ходу кулака и, загребая руками воздух, упал на вздрогнувший пол.
Зэки мигом отвлеклись от пьяных забот, вспомнив о собственной безопасности. Ключик, перестав искать под столом куда-то исчезнувшую Клаву, которой он подарил косынку авансом за любовь, выпрямился и спросил:
– Можно строиться, Вадим Сергеич?
Затем с укоризненным лицом появился Дьяк:
– Нажрались, глистогоны! Ну, куда ж вас выпускать прикажете? Одно место – крематорий!
Он плюнул под ноги, умышленно угадав в лицо Озорника.
– Товарищу своему торжество загадили. Тебе зачем нож, Барончик?! Спрячь и боле не оголяй но пьяному делу. Андрюха, в коридоре две швабры стоят.
– Я сама приберусь, – подала голос загрустневшая Наташа.
– Еще чаво! В невестин день за этими…
Никанор Евстафьевич пожевал соленое словцо, но к слуху не отпустил. Ведров с Ключиком пошли за швабрами. Граматчиков с Гладким, подхватив под руки Озорника, потащили грузное тело на улицу. Кованые каблуки стучат по половицам, все молча смотрят им вслед, и к людям начинает возвращаться собственное, не изуродованное водкой лицо.
– Пойдем, погуляем? – шепнул Вадим на ухо Натали. – Здесь будет полный порядок.
Она повернула к нему все еще печальное лицо… в памяти закружилась далекая зелень ее детских глаз, и он поцеловал шрам на ладони, не смущаясь взглядов обездоленных товарищей.
– Благородно, – вздохнул Кламбоцкий.
Вадим обхватил ее за плечи, они вышли во двор клуба, где на куче необожженного кирпича, обхватив ручищами голову, сидел Озорник, раскачивая медленными движениями мощный торс, завывал при каждом качке:
– У-у-у!
– Больно ему, Вадик?
– Пройдет…
– Жестокий ты мальчик.
Она погладила его по щеке. Он поймал ладонь и, прислонив к губам, спросил, глядя поверх кончиков розовых пальцев, не потерявших цвет в серых сумерках летней северной ночи:
– Не сон ли это?
– Я назову нашего первенца твоим именем. Он будет, как ты.
– И его посадят в тюрьму.
– Типун тебе на язык! К тому времени тюрем не будет.
– Россия без тюрем?! Россия – тюрьма, из которой мы не убежим.
– Ты что-то задумал? – спросила с тревогой. – Посмотри мне в глаза.
– Собираюсь это делать всю оставшуюся жизнь.
– Начались перемены, Вадим. На последнем пленуме партии…
– Не говори глупости! Когда они начнут проводить свои сходки на безымянных кладбищах, где покоятся миллионы жертв, тогда, может быть, я и поверю в раскаяние партийных палачей. Но это – фантастика, бред нормального человека. Покаяния не будет, ибо оно отберет у них власть…
– Ты выпил лишнего.
Двери клуба распахнулись бесшумно, слегка хмельные голоса зашуршали в светлой ночи. Он несколько раз прикоснулся губами к ее глазам.
– До свидания, любимая!
– Я буду о тебе думать и любить свои мысли, как тебя. До свидания, мальчики!
– До свидания! Проститься пошли?
– Глохни, козел! Лучше Убей-Папу поищи.
– Я положил его возле ящиков. Эй, Зяма, где культработник?
– А вот они похрапывают! Бездельники! Вставай и тащи культуру в массы.
– Как вы смеете?! Я поставлю вопрос!
– Не бузи. Репетицию проспал. Сунь в рот два пальца. Да не мои!
– Борман, запевайте! – потребовал Калаянов, сам подхватил режущим фальцетом:
Гражданин начальник, я ваш рот имел,
Вы меня не кормите -
Я очень похудел!
Упоров повернул голову… Рядом, прижав к груди подаренную ему рясу и Евангелие, шел отец Кирилл.
Голова Монаха стояла как-то неестественно прямо, будто ее несли отдельно на пике сильные руки палача. Казалось, вот-вот опадут щеки, профиль потеряет чеканную четкость, а из твердого рта вывалится мокрой тряпкой язык.
Вадим затаил дыхание. Но губы разжались для того, чтобы было произнесено:
– У вас такой светлый день. Сохраните тот свет, пожалуйста, в потемках будущей жизни.
Низкие звуки опустились на дно слуха, жили там некоторое время, совсем его не беспокоя. Он нес их, как нес бы упавшую на плечо снежинку, не ощущая потребности откликнуться. В такие минуты думалось о другом…
«… Возвращаемся за решетку к принудительному труду. Не бежим. Должно быть, человек потому и не любит волка: волк неприручаем… Он живет сей минутой, он – укор человеку. Человек думает о будущем и постоянно теряет настоящее. Все думает и думает. С тем проходит жизнь…»
Взгляд его остановился на скорчившемся у знакомой лужи человеке, которого заботливо обхлопал Барончик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61