https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkalo-shkaf/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Прежнее, далекое, пережитое состояние возвращалось к нему в облаке серого омрачения. Облако касалось просыпающегося сознания, оживляя его сдержанной болью. Но оно никак не могло устояться: его вытеснял приятный свет. Просто свет, где не было привычных мыслей о боли, а следовательно, и о теле. Он ни о чем не думал. Он жил другой жизнью, которую даже не мог оценить, временами лишь вяло догадываясь о каком-то внутреннем мире, обнаруженном им самим таким случайным образом.
Тот, кто отмерял ему земное, вдруг изменил замысел, позволив лишь потоптаться на пороге будущего, и снова вернул в законные времена. Тогда-то и появилась боль, приятный безначальный свет удалился и удалилась легкость в том светящемся сознании. Да, оно было заполнено светом, как праздник в детстве, когда еще не знаешь, что такое настоящая жизнь…
Вернувшаяся жизнь началась с нового познания себя, и он поначалу испытал отвращение к будущим страданиям, даже вроде бы хотел попроситься назад. Но двери закрылись, боль проявилась неожиданно, стянув к себе все вялые мысли.
Постепенно человек ощутил вкус собственной крови на засохших губах, а слух уловил чью-то едва узнаваемую по смыслу речь:
– Дышит, товарищ старшина, ей-богу, дышит!
Голос – прикосновение сумерек к коже: почти не ощутимый.
– Не шуткуй, Степан. Хлопцы над ним постарались.
– А я…рю, ч… он…ит.
Кто– то выкусывает кусочки из первого голоса и вместе с ними сглатывает смысл сказанного.
– Та перестань! Пошли покурим.
– Живой! – голос уже четкий, как близкий крик.
– Фэномэн! Ни, ты тильки подумай – целый взвод дубасив, а он живой! Бис бэзрогий! Може, добьем, Степан? Я его вже и с довольствия зняв.
– Что вы, Григорий Федорович! Человек ведь!
– Який же то чоловик, колы он у замок попав?! Сюды, браток, чоловика не пошлют. Туточки содиржаться врагы народу. Цэй и умэр 753. Усик?
– Так точно, товарищ старшина!
– Ну и молодец, сержант! Так, може, добьемо гада? Начальство тильки дякую скажет.
– Не могу, товарищ старшина. Как хотите – не могу!
– А ще комсомолец, поди! Як же ты Родину защищать будешь от врагов, Сидоренко?! Змолк. Тоди иды в канцелярию. Скажи – одыбал 753-й. Нехай карточку восстановят.
– Слушаюсь, товарищ старшина!
– Ни, стой-ка…
Старшина осторожно задумался, как о чем-то ему непонятном, по-детски закусив ноготь большого пальца.
– До завтра потерпим. Глядишь – сдохнет. После такого нормальные преступники долго не живут. Ты, Сидоренко, сам себе працу ищешь. Иди, чого ждешь?
Сержант не послушался, стоял, разглядывая старшину подозрительным взглядом.
– Ты иды, не бойсь. Нужон он мени! Ладно, пошли вместе.
Шаги унесли ровный стук сапог, и он постепенно увяз в тиши длинного коридора. Заключенный попробовал вздохнуть глубже… не получилось. Воздух застрял в глотке тяжелым комом, причинил боль. Она быстренько разбежалась по телу, отзываясь на каждое движение тупым уколом в мозг. Он вздохнул еще раз, крикнул и потерял сознание…
Шагов за дверью заключенный не слышал, пришел в себя, когда где-то у затылка звякнул ключ, сделал два скрипучих оборота и замер…
«Сейчас он войдет, чтобы убить меня. Не стоит об этом думать».
Да как не думать: «Трус. Это же совсем не больно, ну разве что еще разок потеряешь сознание. Зато потом…»
Двери поддаются ржаво, но уверенно двигая впереди себя застоявшийся воздух камеры, и старшина появляется в тесном сознании зэка на первом плане, отстранив даже боль. Но тут же Вадиму становится не по себе.
Вовсе не от присутствия старшины, это зэк принимает как приговоренный наличие палача, а от того, что он видит человека в диагоналевой гимнастерке с двумя планками орденских колодок на груди… закрытыми глазами…
Видит какой-то предмет в его правой руке, но важная деталь ускользает, потому что ему хочется закричать от своего открытия. И приходит мысль: «Кричать нельзя: потеряешь сознание. Тут-то он тебя этим предметом по голове. Боишься, значит, хочешь жить».
Старшина переложил предмет в левую руку и перекрестился. Теперь непонятно: то ли перед ударом, то ли совесть мучает? Это у старшины-то совесть?! Зэк начал волноваться, дышать стало совсем невыносимо.
Охранника смутил появившийся на щеках лежащего румянец. Он осторожно вытянул трубочкой губы, спросил полушепотом:
– Слышь, 753-й, одыбал, чи шо?
Заключенный напрягся, стараясь распахнуть глаза пли что-нибудь произнести. Усилие стоило ему потери сознания… Но раньше, чуть раньше, были шаги по коридору. Решив, что это судьба, старшина сунул в карман галифе молоток, закрыл за собой двери камеры, почувствовал себя спокойно, как человек, которого Бог не обделил ни разумом, ни совестью…
«Он меня не добил», – подумал зэк, очнувшись, и сразу вспомнил последнее, что удержала память от побега. Кажется, он поскользнулся или тот, рыжий с рыбьими глазами, ударил сапогом по пятке. Ты только успел вцепиться ему зубами в шинель, прежде чем на затылок обрушился приклад. Сознание еще оставалось: удар смягчила шапка. Следом перед глазами возник другой приклад, окованный белым металлом. Прямо в лоб! Скрип костей собственного черепа – последнее, что сохранила память…
Теперь боль сидела в самой сердцевине костей, связывая его с внешним миром насильственной усталой связью. Он так и подумал: «Боль устала». Дальше мысль не пошла, потому как открылся смотровой глазок, в камеру проник неясный свет. Снова стало темно, и прозвучал голос:
– Почему нет света, старшина?
– Не нужон он ему. Скоро преставится.
– Устав существует даже для мертвых. Откройте!
Темнота ржаво распахнулась. На пороге камеры трое в аккуратной воинской форме. Первым вошел гладко выбритый лейтенант с лицом аскета и запоминающимся выражением глубоко озабоченных глаз. Коверкотовая гимнастерка перехвачена блестящим кожаным ремнем, широкие бриджи чуть приспущены к собранным в гармошку хромовым сапогам. Щеголь. Сопровождающий его сержант на полголовы выше и держит широкое, непроницаемое лицо чуть внаклон.
– Устать! – выныривает из-за них уже знакомый зэку Григорий Федорович.
– Будет вам, Пидорко! – досадливо отмахнулся лейтенант. – Его сам Господь Бог не поднимет.
– Бога нет, – конфузливо шутит Пидорко. – А мы усе – от обезьяны…
– Вижу, – лейтенант наклонился над зэком. – Вы меня слышите, 753-й?
Заключенный слегка приподнял веки.
– Моя фамилия Казакевич. Я начальник этого блока. Прошу неукоснительно выполнять правила внутреннего распорядка. Письма писать запрещено, как и разговаривать с кем-либо, петь песни, читать вслух стихи, иметь при себе колющие, режущие предметы, веревки, ремни…
Заключенный закрыл глаза, подождал и едва заметно улыбнулся: он уже не видел с закрытыми глазами. Псе было нормально.
– Чему вы улыбаетесь, 753-й? Вам здесь нравится?
– Он без сознания, – сказал тот, кто сопровождал начальника блока.
– Зробым сознательным, – опять пошутил старшина Пидорко.
– Вы уж постарайтесь, Пидорко. Только не перестарайтесь. Знаю я вас.
Казакевич вышел из камеры, именуемой в профессиональном обращении «сейфом», продолжая думать о странной улыбке 753-го. Тюрьма для особо опасных преступников включала в себя полторы тысячи одиночных камер-сейфов, сваренных из стальных листов, и была заполнена теми, кто уже не мог рассчитывать на обретение свободы или хотя бы изменения жизни.
Железный замок, именуемый зэками «спящая красавица», каждый свой день заканчивал в полной тишине. Сумрак ночи неслышно вставал из-за ее пугающих неприступностью стен, затушевывая незрелой темнотой далекие спины гор. Ветер, шаставший весь день по безлогой долине, прятался в ельник у ручья до следующего утра, поскуливая временами заблудившимся псом. Весь мир становился серо-синего цвета, а тюрьма – не сказка ли! – неожиданно вспыхивала хищным бдительным светом, напоминая огромный лайнер в пучине океана. Он манит и пугает, как праздник ночи и приют одиночества, где люди кожей пьют свои законные мучения, расплачиваясь по всем счетам за праздник и приют.
– …753-й повесился!
Голос приходит из смотрового глазка:
– 753-й еще живой!
– Тягучий, сука! Назло, поди, старается?
Через час в камеру вошел врач. Осмотрел заключенного, с некоторой растерянностью и непониманием почмокал губами:
– Пожалуй, он будет жить, Пидорко.
Тот с некоторым сожалением посмотрел на прыщавого доктора, почесал затылок:
– Та хай живе, вражина! Сам толком определиться не може: чи жить ему, чи сдохнуть. В сомнениях, рогомет!
– Через неделю… Нет, через десять дней перевести на общий режим.
– Нам бумага нужна, товарищ доктор.
– Завтра напишу рапорт. Вы что курите, Пидорко?
– Махорку, ее туберкулез, говорят, боится. Годно?
– Годится. Знаете, как в том анекдоте: при отсутствии кухарки живем с дворником.
– Педераст, значит, у вас дворник?
Доктор вздохнул, принимая от старшины щепоть махорки:
– Вы – мудрец, Пидорко. Большой мудрец.
– Да уж не глупей этого, – кивнул на зэка довольный похвалой надзиратель. – Учерась говорит: «Душа вернулась». Я аж весь вспотел: г;ог;ерил дурогону. Он лежит и улыбается. Ну, сумасшедший, какой с него спрос…
…Зэк попробовал подняться на следующий день после посещения доктора: очень захотелось есть. Чашка с баландой и пайка хлеба находились под дверью.
В продолжении часа, а то и более, он осторожно спускался с нар, но в конце концов треснулся лицом о бетонный пол. Баланду он все же выпил по-коровьи, опустив в чашку потрескавшиеся губы, заглатывая вместе с кусками переваренной селедки сгустки собственной крови из расквашенного носа. Все делалось по-животному терпеливо, и язык плотно облегал каждый бугорок на дне чашки, когда он вылизывал предполагаемый жир.
Пайку заключенный взял в зубы, с ней и полз к нарам, чувствуя грань утомленного сознания и не переставая думать, что сейчас он начнет видеть сквозь закрытые веки. Зэк этого не хотел, он просто боялся страхом дикаря, увидевшего электрическую лампочку, предпочитая жить в земном, низменном измерении, без чудес и всяких других не осиленных мозгом потрясений.
«Надо жить своей жизнью, этой вот, той, которая есть», – убеждал себя 753-й, не замечая, как выпала изо рта пайка сухого хлеба. Тогда он наклонился и выкусил из нее маленький кусочек. Усилие оказалось лишним…
Открыв глаза, заключенный увидел перед носом яловый сапог.
– Яка ж людына настырна, – сокрушался где-то вверху Григорий Федорович.
– Столь кровищи потеряв, абы нажраться.
Голос его уже не был тем вкрадчивым, приторно сладким голоском, каким он обращался к нему в первое знакомство, и потому Упоров решил – старшина не пустит в ход молоток.
Пидорко с сержантом бросили его на нары. И сержант сказал:
– Здесь всегда селили каких-то ненормальных.
Пидорко по привычке насторожился, спросил с интересом, чтоб подзадорить сержанта:
– С чего ты взял таку глупость?
– Ну, как же! Помнишь того, за которого твой земеля пострадал?
– Умничал много, вот, как ты, – похолодел лицом и голосом Пидорко, развернувшись, пошел по коридору, тверже, чем всегда, чеканя шаг.
– Да я же… Просто так я, – мямлил ему вслед растерявшийся вконец сержант и даже плюнул с досады, услыхав слабый стон очнувшегося зэка. – Пропади ты пропадом, козел!
У Пидорки был повод обидеться. Полгода назад в этой камере содержался генерал НКВД. Большой, изнеженный номенклатурной столичной жизнью человек с одним и тем же отработанным на многочисленных допросах властным выражением лица. Он даже плакал сурово, когда его допрашивали самого.
Старший надзиратель шестого блока старшина Коротич генерала боялся и потому сочувствовал. Однажды, засидевшись у своего преданного подручного Пидорко, он распахнул душу перед тем, кто был и тих, и кроток, и послушен…
– Такого чоловика загубылы мабуть без вины, – Коротич вытер рот рукавом гимнастерки. – Ты глянь, Григорий, який сановитый. Я к ему пидходыть робею, а его… ошибка произошла, самый настоящий произвол!
Пидорко по-уставному кивал головой, слушал внимательно, чтоб той же ночью изложить содержание совместной пьянки на листке, вырванном из школьной тетради дочери. Безграмотно, но с четкой мыслью – старший надзиратель усомнился…
Днем позже утративший бдительность Коротич валялся в ногах начальника тюрьмы Челебадзе, рассказывая ему свой послужной список:
– Двадцать рокив верою и правдою. Три раны от беглецов имею, две медали за боевое отличие.
– Какое, говоришь, отличие, дорогой? – не прекращая чистить ногти, весело спрашивает полковник, сам вручивший награды старшине.
– Боевое, товарищ полковник!
– На фронте, значит, отличился?
– Ни! При задержании беглых злыдней. Усю банду политических одним махом. Лично наводил.
– А знаешь ли ты, дорогой, где работаешь?
– У турми особого назначения, для особых врагов народив.
– Что такое турма? – пытал, испытывая внутреннее удовольствие, кутила и бабник Челебадзе.
– Ну… это, как это говорится, – морщит лоб Коротич, – крепкий, крепкий дом, где самые ярые злыдни сидять.
– Неточно, дорогой, – улыбнулся старшине полковник – Очень даже приблизительно. Турма – место наказания и исправления особо опасных преступников. Как же ты будешь исправлять, Коротич, преступников, когда сам не веришь в их виновность?!
– Верю я! Ей-богу, верю! Дайте возможность исправиться!
– Дадим, – черные оливы полковничьих глаз сбросили ленивую поволоку. В них появился хищный блеск. – Мы не звери. Дадим тебе возможности.
Ухоженными руками полковник пошевелил папку с личным делом Коротича.
– С завтрашнего дня заступаешь на дежурство. Старайся. Вон преступники исправляются и тебя исправим. Твой 571-й вчера умер, а я узнал, что ты ему сала не принесешь. Это ж надо додуматься: врага народа салом кормить!
– Виноват, товарищ полковник!
– Ладно, я человек не злопамятны". Иди. Можешь поздравить Пидорко с повышением: теперь он – старший надзиратель. Достойный, преданный делу чекист. Ты как думаешь?
– Так точно, товарищ полковник. Мой ученик.
– Товарищем гордишься? Это хорошо…
Выздоравливал 753-й медленно, но через десять дней, как распорядился доктор, заключенного перевели на общий режим, и каждое утро он был обязан поднять нары, проводя время до отбоя на ногах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61


А-П

П-Я