https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Bolu/
А сейчас ни то ни се. Такие вот дела. – Он проговорил это бесстрастно и сухо, словно перечислял достоинства и недостатки нового пальто.
– Мне тогда придется уволиться. Я должна буду подыскать работу в Вахиаве, а это трудно. Можно, конечно, пойти официанткой в какой-нибудь бар, но это не для меня. Я и так уже бросила работу в Кахуку, – равнодушно продолжала она, – ушла с хорошего места, хотя хозяева относились ко мне как к дочери. Родители были против, но я все-таки ушла оттуда, вернулась сюда, в эту дыру. Сделала это, чтобы быть поближе к тебе, чтобы ты мог приходить ко мне каждый вечер. Я пошла на это, потому что ты меня попросил.
– Я знаю. Все знаю. Но я же не думал, что так получится.
– Бобби, на что ты рассчитывал? За жилье нужно платить, а ты столько не зарабатываешь.
– Раньше зарабатывал. Мне еще должны заплатить почти за весь прошлый месяц, – сказал он осторожно. – Нам этих денег хватит на первые дни, пока ты подыщешь работу, а я тем временем еще получу. Двадцать один доллар, конечно, мало, но, если ты будешь сколько-нибудь зарабатывать, мы будем жить даже лучше, чем сейчас. Тебе же здесь не нравится. Не понимаю, что тебе мешает уехать? – Он умолк, чтобы перевести дух, и сам был поражен тем, что говорит так быстро.
– Я же сказала, что не могу, и просила тебя не устраивать сцен. Я серьезно сказала, а ты мне не поверил. Бобби, тебе меня не заставить. Мама с папой будут против, они меня не отпустят.
– Почему они будут против? – спросил он, стараясь говорить не так быстро. – Потому что я простой солдат? Ведь тебе-то все равно, солдат я или кто. А если не все равно, почему ты со мной связалась, зачем разрешила мне сюда ездить? Мало ли, что они против – силой не удержат. Что значит «не отпустят»?
– Для них это будет позор.
– Что за бред?! – взорвался он. – Если б я был вонючим подметалой на пляже, они бы и то не возражали. А солдат – сразу позор!
Он так и знал, что этим кончится. Голытьба несчастная, хуже, чем шахтеры в Харлане, но, если дочь живет с солдатом, – позор! На тростниковых плантациях их мытарят так, что у них скоро руки-ноги отвалятся, но это ничего, это не позор. А вот жить с солдатом… Бедняки – худшие враги сами себе, подумал он.
– Конечно, если бы мы поженились, тогда другое дело, – тихо сказала она.
– Поженились?! – Он был ошарашен. Перед глазами у него вдруг возник сержант Доум. Лысый, грузный, затравленный, он всю жизнь возил за собой толстую неряшливую жену-филиппинку и семерых детей-полукровок; неудивительно, что Доум вечно лезет в драку, ведь он обречен до конца своих дней жить за границей, как изгнанник, – кому он нужен в Америке с таким прицепом?
Вайолет улыбнулась, заметив ужас на его лице:
– Вот видишь. Ты не хочешь на мне жениться. А поставь себя на мое место. Рано или поздно ты вернешься на континент. Ты же не возьмешь меня с собой? Ты хочешь, чтобы я ушла от родителей, а потом осталась и без них, и без тебя? Может, еще и с ребенком.
– А если бы я на тебе женился, родители были бы довольны?
– Нет. Но все равно было бы лучше, чем сейчас.
– Ты хочешь сказать, для них это все равно был бы позор, – криво усмехнулся Пруит. – А если бы мы поженились, ты бы переехала?
– Конечно. Тогда все было бы иначе. Если бы ты вернулся на континент, я бы поехала с тобой. Я была бы твоя жена.
Жена, подумал он. А действительно, почему бы не жениться? В нем росло желание уступить. Минутку, парень, минутку! Через это проходят все, кто в конце концов женится. И перед Доумом наверняка стоял такой выбор. С одной стороны, свобода, с другой – женщина в постели, всегда, когда тебе ее хочется, всегда рядом, только протяни руку, и не надо тратить силы на ухаживание, ждать недели и месяцы, и проститутки – как запасной вариант – тоже не нужны. Так что же ты выберешь?
– Если мы поженимся и я увезу тебя с собой, – осторожно сказал он, – все равно ничего не изменится. Мы оба будем как прокаженные. В Штатах такие, как мы, никому не нужны. И даже если я на тебе женюсь, это еще не значит, что я обязан везти тебя с собой. Женитьба ничего не решает. А большинству она ничего и не дает. Я-то знаю. – Как Доуму, подумал он, Доум женился, чтобы в постели под боком была баба, а когда он дал поймать себя на крючок, эта баба вдруг навсегда повернулась к нему спиной.
– Но ты же все равно не хочешь на мне жениться.
– А на черта мне это? – Он был уязвлен тем, что она сказала правду, и чувствовал себя виноватым. – Если бы я собирался прожить на Гавайях всю жизнь, тогда другое дело. А меня будут перебрасывать с места на место. Я же в армии на весь тридцатник. И я не офицер, мне никто не будет платить подъемные, чтобы я таскал за собой свою ненаглядную по всему свету. Я рядовой, я не буду получать даже на жилье для тебя. Таким, как я, жениться нельзя. Я – солдат.
– Вот видишь. Почему же ты не хочешь оставить все как есть?
– Почему? А потому, что раз в неделю мне мало… Скоро мы вступим в войну, и я собираюсь воевать, как все остальные. Я не хочу, чтобы меня что-то держало. Потому что я солдат.
Вайолет откинулась в кресле, прижав голову к спинке, ее руки безвольно свисали с подлокотников. Она смотрела на него все с тем же любопытством.
– Ну вот, – сказала она. – Сам видишь.
Пруит встал и шагнул к ней.
– Да на кой черт мне на тебе жениться? – грубо бросил он ей. – Чтобы наплодить кучу черномазых сопливых ублюдков? Чтобы, как все наши ребята, которые женились на местных, до гроба ишачить на вшивых ананасных плантациях или мотаться таксистом по Скофилду? Почему, думаешь, я подался в армию? Потому что не хотел всю жизнь как каторжный рубить в шахте уголь и плодить сопливых ублюдков – они от тамошней пыли все равно что черномазые! Потому что не хотел жить, как жили мой отец, и мой дед, и все остальные! Чего вам, бабам, нужно? Посадить мужика на цепь, вынуть из него душу и подарить мамочке на день рождения?! Какого черта ты…
Глаза его сейчас не блестели прозрачными льдинками, как при разговоре с Тербером и как несколько минут назад, когда он пытался убедить ее, – они полыхали как огонь, который долго стлался по дну угольной ямы и вдруг взметнулся ввысь. Он судорожно глотнул воздух и взял себя в руки.
Она почти видела, как на него надвигается белая холодная лавина гнева – так тысячелетия назад надвигались на землю ледники. Девушка откинулась в кресле, беспомощная, как тюремный заключенный под струей брандспойта, и позволила лавине подмять себя, приняла ее мощный удар не сопротивляясь, с терпеливой покорностью, рожденной поколениями бесправных, поколениями согнутых спин и лиц, вырезанных из высохших, сморщенных яблок.
– Ты извини меня, – сказал Пруит из-за разделяющего их льда.
– Да что уж там, – сказала она.
– Я не хотел тебя обидеть.
– Ничего.
– Решай сама. Из-за этого перевода у меня теперь вся жизнь пойдет иначе. Знаешь, как бывает: новый ритм – новая песня. И совсем не похожая на прежнюю… Я здесь у тебя в последний раз. Хочешь – переезжай, не хочешь – как хочешь. Если уж решил менять жизнь, нужно менять все, подчистую. Оставишь что-то из прошлого – вообще ничего не выйдет. Если я и дальше буду к тебе сюда ездить, в конце концов пожалею, что перевелся, и стану что-нибудь придумывать. А я не хочу так, и не хочу, чтобы кто-то узнал, что я готов пойти на попятный… Так что решай все сама.
– Я не могу переехать, Бобби, – сказала она все тем же ровным голосом, продолжая неподвижно сидеть в кресле.
– Ну что ж. Тогда я ухожу. У нас многие ребята живут со своими девушками в Вахиаве. И ничего, никто не жалуется. Собираются вместе на вечеринки, ходят в бары, в кино. И вообще. Девушки не чувствуют себя одинокими. По крайней мере не больше, чем все остальные, – добавил он.
– А когда их солдаты уезжают, что тогда? – спросила она, глядя на рощицу на вершине горки.
– Не знаю. И мне наплевать. Наверно, находят себе других солдат. Ладно, я ухожу.
Когда он вышел из спальни, в руках у него были парусиновые туфли и две завернутые в шорты бутылки: одна почти полная, в другой на донышке – это было все, что принадлежало ему здесь, и все, что он уносил с собой. Сколь ни ничтожны были эти пожитки, они хранились здесь как гарантия, как пропуск, как ломбардный залог под отпущенную ему в кредит жизнь вне армии, и, забрав их отсюда, он сам закрыл себе кредит.
Вайолет сидела все в той же позе, и он заставил себя улыбнуться ей, с усилием растянув губы. Но девушка не видела эту улыбку, она, казалось, не замечала его. Он сошел с веранды и завернул за дом.
Ее голос долетел к нему из-за угла:
– До свиданья, Бобби.
Пруит снова усмехнулся.
– Алоха нуи оэ! – крикнул он в ответ, доигрывая роль до конца и остро ощущая мелодраматичность сцены.
Поднявшись на вершину небольшого холма, он не оглянулся, но затылком чувствовал, что она стоит в дверях, уперев вытянутую руку в косяк, словно не пускает в дом назойливого торговца. Он зашагал к перекрестку, так ни разу и не оглянувшись, и представил себе, как, должно быть, красива и трагична эта картина со стороны: одинокая фигура медленно скрывается за холмом. И странно, он никогда не любил Вайолет так сильно, как сейчас, потому что в эту минуту она стала частью его самого.
Но это не любовь, подумал он, ей нужно другое, им всем нужно другое – они не хотят, чтобы ты нашел себя в них, они хотят, чтобы ты в них растворился. А сами все равно всегда пытаются найти себя в тебе. Ты был бы отличным актером, Пруит, мысленно отметил он.
Только спустившись с холма, он наконец перестал играть роль, остановился, оглянулся назад и позволил себе ощутить всю тяжесть утраты.
И ему подумалось, что все люди вечно ищут себя, ищут в барах, в поездах, в конторах, в зеркале, в любви – особенно в любви, – ищут частицу себя, которая обязательно есть в каждом человеке. Любовь – это не тогда, когда отдаешь себя, а когда находишь и узнаешь себя в ком-то другом. И все принятые объяснения и толкования любви заведомо неверны. Потому что единственное, что ты способен понять и ощутить в другом человеке, – это ту частицу себя, которую ты в нем распознал. И человек вечно ищет способ выбраться из своей замурованной кельи и проникнуть в другие столь же герметично закупоренные ячейки, с которыми он связан общими восковыми сотами.
За свою жизнь он нашел для себя только один способ прорваться к людям, только один ключ отпирал ему двери других камер, только на одном языке он мог говорить так, чтобы люди его понимали. Это был горн. Будь у тебя с собой горн, ты бы мог сказать ей сейчас что угодно, и она бы поняла; ты мог бы сыграть для нее сигнал построения, усталый призыв строиться на мороку, когда живот набит и тянет вниз и все равно надо идти подметать чужие улицы, а так хотелось бы остаться дома и поспать, – и она бы все поняла.
Но нет у тебя горна, ни с собой, ни вообще. Тебе вырвали язык. Все, что у тебя есть, – это две бутылки: одна почти полная, в другой на донышке.
А это, друг, нам через проходную не пронести, сказал он себе, потому что патрульные отберут и сами высосут, и под забором мы тоже ничего прятать не станем, потому что есть ребятки, которые рыщут там по ночам и именно так добывают себе выпивку. Слушай, друг, а может, выпьем прямо сейчас? Так оно будет лучше. Мы ведь с тобой, когда напиваемся, у нас сразу такое взаимопонимание, мы даже вроде бы видим друг друга. Давай пойдем к нашему дереву.
У подножия холма на полпути к перекрестку стояла особняком сучковатая старая киава, накрывая своей тенью пятачок травы, где он не раз устраивал себе привал по дороге к Вайолет и где скопилось немало пустых бутылок. Ему пришлось высоко поднимать ноги, чтобы сквозь спутанную, доходящую до колен траву пробраться на гладкую прогалинку, где он обычно усаживался, прислонясь спиной к шершавой коре киавы, и откуда никто не мог увидеть его с дороги – каждому временами необходимо побыть одному, а в спальне отделения ты можешь быть только одинок, но не один.
Он добавил две пустые бутылки к тем, что валялись в траве, и на грузовике 13-го учебного полевого артиллерийского полка, который вез в гарнизон солдат с пляжа в Халейве, добрался домой – в кишащее людьми одиночество казармы, домой – в спальню отделения, где ничто тебя ни от кого не отделяет, – и, пьяный, завалился спать.
А в конце месяца ему в последний раз выдали получку по аттестату РПК и специалиста четвертого класса, и он, сам понимая, как иронично смеется над ним судьба, просадил в сарае у О'Хэйера все те деньги, на которые Вайолет должна была обосноваться в Вахиаве. Он хотел начать новую жизнь с нуля, и за пятнадцать минут продулся за карточным столом так, что у него не осталось даже на бутылку или на бордель. Это был шикарный жест, и огромные ставки, на которых он прогорел, произвели сенсацию.
КНИГА ВТОРАЯ
«РОТА»
9
Из всех времен года только сезон дождей мало-мальски напоминал на Гавайях зиму. В месяцы, считавшиеся тут зимними, небо было, может быть, не такое яркое, не такое ясное и синее, а солнце не так слепило, но все равно зима на Гавайях отличалась от лета не больше, чем конец сентября у нас на континенте. Было так же тепло, и на огромном красноземном плато, где неподалеку от ананасных плантаций стоял Скофилдский гарнизон, зима одинаково отсутствовала и летом, и зимой.
Да, зимой на Гавайях никто не страдал от холода. Зато осенью воздух никогда не бывал здесь напоен октябрьским ароматом хурмы, а весной природа не пробуждалась внезапно навстречу теплу и торопливым шагам юного апреля. Единственную резкую перемену нес с собой сезон дождей, и потому все, кто еще помнил зиму, радовались дождям. Все, кроме туристов, конечно.
А он наступал не сразу, этот сезон дождей. Февраль выдавал на исходе одну-две бессильные грозы – так человек бессильно корчится и бьется перед тем, как умереть, – но в них таилось обещание, и прохладный ветер нашептывал: «Скоро, скоро пойдет большая вода, потерпите еще немного». Ранние грозы затихали, едва земля выпивала их влагу, и тучи отступали под натиском солнца, а оно снова превращало мокрую грязь в сухую пыль и оставляло от первых дождей лишь потрескавшиеся, запекшиеся лепешками воспоминания, которые рассыпались под тупоносой нахрапистостью солдатских ботинок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134
– Мне тогда придется уволиться. Я должна буду подыскать работу в Вахиаве, а это трудно. Можно, конечно, пойти официанткой в какой-нибудь бар, но это не для меня. Я и так уже бросила работу в Кахуку, – равнодушно продолжала она, – ушла с хорошего места, хотя хозяева относились ко мне как к дочери. Родители были против, но я все-таки ушла оттуда, вернулась сюда, в эту дыру. Сделала это, чтобы быть поближе к тебе, чтобы ты мог приходить ко мне каждый вечер. Я пошла на это, потому что ты меня попросил.
– Я знаю. Все знаю. Но я же не думал, что так получится.
– Бобби, на что ты рассчитывал? За жилье нужно платить, а ты столько не зарабатываешь.
– Раньше зарабатывал. Мне еще должны заплатить почти за весь прошлый месяц, – сказал он осторожно. – Нам этих денег хватит на первые дни, пока ты подыщешь работу, а я тем временем еще получу. Двадцать один доллар, конечно, мало, но, если ты будешь сколько-нибудь зарабатывать, мы будем жить даже лучше, чем сейчас. Тебе же здесь не нравится. Не понимаю, что тебе мешает уехать? – Он умолк, чтобы перевести дух, и сам был поражен тем, что говорит так быстро.
– Я же сказала, что не могу, и просила тебя не устраивать сцен. Я серьезно сказала, а ты мне не поверил. Бобби, тебе меня не заставить. Мама с папой будут против, они меня не отпустят.
– Почему они будут против? – спросил он, стараясь говорить не так быстро. – Потому что я простой солдат? Ведь тебе-то все равно, солдат я или кто. А если не все равно, почему ты со мной связалась, зачем разрешила мне сюда ездить? Мало ли, что они против – силой не удержат. Что значит «не отпустят»?
– Для них это будет позор.
– Что за бред?! – взорвался он. – Если б я был вонючим подметалой на пляже, они бы и то не возражали. А солдат – сразу позор!
Он так и знал, что этим кончится. Голытьба несчастная, хуже, чем шахтеры в Харлане, но, если дочь живет с солдатом, – позор! На тростниковых плантациях их мытарят так, что у них скоро руки-ноги отвалятся, но это ничего, это не позор. А вот жить с солдатом… Бедняки – худшие враги сами себе, подумал он.
– Конечно, если бы мы поженились, тогда другое дело, – тихо сказала она.
– Поженились?! – Он был ошарашен. Перед глазами у него вдруг возник сержант Доум. Лысый, грузный, затравленный, он всю жизнь возил за собой толстую неряшливую жену-филиппинку и семерых детей-полукровок; неудивительно, что Доум вечно лезет в драку, ведь он обречен до конца своих дней жить за границей, как изгнанник, – кому он нужен в Америке с таким прицепом?
Вайолет улыбнулась, заметив ужас на его лице:
– Вот видишь. Ты не хочешь на мне жениться. А поставь себя на мое место. Рано или поздно ты вернешься на континент. Ты же не возьмешь меня с собой? Ты хочешь, чтобы я ушла от родителей, а потом осталась и без них, и без тебя? Может, еще и с ребенком.
– А если бы я на тебе женился, родители были бы довольны?
– Нет. Но все равно было бы лучше, чем сейчас.
– Ты хочешь сказать, для них это все равно был бы позор, – криво усмехнулся Пруит. – А если бы мы поженились, ты бы переехала?
– Конечно. Тогда все было бы иначе. Если бы ты вернулся на континент, я бы поехала с тобой. Я была бы твоя жена.
Жена, подумал он. А действительно, почему бы не жениться? В нем росло желание уступить. Минутку, парень, минутку! Через это проходят все, кто в конце концов женится. И перед Доумом наверняка стоял такой выбор. С одной стороны, свобода, с другой – женщина в постели, всегда, когда тебе ее хочется, всегда рядом, только протяни руку, и не надо тратить силы на ухаживание, ждать недели и месяцы, и проститутки – как запасной вариант – тоже не нужны. Так что же ты выберешь?
– Если мы поженимся и я увезу тебя с собой, – осторожно сказал он, – все равно ничего не изменится. Мы оба будем как прокаженные. В Штатах такие, как мы, никому не нужны. И даже если я на тебе женюсь, это еще не значит, что я обязан везти тебя с собой. Женитьба ничего не решает. А большинству она ничего и не дает. Я-то знаю. – Как Доуму, подумал он, Доум женился, чтобы в постели под боком была баба, а когда он дал поймать себя на крючок, эта баба вдруг навсегда повернулась к нему спиной.
– Но ты же все равно не хочешь на мне жениться.
– А на черта мне это? – Он был уязвлен тем, что она сказала правду, и чувствовал себя виноватым. – Если бы я собирался прожить на Гавайях всю жизнь, тогда другое дело. А меня будут перебрасывать с места на место. Я же в армии на весь тридцатник. И я не офицер, мне никто не будет платить подъемные, чтобы я таскал за собой свою ненаглядную по всему свету. Я рядовой, я не буду получать даже на жилье для тебя. Таким, как я, жениться нельзя. Я – солдат.
– Вот видишь. Почему же ты не хочешь оставить все как есть?
– Почему? А потому, что раз в неделю мне мало… Скоро мы вступим в войну, и я собираюсь воевать, как все остальные. Я не хочу, чтобы меня что-то держало. Потому что я солдат.
Вайолет откинулась в кресле, прижав голову к спинке, ее руки безвольно свисали с подлокотников. Она смотрела на него все с тем же любопытством.
– Ну вот, – сказала она. – Сам видишь.
Пруит встал и шагнул к ней.
– Да на кой черт мне на тебе жениться? – грубо бросил он ей. – Чтобы наплодить кучу черномазых сопливых ублюдков? Чтобы, как все наши ребята, которые женились на местных, до гроба ишачить на вшивых ананасных плантациях или мотаться таксистом по Скофилду? Почему, думаешь, я подался в армию? Потому что не хотел всю жизнь как каторжный рубить в шахте уголь и плодить сопливых ублюдков – они от тамошней пыли все равно что черномазые! Потому что не хотел жить, как жили мой отец, и мой дед, и все остальные! Чего вам, бабам, нужно? Посадить мужика на цепь, вынуть из него душу и подарить мамочке на день рождения?! Какого черта ты…
Глаза его сейчас не блестели прозрачными льдинками, как при разговоре с Тербером и как несколько минут назад, когда он пытался убедить ее, – они полыхали как огонь, который долго стлался по дну угольной ямы и вдруг взметнулся ввысь. Он судорожно глотнул воздух и взял себя в руки.
Она почти видела, как на него надвигается белая холодная лавина гнева – так тысячелетия назад надвигались на землю ледники. Девушка откинулась в кресле, беспомощная, как тюремный заключенный под струей брандспойта, и позволила лавине подмять себя, приняла ее мощный удар не сопротивляясь, с терпеливой покорностью, рожденной поколениями бесправных, поколениями согнутых спин и лиц, вырезанных из высохших, сморщенных яблок.
– Ты извини меня, – сказал Пруит из-за разделяющего их льда.
– Да что уж там, – сказала она.
– Я не хотел тебя обидеть.
– Ничего.
– Решай сама. Из-за этого перевода у меня теперь вся жизнь пойдет иначе. Знаешь, как бывает: новый ритм – новая песня. И совсем не похожая на прежнюю… Я здесь у тебя в последний раз. Хочешь – переезжай, не хочешь – как хочешь. Если уж решил менять жизнь, нужно менять все, подчистую. Оставишь что-то из прошлого – вообще ничего не выйдет. Если я и дальше буду к тебе сюда ездить, в конце концов пожалею, что перевелся, и стану что-нибудь придумывать. А я не хочу так, и не хочу, чтобы кто-то узнал, что я готов пойти на попятный… Так что решай все сама.
– Я не могу переехать, Бобби, – сказала она все тем же ровным голосом, продолжая неподвижно сидеть в кресле.
– Ну что ж. Тогда я ухожу. У нас многие ребята живут со своими девушками в Вахиаве. И ничего, никто не жалуется. Собираются вместе на вечеринки, ходят в бары, в кино. И вообще. Девушки не чувствуют себя одинокими. По крайней мере не больше, чем все остальные, – добавил он.
– А когда их солдаты уезжают, что тогда? – спросила она, глядя на рощицу на вершине горки.
– Не знаю. И мне наплевать. Наверно, находят себе других солдат. Ладно, я ухожу.
Когда он вышел из спальни, в руках у него были парусиновые туфли и две завернутые в шорты бутылки: одна почти полная, в другой на донышке – это было все, что принадлежало ему здесь, и все, что он уносил с собой. Сколь ни ничтожны были эти пожитки, они хранились здесь как гарантия, как пропуск, как ломбардный залог под отпущенную ему в кредит жизнь вне армии, и, забрав их отсюда, он сам закрыл себе кредит.
Вайолет сидела все в той же позе, и он заставил себя улыбнуться ей, с усилием растянув губы. Но девушка не видела эту улыбку, она, казалось, не замечала его. Он сошел с веранды и завернул за дом.
Ее голос долетел к нему из-за угла:
– До свиданья, Бобби.
Пруит снова усмехнулся.
– Алоха нуи оэ! – крикнул он в ответ, доигрывая роль до конца и остро ощущая мелодраматичность сцены.
Поднявшись на вершину небольшого холма, он не оглянулся, но затылком чувствовал, что она стоит в дверях, уперев вытянутую руку в косяк, словно не пускает в дом назойливого торговца. Он зашагал к перекрестку, так ни разу и не оглянувшись, и представил себе, как, должно быть, красива и трагична эта картина со стороны: одинокая фигура медленно скрывается за холмом. И странно, он никогда не любил Вайолет так сильно, как сейчас, потому что в эту минуту она стала частью его самого.
Но это не любовь, подумал он, ей нужно другое, им всем нужно другое – они не хотят, чтобы ты нашел себя в них, они хотят, чтобы ты в них растворился. А сами все равно всегда пытаются найти себя в тебе. Ты был бы отличным актером, Пруит, мысленно отметил он.
Только спустившись с холма, он наконец перестал играть роль, остановился, оглянулся назад и позволил себе ощутить всю тяжесть утраты.
И ему подумалось, что все люди вечно ищут себя, ищут в барах, в поездах, в конторах, в зеркале, в любви – особенно в любви, – ищут частицу себя, которая обязательно есть в каждом человеке. Любовь – это не тогда, когда отдаешь себя, а когда находишь и узнаешь себя в ком-то другом. И все принятые объяснения и толкования любви заведомо неверны. Потому что единственное, что ты способен понять и ощутить в другом человеке, – это ту частицу себя, которую ты в нем распознал. И человек вечно ищет способ выбраться из своей замурованной кельи и проникнуть в другие столь же герметично закупоренные ячейки, с которыми он связан общими восковыми сотами.
За свою жизнь он нашел для себя только один способ прорваться к людям, только один ключ отпирал ему двери других камер, только на одном языке он мог говорить так, чтобы люди его понимали. Это был горн. Будь у тебя с собой горн, ты бы мог сказать ей сейчас что угодно, и она бы поняла; ты мог бы сыграть для нее сигнал построения, усталый призыв строиться на мороку, когда живот набит и тянет вниз и все равно надо идти подметать чужие улицы, а так хотелось бы остаться дома и поспать, – и она бы все поняла.
Но нет у тебя горна, ни с собой, ни вообще. Тебе вырвали язык. Все, что у тебя есть, – это две бутылки: одна почти полная, в другой на донышке.
А это, друг, нам через проходную не пронести, сказал он себе, потому что патрульные отберут и сами высосут, и под забором мы тоже ничего прятать не станем, потому что есть ребятки, которые рыщут там по ночам и именно так добывают себе выпивку. Слушай, друг, а может, выпьем прямо сейчас? Так оно будет лучше. Мы ведь с тобой, когда напиваемся, у нас сразу такое взаимопонимание, мы даже вроде бы видим друг друга. Давай пойдем к нашему дереву.
У подножия холма на полпути к перекрестку стояла особняком сучковатая старая киава, накрывая своей тенью пятачок травы, где он не раз устраивал себе привал по дороге к Вайолет и где скопилось немало пустых бутылок. Ему пришлось высоко поднимать ноги, чтобы сквозь спутанную, доходящую до колен траву пробраться на гладкую прогалинку, где он обычно усаживался, прислонясь спиной к шершавой коре киавы, и откуда никто не мог увидеть его с дороги – каждому временами необходимо побыть одному, а в спальне отделения ты можешь быть только одинок, но не один.
Он добавил две пустые бутылки к тем, что валялись в траве, и на грузовике 13-го учебного полевого артиллерийского полка, который вез в гарнизон солдат с пляжа в Халейве, добрался домой – в кишащее людьми одиночество казармы, домой – в спальню отделения, где ничто тебя ни от кого не отделяет, – и, пьяный, завалился спать.
А в конце месяца ему в последний раз выдали получку по аттестату РПК и специалиста четвертого класса, и он, сам понимая, как иронично смеется над ним судьба, просадил в сарае у О'Хэйера все те деньги, на которые Вайолет должна была обосноваться в Вахиаве. Он хотел начать новую жизнь с нуля, и за пятнадцать минут продулся за карточным столом так, что у него не осталось даже на бутылку или на бордель. Это был шикарный жест, и огромные ставки, на которых он прогорел, произвели сенсацию.
КНИГА ВТОРАЯ
«РОТА»
9
Из всех времен года только сезон дождей мало-мальски напоминал на Гавайях зиму. В месяцы, считавшиеся тут зимними, небо было, может быть, не такое яркое, не такое ясное и синее, а солнце не так слепило, но все равно зима на Гавайях отличалась от лета не больше, чем конец сентября у нас на континенте. Было так же тепло, и на огромном красноземном плато, где неподалеку от ананасных плантаций стоял Скофилдский гарнизон, зима одинаково отсутствовала и летом, и зимой.
Да, зимой на Гавайях никто не страдал от холода. Зато осенью воздух никогда не бывал здесь напоен октябрьским ароматом хурмы, а весной природа не пробуждалась внезапно навстречу теплу и торопливым шагам юного апреля. Единственную резкую перемену нес с собой сезон дождей, и потому все, кто еще помнил зиму, радовались дождям. Все, кроме туристов, конечно.
А он наступал не сразу, этот сезон дождей. Февраль выдавал на исходе одну-две бессильные грозы – так человек бессильно корчится и бьется перед тем, как умереть, – но в них таилось обещание, и прохладный ветер нашептывал: «Скоро, скоро пойдет большая вода, потерпите еще немного». Ранние грозы затихали, едва земля выпивала их влагу, и тучи отступали под натиском солнца, а оно снова превращало мокрую грязь в сухую пыль и оставляло от первых дождей лишь потрескавшиеся, запекшиеся лепешками воспоминания, которые рассыпались под тупоносой нахрапистостью солдатских ботинок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134