https://wodolei.ru/catalog/vanny/s_gidromassazhem/Radomir/
при этом весь мир колебался, подобно чашам весов, перегруженных нечеловеческой болью.
Бить прекратили, когда он потерял сознание, после «гвардейского» удара. Старшина Жупанько вытер платком потную шею, но, глянув на зэка, заволновался:
– Ни, ты дивись – шаволится. Притворился, симулянт! А ну, хлопцы, еще разок по-гвардейски, так, шоб его бабке икнулось на том свете.
…Гвардейский удар был личным вкладом Жупанько в дело перевоспитания беглецов. Он говорил своим подчиненным:
– Прежде чем человека допустить до строительства светлого будущего, с него необходимо стряхнуть темное прошлое. А як же ж!
Даже за обеденным столом, пережевывая массивными челюстями пайковый гуляш, Остап Силыч думал о незаконченности возмездия, того хуже – симуляции наказуемого. Однажды (классический пример больших открытий) во время перевоспитания беглого вора по кличке Стерва охранники, не сговариваясь, сделали паузу. Вор облегченно вздохнул. Тотчас четыре сапога одновременно подняли его над цементным полом карцера. Раз!
– Во! – радостно произнес Жупанько. – Це по-нашему, по-гвардейски!
Стерва умер еще в полете, успев перед смертью послужить доблестному делу и внести свой личный вклад…
Заключенный Упоров оказался ловчее доверчивого вора. Он извлек из опыта общения с улыбчивым Жупанько главное – не доверяй, не надейся, не расслабляйся. И перенес второй «гвардейский» малыми потерями: ему сломали два ребра да вбили куда-то аппендикс, который чудом не лопнул.
Полуживого зэка бросили в одиночку, а старшина Жупанько пошел, напевая любимую мелодию «Дывлюсь я на небо…», мыть руки настоящим цветочным мылом столичной фабрики «Свобода». Оба они еще не знали, что через час им придется встретиться снова по обстоятельствам, от них не зависящим. А пока Силыч жевал свой пайковый гуляш, зэк лежал на нарах вверх лицом, хватая спертый воздух камеры короткими порциями, словно кипяток, пользуясь отведенной ему малостью вдоха и выдоха.
Чтобы отвлечься от мыслей о будущем, он отводил их в прошлое, но там путаницы было не меньше, и зэк тогда пытался проникнуть в предпрошлое, вневременное существование, когда его зачатье еще не значилось даже в планах виновников. Они просто ничего друг о друге не знали. Маленькая еврейка пианистка была домоседкой и втайне презирала своего брата – боевика, столь кровожадного, сколь и трусливого, а лихой командир кавалерийского отряда Буденного носился по полям гражданской войны и рубил головы тем, кто стоял на пути голодранцев и пьяниц в царство свободы. Все определил случай. Отряд Упорова остановился в Белой Церкви на двое суток. Первый вечер она играла «Марсельезу», героически складывая две тоненькие морщинки над прекрасными черными глазами. Вторую ночь уже солировал командир отряда. Их единственный сын появился на свет после окончания мужем академии красных командиров. Мама шутила:
– Сергей, тебя хорошо подготовили.
Сергей Упоров погиб в первые дни Отечественной…
«Если бы это случилось раньше…» – мысль была не по-сыновьи жестокой, и он тут же нашел ей оправдание: не кто иной, как папа завоевывал ему одиночную камеру. «Господи, какая боль! Лучше бы мне не родиться». Зэк ухватился за это и представил себя в резерве жизни: маленьким, розовым, с крылышками. «Тогда бы все получилось иначе, точнее – ничего не получилось: ни судей, ни тюрьмы, ни боли, а ты, укрытый от земных забот, безмятежно бы парил в мечтах влюбленных…»
Ему вправду полегчало, но совсем ненадолго. Зэк опять начал смотреть на миропорядок с грубой подозрительностью, решив: «Господь не сможет долго терпеть его бесполезное, мечтательное тунеядство. Когда-нибудь Вседержителю надоест, и Он бросит тебя в потное сопение двух человеческих существ. С мрачной решительностью они совокупляются на грязной постели. Ты станешь вершиной их пьяного экстаза. Твое крохотное начало побежит по мочеточникам со скоростью, равной напруге животных страстей будущего родителя. И там, в чреве женщины, не отягощенной бременем любви, обретешь плоть, в которой явишься на Свет Божий сыном… Жупанько».
Мысль выпрыгнула неожиданно, как холодная жаба на ладонь спящего ребенка, перепугав его до боли и отвращения. Он так разволновался, что схватил вгорячах слишком большой глоток воздуха… Расплата наступила незамедлительно. Зэк застонал, но все-таки продолжил спор с собственной гордостью:
«Ну и что?! Подумаешь, папа – чекист! Зато оставил бы тебе наследственную ограниченность. Спокойно отсиделся в ее стенах при любом режиме. Тебе сказали – ты сделал, сказали – сделал, сказали…»
Он повторял это до тех пор, пока не увидел, как Остап Силыч, перекинув веревку через березовый сук, тянет на ней к чистому синему небу Сергея Есенина, и тот, тоже синий, но еще чуточку живой, пытается всунуть пальцы между петлей и шеей. Красный от напряжения Жупанько просит:
– Сынок, подсоби родителю!
А потом взял и закричал уже настоящим, до ощутимой боли знакомым голосом, чья веселая злость впилась в каждый нерв спящего зэка:
– Встать, подлюка! Тикай отседова, симулянт!
– Папа… – прошептал, улыбаясь, заключенный, понимая всю комичность ситуации, но оттого не чувствуя себя несчастным.
– Шо?! – опешил старшина, забыв закрыть рот. – Нет, ты тильки послухай, Лигачев! Этот тип меня тятькой кличе. Гонит, чи шо?
– Осознал, должно быть, – отозвался из коридора Лигачев. – На пользу пошло. Так бывает…
– Дурак ты, Лигачев! Седой, а дурак по всей форме.
Такой разве осознает? Такой и тятьку ридного не пощадит. Встать! Тюрьма горит.
И тут зэк почувствовал едкий дым, а затем опознал до конца Остапа Силыча, загородившего зеленой тушей вход в камеру. Он едва поднялся, едва поковылял, держась за стену. Даже получив увесистый пинок, не ускорил шага, не обиделся на «родителя», но подумал: «Хорошо, что это животное не знает, кто моя мама…»
Мысль была забавная, с ней легче ползлось по заполненному дымом тюремному коридору…
Пожар в третьем блоке тюрьмы был результатом поджога. Шестеро подследственных задохнулись. «Хата»
Упорова оказалась в удачном месте: недалеко от служебного входа. Пролежи он в ней еще с часик, тоже бы задохнулся, но, как говорится: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет».
Его бросили в обшаковую камеру, переполненную разномастной публикой, доставляющей администрации лагерей не столько опасения, сколько раздражения: мастырщики, прокалывающие грязной иглой ноги, злостные отказчики, барачные боксеры – бакланы, симулянты всех мастей, вольные на язык политиканы и вольнодумствующие педерасты.
Здесь было трудно дышать, но еще трудней выжить от тесноты человеческих отношений.
Пожилой благообразный зэк, штопающий черную косоворотку, глянув на сгорбленного Упорова, распорядился незвучным голосом:
– Шпилявые, кыш – с нар!
Этих слов оказалось достаточно, чтобы повергнуть в уныние двух играющих на верхнем ярусе чеченов. Тем не менее они спрыгнули вниз, даже помогли ему забраться.
Он лег поудобнее и осмотрелся. Оказанная услуга не могла быть обыкновенным актом милосердия: здесь никто не мог рассчитывать на милость ближнего, значит – ты снова в чужой игре. Веселей от открытия не стало. Вокруг копошились люди, каждый искал спасения за чей-то счет, совершая поступки, коих не могла желать душа, но придумывал перепуганный мозг, придумывал, осуществлял, искажая человеческую природу таким невероятным образом, что казалось – другого состояния для человека не существует, что это и есть истинное состояние.
– Кхм! Кхм!
Рядом образовался цыган с серьгой в левом ухе и настоящей колодой карт в руках без единой наколки.
Карты вели себя удивительно послушно, совершая цирковые трюки. Они то рассыпались веером, то прыгали из руки в руку хорошо обученными солдатиками, доставляя видимое удовольствие плутоватому хозяину.
Цыган спросил скрипучим голосом:
– Шибко худо, братка?
– Тебе что?! – Упоров не хотел осложнять себе жизнь лишними знакомствами.
– Просто. Семен – добрый человек, ему хороших людей жалко.
– Не лощи, мора. Кто послал?
– Дьяк, – шепнул цыган. И карты склеились в одну колоду.
– Первый раз слышу. Ошибся, мора!
– Не доверяешь, братка? Мамой клянусь!
– Я все сказал. Привет маме!
– Э-э-э! – зевнул зэк с посеченным бритвой лицом.
Протяжно, но очень ненатурально. Глаза его притом были замершие, независимо настороженные.
Металлический скрежет в двери оборвал их напряженный разговор. Цыган обернулся на звук и ужом соскользнул с нар, а через несколько секунд Упоров потерял его из виду.
Дверь открылась. Угрюмый, мятый старшина втолкнул в камеру Федора Опенкина. Федор плюнул и поздоровался за руку с тем мужиком, который определил место на нарах Упорову. Затем как бы случайно задержал взгляд на человеке, который читал старую газету, прислонившись плечом к нарам.
– Хай меня казнят, если хоть я был в таком приличном обществе! Это же – парламент, а не камера. Такие люди! Народные артисты среди народа.
Опенкин вытер руку о штанину и протянул ее крупному человеку с породистым лицом интеллигентного фармазонщика.
– Думал, вы давно откинулись, Александр Николаевич. Вас заждались новые роли.
Каштанка незаметным движением извлек откуда-то из – под полы пачку «Беломора».
– Увы, – заключенный прилично сыграл разочарование, не спуская алчного взгляда с пачки папирос. – Оставили еще на сезон в этом театре.
– Дело временное, – успокоил Опенкин. – Не завтра, так через червончик откинетесь. Держите вот – от благодарных почитателей.
– Что вы! Что вы, Опенкин! – артист сопротивлялся, уже держа пачку в руке. – Махоркой обойдусь. Привычней!
– Вам здоровье беречь надо. Вы же не просто – с моста. Легавый буду! И здоровье ваше – народное, товарищ Очаев.
– Было народное, – подыграл ему артист, переходя на феню, – пока меня не кинули через каргалыгу на 58-ю, скользкую, как у последнего порчака…
Федор оценил слова артиста поощрительной улыбкой и сказал, махнув тонкой ладонью:
– Обойдется… О! Вдруг откуда ни возьмись, появилось нечто! – Опенкин указал пальцем на Упорова. – Ты-то как притусовался к приличным людям?! Говорили – тебя грохнули. Получается – вторую жизнь живешь. Ну, ёра!
Зэк скакнул на нары и блаженно вытянулся рядом с Вадимом. Он прежде осмотрелся и спросил шепотом, когда о нем уже забыли:
– Где вас повязали?
– В Таежном, – так же тихо ответил Упоров. – Денис решил взять кассу и уходить через Серафима.
– Взяли? – интерес был неподдельным, с легким огоньком в прищуренном глазе.
– Взяли. Мы – кассу, нас – менты. Дениса кончали на месте.
– Чалдона тоже шмальнули. Он грабки вскинул, а ему пуля – в лоб. Погорячился мусор. Пельмень не жилец. За Стадника ты ничего не знаешь. Понял? Тех двух, из опергруппы, взял на себя Шура. Ты чистый. Скажешь – к хвосту привязали. За рыжье помалкивай, не было рыжья! – Федор задумался и с неудовольствием произнес: – У ментов было бессудное право тебя кончать. Помиловали. Ты имя живой нужон…
– А вам?! – спросил вспотевший от возмущения Упоров.
– Кто-то вломил с опозданием, – Опенкин не ответил, продолжая разговаривать сам с собой, все было сделано умышленно. – Это не вор, или вор, но недопущенный… Короче, Вадим, сходка не хотела оставлять свидетелей. За тебя поручился Львов, ну, а я само собой…
– Дьяк?! – Упоров даже приподнялся, превозмогая боль, и поглядел в глаза Федора.
– Никанор Евстафьевич воздержались. Больным сказался Никанор Евстафьевич. Ты его не суди. Вам жизнями платить, ему – еще и именем, а оно в воровской России – сам знаешь.
– Скажи прямо, Федор: убрать решили?
– Не решили… – три глубокие морщины, одна – на лбу, две – у кончиков губ, разделили его лицо на самостоятельные части. Федор переживал: – Львов сказал:
«Дурное дело не хитро. Нож, как крот, слепой, а человек нам пользу принес». Он от своего не отступится, и я, само собой…
– Псы вы! Бешеные псы!
– Тише! Вадим, тише! – Опенкин огляделся по сторонам. – Прокурор может для тебя вышку попросить. Колоться все одно не надо, и сам знаешь, почему… Понял?
Бледный, обессиленный внезапной вспышкой ярости, Упоров глянул на него с внимательным презрением:
– Ты как думаешь? Ты же меня знаешь!
– Я жду ответа, Вадим.
– Пусть воры знают – не продам. Не глупее вас. А кто посылал ко мне вон того цыгана? Он сказал – Дьяк.
– Ты что ему ответил?
– Послал подальше.
– Все правильно. Всех – подальше! С цыганом разберемся. Могли и менты кидняк сделать, Мог и сам Никанор Евстафьевич…
– Успокой его, Федя. Он из-за этой кассы готов кого угодно сожрать.
В эти минуты зэк презирал себя, как можно презирать постороннего человека, совершающего поступок, который осуждает его собственная совесть, и понимал: другой путь – это смерть, столь же неизбежная, сколь и неожиданная.
– Возьми, – Опенкин сунул в карман его телогрейки сверток с едой. – Тебя уже дергали?
– Нет. Передай сходке – Серафим кончал Кафтана и тех, кто был с ним. Он – мерзость!
– Серафим? У них нечем было платить. Якут за просто так не рискует. Да и Кафтан… только хилял вором. На самом деле крысятничал, грабил мужиков.
– Хватит, Федор! Ваше право на суд мне известно. Когда-нибудь расскажу, как умер Денис. Сейчас иди, невмоготу мне от твоих разговоров.
Ему не удалось заснуть, он дремал, вздрагивая от криков и смеха, изредка будораживших тяжелое забытье камеры. Вадим пребывал в полусонном состоянии до тех пор, пока вновь не заскрипела дверь, тот же самый старшина вошел в камеру, а за его спиной появилось еще одно казенное лицо. Суровое, чем-то приятное. Вадим подумал: для тюремщика такое лицо– роскошь.
– Упоров, на выход!
– Донцов, на выход!
– Серегин, на выход!
Спина стала влажной, словно весь пот вывалился наружу из ослабевших пор, и где-то в глухом закутке души затрепетал страх. Он поднялся, преодолевая навалившуюся слабость. Объявившаяся следом боль прояснила голову. Очаев помог ему спуститься, на что старшина посмотрел косо и сказал:
– Иди на место, артист.
– Мое место на сцене, любезнейший.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Бить прекратили, когда он потерял сознание, после «гвардейского» удара. Старшина Жупанько вытер платком потную шею, но, глянув на зэка, заволновался:
– Ни, ты дивись – шаволится. Притворился, симулянт! А ну, хлопцы, еще разок по-гвардейски, так, шоб его бабке икнулось на том свете.
…Гвардейский удар был личным вкладом Жупанько в дело перевоспитания беглецов. Он говорил своим подчиненным:
– Прежде чем человека допустить до строительства светлого будущего, с него необходимо стряхнуть темное прошлое. А як же ж!
Даже за обеденным столом, пережевывая массивными челюстями пайковый гуляш, Остап Силыч думал о незаконченности возмездия, того хуже – симуляции наказуемого. Однажды (классический пример больших открытий) во время перевоспитания беглого вора по кличке Стерва охранники, не сговариваясь, сделали паузу. Вор облегченно вздохнул. Тотчас четыре сапога одновременно подняли его над цементным полом карцера. Раз!
– Во! – радостно произнес Жупанько. – Це по-нашему, по-гвардейски!
Стерва умер еще в полете, успев перед смертью послужить доблестному делу и внести свой личный вклад…
Заключенный Упоров оказался ловчее доверчивого вора. Он извлек из опыта общения с улыбчивым Жупанько главное – не доверяй, не надейся, не расслабляйся. И перенес второй «гвардейский» малыми потерями: ему сломали два ребра да вбили куда-то аппендикс, который чудом не лопнул.
Полуживого зэка бросили в одиночку, а старшина Жупанько пошел, напевая любимую мелодию «Дывлюсь я на небо…», мыть руки настоящим цветочным мылом столичной фабрики «Свобода». Оба они еще не знали, что через час им придется встретиться снова по обстоятельствам, от них не зависящим. А пока Силыч жевал свой пайковый гуляш, зэк лежал на нарах вверх лицом, хватая спертый воздух камеры короткими порциями, словно кипяток, пользуясь отведенной ему малостью вдоха и выдоха.
Чтобы отвлечься от мыслей о будущем, он отводил их в прошлое, но там путаницы было не меньше, и зэк тогда пытался проникнуть в предпрошлое, вневременное существование, когда его зачатье еще не значилось даже в планах виновников. Они просто ничего друг о друге не знали. Маленькая еврейка пианистка была домоседкой и втайне презирала своего брата – боевика, столь кровожадного, сколь и трусливого, а лихой командир кавалерийского отряда Буденного носился по полям гражданской войны и рубил головы тем, кто стоял на пути голодранцев и пьяниц в царство свободы. Все определил случай. Отряд Упорова остановился в Белой Церкви на двое суток. Первый вечер она играла «Марсельезу», героически складывая две тоненькие морщинки над прекрасными черными глазами. Вторую ночь уже солировал командир отряда. Их единственный сын появился на свет после окончания мужем академии красных командиров. Мама шутила:
– Сергей, тебя хорошо подготовили.
Сергей Упоров погиб в первые дни Отечественной…
«Если бы это случилось раньше…» – мысль была не по-сыновьи жестокой, и он тут же нашел ей оправдание: не кто иной, как папа завоевывал ему одиночную камеру. «Господи, какая боль! Лучше бы мне не родиться». Зэк ухватился за это и представил себя в резерве жизни: маленьким, розовым, с крылышками. «Тогда бы все получилось иначе, точнее – ничего не получилось: ни судей, ни тюрьмы, ни боли, а ты, укрытый от земных забот, безмятежно бы парил в мечтах влюбленных…»
Ему вправду полегчало, но совсем ненадолго. Зэк опять начал смотреть на миропорядок с грубой подозрительностью, решив: «Господь не сможет долго терпеть его бесполезное, мечтательное тунеядство. Когда-нибудь Вседержителю надоест, и Он бросит тебя в потное сопение двух человеческих существ. С мрачной решительностью они совокупляются на грязной постели. Ты станешь вершиной их пьяного экстаза. Твое крохотное начало побежит по мочеточникам со скоростью, равной напруге животных страстей будущего родителя. И там, в чреве женщины, не отягощенной бременем любви, обретешь плоть, в которой явишься на Свет Божий сыном… Жупанько».
Мысль выпрыгнула неожиданно, как холодная жаба на ладонь спящего ребенка, перепугав его до боли и отвращения. Он так разволновался, что схватил вгорячах слишком большой глоток воздуха… Расплата наступила незамедлительно. Зэк застонал, но все-таки продолжил спор с собственной гордостью:
«Ну и что?! Подумаешь, папа – чекист! Зато оставил бы тебе наследственную ограниченность. Спокойно отсиделся в ее стенах при любом режиме. Тебе сказали – ты сделал, сказали – сделал, сказали…»
Он повторял это до тех пор, пока не увидел, как Остап Силыч, перекинув веревку через березовый сук, тянет на ней к чистому синему небу Сергея Есенина, и тот, тоже синий, но еще чуточку живой, пытается всунуть пальцы между петлей и шеей. Красный от напряжения Жупанько просит:
– Сынок, подсоби родителю!
А потом взял и закричал уже настоящим, до ощутимой боли знакомым голосом, чья веселая злость впилась в каждый нерв спящего зэка:
– Встать, подлюка! Тикай отседова, симулянт!
– Папа… – прошептал, улыбаясь, заключенный, понимая всю комичность ситуации, но оттого не чувствуя себя несчастным.
– Шо?! – опешил старшина, забыв закрыть рот. – Нет, ты тильки послухай, Лигачев! Этот тип меня тятькой кличе. Гонит, чи шо?
– Осознал, должно быть, – отозвался из коридора Лигачев. – На пользу пошло. Так бывает…
– Дурак ты, Лигачев! Седой, а дурак по всей форме.
Такой разве осознает? Такой и тятьку ридного не пощадит. Встать! Тюрьма горит.
И тут зэк почувствовал едкий дым, а затем опознал до конца Остапа Силыча, загородившего зеленой тушей вход в камеру. Он едва поднялся, едва поковылял, держась за стену. Даже получив увесистый пинок, не ускорил шага, не обиделся на «родителя», но подумал: «Хорошо, что это животное не знает, кто моя мама…»
Мысль была забавная, с ней легче ползлось по заполненному дымом тюремному коридору…
Пожар в третьем блоке тюрьмы был результатом поджога. Шестеро подследственных задохнулись. «Хата»
Упорова оказалась в удачном месте: недалеко от служебного входа. Пролежи он в ней еще с часик, тоже бы задохнулся, но, как говорится: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет».
Его бросили в обшаковую камеру, переполненную разномастной публикой, доставляющей администрации лагерей не столько опасения, сколько раздражения: мастырщики, прокалывающие грязной иглой ноги, злостные отказчики, барачные боксеры – бакланы, симулянты всех мастей, вольные на язык политиканы и вольнодумствующие педерасты.
Здесь было трудно дышать, но еще трудней выжить от тесноты человеческих отношений.
Пожилой благообразный зэк, штопающий черную косоворотку, глянув на сгорбленного Упорова, распорядился незвучным голосом:
– Шпилявые, кыш – с нар!
Этих слов оказалось достаточно, чтобы повергнуть в уныние двух играющих на верхнем ярусе чеченов. Тем не менее они спрыгнули вниз, даже помогли ему забраться.
Он лег поудобнее и осмотрелся. Оказанная услуга не могла быть обыкновенным актом милосердия: здесь никто не мог рассчитывать на милость ближнего, значит – ты снова в чужой игре. Веселей от открытия не стало. Вокруг копошились люди, каждый искал спасения за чей-то счет, совершая поступки, коих не могла желать душа, но придумывал перепуганный мозг, придумывал, осуществлял, искажая человеческую природу таким невероятным образом, что казалось – другого состояния для человека не существует, что это и есть истинное состояние.
– Кхм! Кхм!
Рядом образовался цыган с серьгой в левом ухе и настоящей колодой карт в руках без единой наколки.
Карты вели себя удивительно послушно, совершая цирковые трюки. Они то рассыпались веером, то прыгали из руки в руку хорошо обученными солдатиками, доставляя видимое удовольствие плутоватому хозяину.
Цыган спросил скрипучим голосом:
– Шибко худо, братка?
– Тебе что?! – Упоров не хотел осложнять себе жизнь лишними знакомствами.
– Просто. Семен – добрый человек, ему хороших людей жалко.
– Не лощи, мора. Кто послал?
– Дьяк, – шепнул цыган. И карты склеились в одну колоду.
– Первый раз слышу. Ошибся, мора!
– Не доверяешь, братка? Мамой клянусь!
– Я все сказал. Привет маме!
– Э-э-э! – зевнул зэк с посеченным бритвой лицом.
Протяжно, но очень ненатурально. Глаза его притом были замершие, независимо настороженные.
Металлический скрежет в двери оборвал их напряженный разговор. Цыган обернулся на звук и ужом соскользнул с нар, а через несколько секунд Упоров потерял его из виду.
Дверь открылась. Угрюмый, мятый старшина втолкнул в камеру Федора Опенкина. Федор плюнул и поздоровался за руку с тем мужиком, который определил место на нарах Упорову. Затем как бы случайно задержал взгляд на человеке, который читал старую газету, прислонившись плечом к нарам.
– Хай меня казнят, если хоть я был в таком приличном обществе! Это же – парламент, а не камера. Такие люди! Народные артисты среди народа.
Опенкин вытер руку о штанину и протянул ее крупному человеку с породистым лицом интеллигентного фармазонщика.
– Думал, вы давно откинулись, Александр Николаевич. Вас заждались новые роли.
Каштанка незаметным движением извлек откуда-то из – под полы пачку «Беломора».
– Увы, – заключенный прилично сыграл разочарование, не спуская алчного взгляда с пачки папирос. – Оставили еще на сезон в этом театре.
– Дело временное, – успокоил Опенкин. – Не завтра, так через червончик откинетесь. Держите вот – от благодарных почитателей.
– Что вы! Что вы, Опенкин! – артист сопротивлялся, уже держа пачку в руке. – Махоркой обойдусь. Привычней!
– Вам здоровье беречь надо. Вы же не просто – с моста. Легавый буду! И здоровье ваше – народное, товарищ Очаев.
– Было народное, – подыграл ему артист, переходя на феню, – пока меня не кинули через каргалыгу на 58-ю, скользкую, как у последнего порчака…
Федор оценил слова артиста поощрительной улыбкой и сказал, махнув тонкой ладонью:
– Обойдется… О! Вдруг откуда ни возьмись, появилось нечто! – Опенкин указал пальцем на Упорова. – Ты-то как притусовался к приличным людям?! Говорили – тебя грохнули. Получается – вторую жизнь живешь. Ну, ёра!
Зэк скакнул на нары и блаженно вытянулся рядом с Вадимом. Он прежде осмотрелся и спросил шепотом, когда о нем уже забыли:
– Где вас повязали?
– В Таежном, – так же тихо ответил Упоров. – Денис решил взять кассу и уходить через Серафима.
– Взяли? – интерес был неподдельным, с легким огоньком в прищуренном глазе.
– Взяли. Мы – кассу, нас – менты. Дениса кончали на месте.
– Чалдона тоже шмальнули. Он грабки вскинул, а ему пуля – в лоб. Погорячился мусор. Пельмень не жилец. За Стадника ты ничего не знаешь. Понял? Тех двух, из опергруппы, взял на себя Шура. Ты чистый. Скажешь – к хвосту привязали. За рыжье помалкивай, не было рыжья! – Федор задумался и с неудовольствием произнес: – У ментов было бессудное право тебя кончать. Помиловали. Ты имя живой нужон…
– А вам?! – спросил вспотевший от возмущения Упоров.
– Кто-то вломил с опозданием, – Опенкин не ответил, продолжая разговаривать сам с собой, все было сделано умышленно. – Это не вор, или вор, но недопущенный… Короче, Вадим, сходка не хотела оставлять свидетелей. За тебя поручился Львов, ну, а я само собой…
– Дьяк?! – Упоров даже приподнялся, превозмогая боль, и поглядел в глаза Федора.
– Никанор Евстафьевич воздержались. Больным сказался Никанор Евстафьевич. Ты его не суди. Вам жизнями платить, ему – еще и именем, а оно в воровской России – сам знаешь.
– Скажи прямо, Федор: убрать решили?
– Не решили… – три глубокие морщины, одна – на лбу, две – у кончиков губ, разделили его лицо на самостоятельные части. Федор переживал: – Львов сказал:
«Дурное дело не хитро. Нож, как крот, слепой, а человек нам пользу принес». Он от своего не отступится, и я, само собой…
– Псы вы! Бешеные псы!
– Тише! Вадим, тише! – Опенкин огляделся по сторонам. – Прокурор может для тебя вышку попросить. Колоться все одно не надо, и сам знаешь, почему… Понял?
Бледный, обессиленный внезапной вспышкой ярости, Упоров глянул на него с внимательным презрением:
– Ты как думаешь? Ты же меня знаешь!
– Я жду ответа, Вадим.
– Пусть воры знают – не продам. Не глупее вас. А кто посылал ко мне вон того цыгана? Он сказал – Дьяк.
– Ты что ему ответил?
– Послал подальше.
– Все правильно. Всех – подальше! С цыганом разберемся. Могли и менты кидняк сделать, Мог и сам Никанор Евстафьевич…
– Успокой его, Федя. Он из-за этой кассы готов кого угодно сожрать.
В эти минуты зэк презирал себя, как можно презирать постороннего человека, совершающего поступок, который осуждает его собственная совесть, и понимал: другой путь – это смерть, столь же неизбежная, сколь и неожиданная.
– Возьми, – Опенкин сунул в карман его телогрейки сверток с едой. – Тебя уже дергали?
– Нет. Передай сходке – Серафим кончал Кафтана и тех, кто был с ним. Он – мерзость!
– Серафим? У них нечем было платить. Якут за просто так не рискует. Да и Кафтан… только хилял вором. На самом деле крысятничал, грабил мужиков.
– Хватит, Федор! Ваше право на суд мне известно. Когда-нибудь расскажу, как умер Денис. Сейчас иди, невмоготу мне от твоих разговоров.
Ему не удалось заснуть, он дремал, вздрагивая от криков и смеха, изредка будораживших тяжелое забытье камеры. Вадим пребывал в полусонном состоянии до тех пор, пока вновь не заскрипела дверь, тот же самый старшина вошел в камеру, а за его спиной появилось еще одно казенное лицо. Суровое, чем-то приятное. Вадим подумал: для тюремщика такое лицо– роскошь.
– Упоров, на выход!
– Донцов, на выход!
– Серегин, на выход!
Спина стала влажной, словно весь пот вывалился наружу из ослабевших пор, и где-то в глухом закутке души затрепетал страх. Он поднялся, преодолевая навалившуюся слабость. Объявившаяся следом боль прояснила голову. Очаев помог ему спуститься, на что старшина посмотрел косо и сказал:
– Иди на место, артист.
– Мое место на сцене, любезнейший.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61