Покупал тут Водолей
Бугор молчит до тех пор, пока не подходит к дышащей жаром печке, слова его, как всегда, объясняют немногое:
– Хотят с тобой побазарить, Вадим.
Сам распростер над печкой руки, обнимая ее спасительное тепло. Упоров поднял брови, желая тем изобразить вопрос, однако расспрашивать Лысого о подробностях не стал, потому как понял – дело серьезное, огласке не подлежит. Он оделся, не дав никому повода усомниться в абсолютном спокойствии, после чего они пошли, сопровождаемые недоуменным, граничащим с обидой молчанием.
На дворе стояло полное безветрие. С сухим треском маленькими бомбочками лопались на морозе камни в заброшенном карьере, точь-в-точь, как воздушные шарики в руках озорного мальчишки. Прописанное на свалке воронье куда-то подевалось, лишь часовые на вышках, по-лагерному «попки», пускали из высоких воротников тулупов тонкие струйки пара, охраняя покой преступников по сокращенному графику.
– В такую стужу умирать легко, – сказал, думая о своем, Лысый. – На Юртовом мой земляк Никола голяком вышел, через полчаса звенел, как железный.
– Играл плохо?
– Не, тоска одолела. Мы идем, Вадим…
– Знаю. За Филина разговор будет?
– За него. Чтоб ты знал – я их предупредил о мнении мужиков. И подниму бригаду, если разбор пойдет не в ту сторону.
– Поднимешь тех, кто поднимется…
Упоров с силой дернул на себя кованую ручку обитой старыми телогрейками двери. Воры сидели вокруг покрытой грязной льняной скатертью стола.
«Портрета Ильича вам только не хватает. – Вадим глянул на них без страха, памятуя о пережитом в камере смертников. – Это вы передо мной виноваты, не я!»
Абрам Турок, зарезавший на Воркуте трех сук, показал им место, куда можно сесть, и, прикусив золотым зубом мундштук папиросы, сказал щербатому зэку со шрамом на подбородке:
– Ты короче можешь? Базар твой уже слыхали.
– Я такой же вор, как и ты, Турок.
– Опять за себя!
– Пусть говорит, Золотой, пусть, – куда-то в стол пробурчал Дьяк, – в БУРе намолчался. Пусть говорит…
Золотой с благодарностью кивнул Никанору Евстафьевичу и продолжил, заметно торопясь все объяснить подробно:
– Пушок занырнул в зону уже ссученным. Но воры за то не ведали. Потом он пьет с Кисой, а когда тот вырубается, мажет ему очко солидолом и зовет воров. Вот, говорит, гляньте: Киса – пидор…
– Киса?! – схватился за голову Жорка-Звезда. – Да таких воров в Союзе по пальцам пересчитать можно.
– Пил с сукой, однако, – уронил как бы невзначай опасный для всех своей непредсказуемостью Селигер.
– Чо тут позорного, – поймав общее настроение, заступился за Кису Золотой. – Пушок тож вором катился не последним…
– Ты, Золотой, за что голосовал?! – уже сердито спросил Дьяк.
– Так он тебе и скажет, – Селитер желчно усмехнулся.
– За невинность Кисы было мое слово, что тут толковать, хотя сомневался.
– Так думаю, – Дьяк принялся ходить вдоль стола, не; обращая внимания на то, что тем самым он создает остальным неудобства, – всех, кто был за Кисину смерть, – казнить, Пушка под землей сыскать. Такой крупно-бессовестный негодяй долго жить не должон. Жорка, передай Тетере – на его совести мерзавец. Пришла нора, воры, долги спрашивать. Только тщательный расчет ведите. Помните, как в Ангарске Клопа ингуши кончали, опосля их почти тысячу собрали в гробы? И воров во всем обвинили, хотя наши всего троих за Клопа взяли. Остальных мужики по натырке администрации дорезывали.
– Да-а-а-а, – вздохнул в глубоком раздумье московский домушник Никита Дачник, степенный, обходительный вор, напоминающий грустными, слегка лупатыми глазами потерявшегося бульдога, – национальный вопрос – штука сложная, о нем даже Сталин говорил…
– Ничего, кроме гадости, эта сгнившая усатая блядь сказать не могла! – категорически прервал Дачника изболевшийся до полной желтизны Клей, запахиваясь в телогрейку.
– Хватит пустого базара! – Турок стрельну". в угол окурком и обратился к Упорову: – Фартовый, "ты опять разбакланился? Я бы тебя зарезал.
– В чем дело, Абрам? – дерзко спросил Упоров. – Ты же меня подогревал в тюрьме и в БУРе. Теперь я – толстый и меня можно резать?
– Филин, правда, был вор восстановленный. Это как вроде из человека сделали дерьмо, а потом из дерьма человека. Но заставлять вора есть крысу… – проговорил, ничего не утверждая, Клей. – Скользко живешь, Вадим. Ведь из-за тебя Филин сам себя на тжу посадил – позору не выдержал… Ну, есть у тебя среди нас отмазка. Только сходка по-своему решить может. Второй раз с тобой толки ведем. Одумайся. Третьего раза не будет, иначе я – не вор!
– Отвязался ты, Вадик, – Дьяк был задумчив, неспешно перебирая в голове трудные мысли. – Как пес шелудивый, вольничаешь.
Никанор Евстафьевич смотрел на бывшего штурмана, ожидая дерзкого ответа, готовый пресечь дерзость приговором. Вадим смолчал, в нем даже мысли поперечной не шевельнулось под этим всепонимающим взглядом.
– …Филин не лучше, царство ему небесное. Докроил на свою голову. Все помаленьку виноваты. Смирнее друг к дружке быть надо. Идите, мужики…
Он замолчал, как безмерно усталый человек, и состояние общей усталости сопровождало зэков, пока они шли к заледенелому порогу барака. И только там, за порогом, стало легче дышать.
Упоров взглянул на бугра: тот шагал, пряча лицо в рукавицу, защитившую его от встречного ветра.
– Так Филин себя зарезал? – спросил Вадим.
– Просил твою голову. Воры засомневалась. А он, сам знаешь, после крысы-то шибко нервный стал… Упал на нож. Тот самый, ты его видел.
– А воры с чего такие дерганые?
Лысый остановился и подставил ветру спину. Поймал за рукав Упорова, подтянул к себе:
– Базарить за наш разговор не надо, приказ есть секретный об уничтожении воровских группировок В Сибири 500 рыл в крытый ушли. Говорят – с концами. Сукам дали три вагона. Катают по каторгам. Трюмят всех подряд.
– Пошли, Никандра, – не утерпел продрогший Вадим. – Задубеем. Филина мне, признаться, жалко: характер в нем был. Сам не пойму, как получилось…
– Покойников жалеть проще. Живых жалеть не умеем.
Над зоной завыла сирена. Ее металлический рев со звоном рвал воздух, без труда одолевая хрупкое сопротивление и рассыпаясь на тысячи мелких звуков у далеких сопок, четко прорисованных в болезненной ясности холодного неба. Зэков звали на обед.
Мороз лютовал до середины марта, но актированных дней больше не было: план горел, и похожие на колонны бегущих из Москвы французов этапы заключенных шли по вечно пустынным колымским дорогам. Зэки прятали лица от жгучих ветров в вафельные полотенца, рваные шарфы, а то и просто в вырванные из матраца куски лежалой ваты. Тысячи двуногих существ, утративших само понятие о тепле и уюте, таскали свои ссохшиеся души в продрогших телах от грязного, промозглого барака до изнурительной работы в промороженной шахте и обратно, проклиная жизнь и одновременно цепляясь за нее всеми доступными и недоступными средствами.
Живые полуавтоматы двигались, ругались, рубили землю, даже умирали не по-людски, свернувшись клубочком где-нибудь в глухом отвилке шахты или за штабелем бревен, как хромоногий Чарли. Его нашли незадолго до конца смены. Уже без сапог, с кокетливо вывернутой левой ступней и зажатым в белых пальцах окурком.
– Сердце отказало, – высказал предположение о причине смерти Лука. Нагнулся, оторвал от березового бревна голову Чарли, а затем развязал той же рукой узел, туго стянувший телогрейку покойного. Телогрейка распахнулась, все увидели – Чарли голый. Ни рубахи с пришитыми к черному материалу полосатыми шелковыми карманами, ни мягкого, вязанного из собачьей шерсти жилета, присланного слепой матерью из Орла ко дню рождения Саши Грибова. Даже вшей – и тех на нем не было. Только профиль Сталина (татуировка красной тушью) и Ленина (в характерной для вождя позе с выброшенной вверх рукой) красовались на впалой груди арестанта.
Более всех тосковавший по дружку своему закадычному, Ключик очень не хотел плакать, потому шутил напропалую с каким-то кривым лицом:
– Теперь ты с ними сгниешь, Саня. Кабы еще и не родиться всей вашей компании?!
– С ним кто играл? – спросил бугор, запахнув на Чарли телогрейку.
– Мазурику попал из третьего барака. Тот бока ставил трофейные, – ответил всезнающий Гнус и, разломив пальцы покойного, вынул окурок.
– Нашел с кем садиться! Шесть лет одни бока играет. Ёра! Лука, иди за дежурным. Остальным собрать инструмент ив теплушку.
– Куда Сапю-то?
– Пусть лежит как есть. Слышь, Гнус?! Я сказал, как есть!
– Не глухой. Чо орешь попусту?!
Но все вдруг плохо посмотрели на Гнускова, хотя никто не видел, когда он сдернул с Чарли сапоги.
…Дежурный, в добром до пят тулупе, лисьих унтах, прикатил на новых березовых розвальнях и справной, лохматой кобылке, дружелюбно поглядывающей на зэков из – под заиндевелой челки,
– В саночки будем складывать покойничка, гражданин начальник? – опять вывернулся на первый план Гнусков.
– Еще чего?! – морщинистый, с широким, плоским, будто лопата, лицом капитан поежился от одной мысли о совместной поездке с мертвым зэком. – Петлю видишь? Набрось на глотку, авось головенка не оторвется. На глотку, сказано, дурак! С ноги соскользнет. Ты, Лысый, зайдешь в акте расписаться. Мрут нынче все подряд. Четыре вора на Юртовом замерзли в БУРе.
– Колыма – она не Сочи, Федор Тимофеевич, – попытался подыграть Гнус.
– Что на Колыму кивать?! Никто силком играть не тянет.
Федор Тимофеевич поддернул вожжи, гаркнул во все горло:
– Но!
Лошадь, однако, не шибко заторопилась, взяла с места осторожно, рассудительно, и петля на шее Чарли затянулась без рывка. Зэк волочился за новыми березовыми розвальнями в той же скрюченной позе, слегка отбросив по направлению движения стриженую голову.
Снег забрасывал на голой груди портреты Основателей, ныне покойных, как и он сам. Чарли, проигравший свою хромоногую жизнь в очко.
– Верзилов, – сказал бугор, провожая взглядом сани. – Наказать тебя надо: плохо Гнускова бил. Крысятник он неисправимый.
– Исправить долго ли? – откликнулся Верзилов.
Зэки засмеялись, и Гнусков с ними вместе. Тогда Лысый поймал его за плечо, развернул, попросил, даже на него не взглянув:
– Отдай, Федя, сапоги Луке. Его ремонту не подлежат. Просто так отдай, за совесть. Ты же совестливый, Федор, человек…
– Луке, кому же еще?! – заторопился, не оправдываясь, Гнус. – Для себя, что ли, старался?!
– Принеси. Сейчас!
– Докроил, пиявка! – рыкнул вслед Гнусу расстроенный смертью друга, вечно голодный Ключик.
На том разговоры закончились, зэки пошли в теплушку, где можно было чифирить, хоть на мгновенье ощутить не задавленную холодом жизнь собственного тела. Они сидели на лавках, поставленных по периметру вдоль засыпанных стен, вытянув к сваренной из большой трубы печке сапоги, над которыми поднимался густой пар. По их умиротворенным лицам было видно – люди переживают самые блаженные минуты своей арестантской жизни. Пахло горелыми портянками, прелой кожей, несгоревшим углем, ну и, конечно, табачным дымом, выброшенным из черных от никотина легких.
– Чаю осталось на две заварки, бугор, – предупредил ведавший запасами бригады Верзилов.
Лысый кивнул едва заметно, так что могло показаться – просто голову уронил в сонном забытье, и Упоров думал: его невозможно чем-либо разволновать или удивить, как волнуются и удивляются все нормальные люди.
Никандра был для него загадкой, надо сказать, приятной, ибо в нем неведомым образом сохранялось то, чему в лагере обычно отводится короткая жизнь: порядочность знающего цену слова человека. При всей видимой грубоватости бугор обладал необычайной внутренней пластичностью, смекалкой делового арестанта, который осторожно зарабатывал зачеты бригаде, имел приличную отоварку в ларьке, но при этом не обострял отношений с блатным миром, отдавая ворам их «законную» долю бригадного труда.
«И все-таки слишком осторожен, – не преминул придраться Упоров, разглядывая сквозь опущенные ресницы Лысого, – человек без полета. Слишком земной, и в побег с ним… Он не побежит!»
Последнее открытие отрезвило его, Вадим не обернулся, когда открылась дверь теплушки. Вошел продрогший Гнус. Переступая через вытянутые ноги, подошел к бригадиру, поставил перед ним смерзшиеся сапоги Чарли. Никандра никак не отреагировал, тогда сапоги переместились под ноги к Луке, было сказано:
– Держи, Кусок! Им сноса нету.
– Это зачем? – спросил Лука, начиная багроветь от непонятного возмущения.
– Никандра распорядился. Носи, обрубок, радуйся!
Алые языки пламени метались в его бесцветных глазах, но все равно было видно – он вернул добычу с болью и, уж конечно, без души. Багрянец заливал шею Кускова. Упоров догадался: что-то сделано не так, вопреки убеждениям заводного Луки.
– Ты вот что, – зэк старался говорить спокойно, хотя плохо получалось.
– Кони свои, Никандра, забери Кусков хоть и не герой, но три боевых ордена имеет, помимо шести медалей. Ему принимать подачки от недобитков бандеровцев не к лицу. Ты это, будь добр, запомни!
Бугор пережил обиду, как должное, не поменяв постного выражения лица. Он смотрел на Луку беззлобно даже с некоторой долей грусти. Зэки делали вид будто ничего не происходит, разве что кружка с чифиром чуть замедлила свой ход по извилистому кругу. Она миновала Упорова, точнее, он ее не заметил; наблюдал за Ннкандрои, который продолжал разглядывать Луку. Как взрослый сердобольный человек запущенного беспризорника соображая, чем же ему помочь… Затем Никандра наклонился, взял хрустящие голяшки в ладонь, ногой открыл дверцу печки, бросил сапоги в огонь. Голяшки сразу выпрямились, а в теплушке запахло горелой резиной
Бугор сказал, пряча душевное неудобствие в равнодушие будничных слов:
– Я иду на вахту подписывать акт. Бригаду поведет Упоров.
"Хорошо, что они не сцепились, – подумал с облегчением Вадим. – Не хватало еще драки в такой момент.
Чарли был веселым и не подлым. Год до свободы оставался. В часах походить вздумалось. Всю жизнь – в лаптях. Вкусней картошки ничего не ел, а часы ему подавай!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
– Хотят с тобой побазарить, Вадим.
Сам распростер над печкой руки, обнимая ее спасительное тепло. Упоров поднял брови, желая тем изобразить вопрос, однако расспрашивать Лысого о подробностях не стал, потому как понял – дело серьезное, огласке не подлежит. Он оделся, не дав никому повода усомниться в абсолютном спокойствии, после чего они пошли, сопровождаемые недоуменным, граничащим с обидой молчанием.
На дворе стояло полное безветрие. С сухим треском маленькими бомбочками лопались на морозе камни в заброшенном карьере, точь-в-точь, как воздушные шарики в руках озорного мальчишки. Прописанное на свалке воронье куда-то подевалось, лишь часовые на вышках, по-лагерному «попки», пускали из высоких воротников тулупов тонкие струйки пара, охраняя покой преступников по сокращенному графику.
– В такую стужу умирать легко, – сказал, думая о своем, Лысый. – На Юртовом мой земляк Никола голяком вышел, через полчаса звенел, как железный.
– Играл плохо?
– Не, тоска одолела. Мы идем, Вадим…
– Знаю. За Филина разговор будет?
– За него. Чтоб ты знал – я их предупредил о мнении мужиков. И подниму бригаду, если разбор пойдет не в ту сторону.
– Поднимешь тех, кто поднимется…
Упоров с силой дернул на себя кованую ручку обитой старыми телогрейками двери. Воры сидели вокруг покрытой грязной льняной скатертью стола.
«Портрета Ильича вам только не хватает. – Вадим глянул на них без страха, памятуя о пережитом в камере смертников. – Это вы передо мной виноваты, не я!»
Абрам Турок, зарезавший на Воркуте трех сук, показал им место, куда можно сесть, и, прикусив золотым зубом мундштук папиросы, сказал щербатому зэку со шрамом на подбородке:
– Ты короче можешь? Базар твой уже слыхали.
– Я такой же вор, как и ты, Турок.
– Опять за себя!
– Пусть говорит, Золотой, пусть, – куда-то в стол пробурчал Дьяк, – в БУРе намолчался. Пусть говорит…
Золотой с благодарностью кивнул Никанору Евстафьевичу и продолжил, заметно торопясь все объяснить подробно:
– Пушок занырнул в зону уже ссученным. Но воры за то не ведали. Потом он пьет с Кисой, а когда тот вырубается, мажет ему очко солидолом и зовет воров. Вот, говорит, гляньте: Киса – пидор…
– Киса?! – схватился за голову Жорка-Звезда. – Да таких воров в Союзе по пальцам пересчитать можно.
– Пил с сукой, однако, – уронил как бы невзначай опасный для всех своей непредсказуемостью Селигер.
– Чо тут позорного, – поймав общее настроение, заступился за Кису Золотой. – Пушок тож вором катился не последним…
– Ты, Золотой, за что голосовал?! – уже сердито спросил Дьяк.
– Так он тебе и скажет, – Селитер желчно усмехнулся.
– За невинность Кисы было мое слово, что тут толковать, хотя сомневался.
– Так думаю, – Дьяк принялся ходить вдоль стола, не; обращая внимания на то, что тем самым он создает остальным неудобства, – всех, кто был за Кисину смерть, – казнить, Пушка под землей сыскать. Такой крупно-бессовестный негодяй долго жить не должон. Жорка, передай Тетере – на его совести мерзавец. Пришла нора, воры, долги спрашивать. Только тщательный расчет ведите. Помните, как в Ангарске Клопа ингуши кончали, опосля их почти тысячу собрали в гробы? И воров во всем обвинили, хотя наши всего троих за Клопа взяли. Остальных мужики по натырке администрации дорезывали.
– Да-а-а-а, – вздохнул в глубоком раздумье московский домушник Никита Дачник, степенный, обходительный вор, напоминающий грустными, слегка лупатыми глазами потерявшегося бульдога, – национальный вопрос – штука сложная, о нем даже Сталин говорил…
– Ничего, кроме гадости, эта сгнившая усатая блядь сказать не могла! – категорически прервал Дачника изболевшийся до полной желтизны Клей, запахиваясь в телогрейку.
– Хватит пустого базара! – Турок стрельну". в угол окурком и обратился к Упорову: – Фартовый, "ты опять разбакланился? Я бы тебя зарезал.
– В чем дело, Абрам? – дерзко спросил Упоров. – Ты же меня подогревал в тюрьме и в БУРе. Теперь я – толстый и меня можно резать?
– Филин, правда, был вор восстановленный. Это как вроде из человека сделали дерьмо, а потом из дерьма человека. Но заставлять вора есть крысу… – проговорил, ничего не утверждая, Клей. – Скользко живешь, Вадим. Ведь из-за тебя Филин сам себя на тжу посадил – позору не выдержал… Ну, есть у тебя среди нас отмазка. Только сходка по-своему решить может. Второй раз с тобой толки ведем. Одумайся. Третьего раза не будет, иначе я – не вор!
– Отвязался ты, Вадик, – Дьяк был задумчив, неспешно перебирая в голове трудные мысли. – Как пес шелудивый, вольничаешь.
Никанор Евстафьевич смотрел на бывшего штурмана, ожидая дерзкого ответа, готовый пресечь дерзость приговором. Вадим смолчал, в нем даже мысли поперечной не шевельнулось под этим всепонимающим взглядом.
– …Филин не лучше, царство ему небесное. Докроил на свою голову. Все помаленьку виноваты. Смирнее друг к дружке быть надо. Идите, мужики…
Он замолчал, как безмерно усталый человек, и состояние общей усталости сопровождало зэков, пока они шли к заледенелому порогу барака. И только там, за порогом, стало легче дышать.
Упоров взглянул на бугра: тот шагал, пряча лицо в рукавицу, защитившую его от встречного ветра.
– Так Филин себя зарезал? – спросил Вадим.
– Просил твою голову. Воры засомневалась. А он, сам знаешь, после крысы-то шибко нервный стал… Упал на нож. Тот самый, ты его видел.
– А воры с чего такие дерганые?
Лысый остановился и подставил ветру спину. Поймал за рукав Упорова, подтянул к себе:
– Базарить за наш разговор не надо, приказ есть секретный об уничтожении воровских группировок В Сибири 500 рыл в крытый ушли. Говорят – с концами. Сукам дали три вагона. Катают по каторгам. Трюмят всех подряд.
– Пошли, Никандра, – не утерпел продрогший Вадим. – Задубеем. Филина мне, признаться, жалко: характер в нем был. Сам не пойму, как получилось…
– Покойников жалеть проще. Живых жалеть не умеем.
Над зоной завыла сирена. Ее металлический рев со звоном рвал воздух, без труда одолевая хрупкое сопротивление и рассыпаясь на тысячи мелких звуков у далеких сопок, четко прорисованных в болезненной ясности холодного неба. Зэков звали на обед.
Мороз лютовал до середины марта, но актированных дней больше не было: план горел, и похожие на колонны бегущих из Москвы французов этапы заключенных шли по вечно пустынным колымским дорогам. Зэки прятали лица от жгучих ветров в вафельные полотенца, рваные шарфы, а то и просто в вырванные из матраца куски лежалой ваты. Тысячи двуногих существ, утративших само понятие о тепле и уюте, таскали свои ссохшиеся души в продрогших телах от грязного, промозглого барака до изнурительной работы в промороженной шахте и обратно, проклиная жизнь и одновременно цепляясь за нее всеми доступными и недоступными средствами.
Живые полуавтоматы двигались, ругались, рубили землю, даже умирали не по-людски, свернувшись клубочком где-нибудь в глухом отвилке шахты или за штабелем бревен, как хромоногий Чарли. Его нашли незадолго до конца смены. Уже без сапог, с кокетливо вывернутой левой ступней и зажатым в белых пальцах окурком.
– Сердце отказало, – высказал предположение о причине смерти Лука. Нагнулся, оторвал от березового бревна голову Чарли, а затем развязал той же рукой узел, туго стянувший телогрейку покойного. Телогрейка распахнулась, все увидели – Чарли голый. Ни рубахи с пришитыми к черному материалу полосатыми шелковыми карманами, ни мягкого, вязанного из собачьей шерсти жилета, присланного слепой матерью из Орла ко дню рождения Саши Грибова. Даже вшей – и тех на нем не было. Только профиль Сталина (татуировка красной тушью) и Ленина (в характерной для вождя позе с выброшенной вверх рукой) красовались на впалой груди арестанта.
Более всех тосковавший по дружку своему закадычному, Ключик очень не хотел плакать, потому шутил напропалую с каким-то кривым лицом:
– Теперь ты с ними сгниешь, Саня. Кабы еще и не родиться всей вашей компании?!
– С ним кто играл? – спросил бугор, запахнув на Чарли телогрейку.
– Мазурику попал из третьего барака. Тот бока ставил трофейные, – ответил всезнающий Гнус и, разломив пальцы покойного, вынул окурок.
– Нашел с кем садиться! Шесть лет одни бока играет. Ёра! Лука, иди за дежурным. Остальным собрать инструмент ив теплушку.
– Куда Сапю-то?
– Пусть лежит как есть. Слышь, Гнус?! Я сказал, как есть!
– Не глухой. Чо орешь попусту?!
Но все вдруг плохо посмотрели на Гнускова, хотя никто не видел, когда он сдернул с Чарли сапоги.
…Дежурный, в добром до пят тулупе, лисьих унтах, прикатил на новых березовых розвальнях и справной, лохматой кобылке, дружелюбно поглядывающей на зэков из – под заиндевелой челки,
– В саночки будем складывать покойничка, гражданин начальник? – опять вывернулся на первый план Гнусков.
– Еще чего?! – морщинистый, с широким, плоским, будто лопата, лицом капитан поежился от одной мысли о совместной поездке с мертвым зэком. – Петлю видишь? Набрось на глотку, авось головенка не оторвется. На глотку, сказано, дурак! С ноги соскользнет. Ты, Лысый, зайдешь в акте расписаться. Мрут нынче все подряд. Четыре вора на Юртовом замерзли в БУРе.
– Колыма – она не Сочи, Федор Тимофеевич, – попытался подыграть Гнус.
– Что на Колыму кивать?! Никто силком играть не тянет.
Федор Тимофеевич поддернул вожжи, гаркнул во все горло:
– Но!
Лошадь, однако, не шибко заторопилась, взяла с места осторожно, рассудительно, и петля на шее Чарли затянулась без рывка. Зэк волочился за новыми березовыми розвальнями в той же скрюченной позе, слегка отбросив по направлению движения стриженую голову.
Снег забрасывал на голой груди портреты Основателей, ныне покойных, как и он сам. Чарли, проигравший свою хромоногую жизнь в очко.
– Верзилов, – сказал бугор, провожая взглядом сани. – Наказать тебя надо: плохо Гнускова бил. Крысятник он неисправимый.
– Исправить долго ли? – откликнулся Верзилов.
Зэки засмеялись, и Гнусков с ними вместе. Тогда Лысый поймал его за плечо, развернул, попросил, даже на него не взглянув:
– Отдай, Федя, сапоги Луке. Его ремонту не подлежат. Просто так отдай, за совесть. Ты же совестливый, Федор, человек…
– Луке, кому же еще?! – заторопился, не оправдываясь, Гнус. – Для себя, что ли, старался?!
– Принеси. Сейчас!
– Докроил, пиявка! – рыкнул вслед Гнусу расстроенный смертью друга, вечно голодный Ключик.
На том разговоры закончились, зэки пошли в теплушку, где можно было чифирить, хоть на мгновенье ощутить не задавленную холодом жизнь собственного тела. Они сидели на лавках, поставленных по периметру вдоль засыпанных стен, вытянув к сваренной из большой трубы печке сапоги, над которыми поднимался густой пар. По их умиротворенным лицам было видно – люди переживают самые блаженные минуты своей арестантской жизни. Пахло горелыми портянками, прелой кожей, несгоревшим углем, ну и, конечно, табачным дымом, выброшенным из черных от никотина легких.
– Чаю осталось на две заварки, бугор, – предупредил ведавший запасами бригады Верзилов.
Лысый кивнул едва заметно, так что могло показаться – просто голову уронил в сонном забытье, и Упоров думал: его невозможно чем-либо разволновать или удивить, как волнуются и удивляются все нормальные люди.
Никандра был для него загадкой, надо сказать, приятной, ибо в нем неведомым образом сохранялось то, чему в лагере обычно отводится короткая жизнь: порядочность знающего цену слова человека. При всей видимой грубоватости бугор обладал необычайной внутренней пластичностью, смекалкой делового арестанта, который осторожно зарабатывал зачеты бригаде, имел приличную отоварку в ларьке, но при этом не обострял отношений с блатным миром, отдавая ворам их «законную» долю бригадного труда.
«И все-таки слишком осторожен, – не преминул придраться Упоров, разглядывая сквозь опущенные ресницы Лысого, – человек без полета. Слишком земной, и в побег с ним… Он не побежит!»
Последнее открытие отрезвило его, Вадим не обернулся, когда открылась дверь теплушки. Вошел продрогший Гнус. Переступая через вытянутые ноги, подошел к бригадиру, поставил перед ним смерзшиеся сапоги Чарли. Никандра никак не отреагировал, тогда сапоги переместились под ноги к Луке, было сказано:
– Держи, Кусок! Им сноса нету.
– Это зачем? – спросил Лука, начиная багроветь от непонятного возмущения.
– Никандра распорядился. Носи, обрубок, радуйся!
Алые языки пламени метались в его бесцветных глазах, но все равно было видно – он вернул добычу с болью и, уж конечно, без души. Багрянец заливал шею Кускова. Упоров догадался: что-то сделано не так, вопреки убеждениям заводного Луки.
– Ты вот что, – зэк старался говорить спокойно, хотя плохо получалось.
– Кони свои, Никандра, забери Кусков хоть и не герой, но три боевых ордена имеет, помимо шести медалей. Ему принимать подачки от недобитков бандеровцев не к лицу. Ты это, будь добр, запомни!
Бугор пережил обиду, как должное, не поменяв постного выражения лица. Он смотрел на Луку беззлобно даже с некоторой долей грусти. Зэки делали вид будто ничего не происходит, разве что кружка с чифиром чуть замедлила свой ход по извилистому кругу. Она миновала Упорова, точнее, он ее не заметил; наблюдал за Ннкандрои, который продолжал разглядывать Луку. Как взрослый сердобольный человек запущенного беспризорника соображая, чем же ему помочь… Затем Никандра наклонился, взял хрустящие голяшки в ладонь, ногой открыл дверцу печки, бросил сапоги в огонь. Голяшки сразу выпрямились, а в теплушке запахло горелой резиной
Бугор сказал, пряча душевное неудобствие в равнодушие будничных слов:
– Я иду на вахту подписывать акт. Бригаду поведет Упоров.
"Хорошо, что они не сцепились, – подумал с облегчением Вадим. – Не хватало еще драки в такой момент.
Чарли был веселым и не подлым. Год до свободы оставался. В часах походить вздумалось. Всю жизнь – в лаптях. Вкусней картошки ничего не ел, а часы ему подавай!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61