https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-pod-rakovinu/
— Но боли нет. И, стало быть, пет причины для слез...
— Мне мало жить осталось,— сказал отец.— Легко умирать, зная, что дети счастливы. Но разве о моих детях скажешь, что они счастливы? Разве ты счастлив, сынок? О том и слезы.
— Счастье — это когда сбываются желания. Мои желания сбываются. Ничего не происходит вопреки моей воле. Я живу так, как хочу. Но, может быть, не так, как ты хочешь. И тогда это не мое несчастье, а твое. И надо еще разобраться, не являются ли твои желания напрасными.
Отец долго молчал, потом вдруг сказал:
— Хочу остаться с тобой, сынок. Мне с тобой хорошо. Мне с тобой жизнь ясна. И смерть будет спокойной, я знаю. Я убежал из дому. Вещи в камере хранения городской автостанции. Пенсия у меня есть,— продолжал он, видя, что сын молчит.— Немного подзаработаю. У твоей хозяйки есть сарайчик, можно устроить там столярную мастерскую. Буду жить тихо. Так что обузой тебе не стану. Мне надо умереть, глядя на тебя,— пустил он в ход свой последний козырь.— Ты понимаешь?
— Понимаю, батя,— ответил Кретов и отпил из стакана глоток остывшего чаю.— Но все ли ты хорошо обдумал? — спросил он тихо.— Ведь Евгения Тихоновна,— назвал Кретов свою мачеху,— не оставит тебя в покое. Примчится, поднимет шум.
— А и черт с ней! — зло проговорил отец.— Черт с ней! Она для жизни мало годилась, а для смерти совсем не го-
у костра, в голос пожелал, чтобы они сгорели... «Тут надо остановиться,— приказал себе Кретов,— тут возможно
разумное объяснение». Суть этого разумного объяснения заключалась в том, что Кретов сначала увидел горящие носки, а уж потом ему, крайне удрученному увиденным, почудился голос. Но потом события поменялись местами, потому что он осознал их в обратном порядке. Вполне приемлемое объяснение. Носки, действительно, горели, потому что лежали слишком близко к огню. Но почему голос? Почему мальчишечий голос? Да потому, что перед этим он думал о мальчишках, которые жгут в подрезе костры!..
Кретов облегченно вздохнул. Лежал какое-то время почти без мыслей, удовлетворенный, отдыхал и в тайне надеялся, что с этим чувством, возможно, уснет или хотя бы переключится на другой предмет. Но кто-то безжалостный спросил: «А что сказал голос потом?» Кретов не мог не ответить. Он сразу .же вспомнил, что голос потом упрекнул его в том, что он, Кретов, сжег почти все топливо, который тот, кому принадлежал голос, собирал в сырой балке целую неделю. «А ведь я маленький и хромой,— пристыдил Кретова голос.— Маленький и хромой...»
«Это кто же маленький и хромой? — спросил себя Кретов и сел.— Почему маленький и почему хромой?» Этому никакого разумного объяснения он не находил, как ни старался, как ни искал в событиях и мыслях последних дней причину, которая возбудила бы в нем образ некоего маленького и хромого существа. Но, может быть, он кого-то жалел, о ком-то печалился и эта печаль, эта жалость запечатлелась в словах «маленький и хромой»? Кого он жалел? О ком печалился? Попробуй-ка теперь вспомнить. А не пожелал ли он сам стать маленьким и хромым, чтобы пожалели его?..
— Ты почему не спишь? — спросил отец.— И мне кажется, что ты сидишь, хотя темно и я тебя не вижу.
— Сижу. Хочу встать, да лень,— ответил Кретов.— Выйти надо, но неохота вылезать из тепла под дождь и ветер. Да и тьма чертова, никак не соберусь купить электрический фонарик.
Чтоб не получилось так, будто он соврал отцу, Кретов встал и вышел в коридорчик. Открыл наружную дверь, выглянул во двор. Было темно хоть глаз выколи. С крыши капало. В ветвях тополя, стоявшего у сарайчиков, свистел ветер. Минуты через три Кретов вернулся, снова лег и укрылся пальто. Спать ему совсем расхотелось. Мысль о том, что в подрезе он слышал не чей-то голос, а голос Ни-коленькн, и колющая боль в сердце возникли одновремен-
но. В сущности, эта мысль и была болью. А вернее, обе они — мысль и боль — были чем-то одним: внезапной тоской по Николеньке, но не по тому Николеньке, каким он был теперь, а по тому Николеньке, которого Кретов носил на руках, таскал на плечах, катал па санках, брал с собой на лыжные прогулки, с которым сочинил песенку про ромашки: «Точки-точки, лепесточки — это что же за цветочки, что растут и там, и тут? Их ромашками зовут». Это была тоска по маленькому Николеньке. И голос в подрезе был его. И потому он сказал: «Я маленький...».
Кретов встал и включил настольную лампу.
— Уже утро? — спросил отец.
— Нет,— ответил Кретов.— Не спится мне. И поработать надо. А ты спи. Я прикрою лампу газетой, чтоб свет тебе не мешал.
— Не беспокойся, работай,— сказал отец.— Я сплю и при свете. За долгую жизнь ко всему привык.
Кретов взял лист бумаги и набросал план своего выступления на совещании. Похвалил себя за эту работу, за то, что смог вдруг переключиться па нее, легко отвлечься от странных мыслей. Оглянулся, посмотрел на отца. Отец спокойно спал, повернувшись лицом к степе. «И прекрасно,— сказал себе Кретов.— Все прекрасно. Займусь романом».
Он прочел две последние страницы, взял ручку, склонился над чистым листом. И ничего не написал, потому что воображение увлекло его так далеко, что он совсем забыл о романе, и когда в коридоре замяукал Васюсик, Кретов думал о девочке, в которую влюбился в пятом классе. Девочка была красавицей, отличницей, прекрасно пела. Она приехала из города и жила у бабушки, потому что с родителями ее что-то случилось, какое-то несчастье. Весь учебный год она сидела за одной партой с Кретовым. И весь этот год Кретов испытывал такое счастье, какого не знал потом никогда. Он задыхался от тайной любви и от запаха ромашки, отваром которой Вера, так звали девочку, постоянно мыла волосы. И горе его было ужасным, когда Вера уехала в город.
У Васюсика был нрав скандалиста. Он не просто мяукал, он кричал, теряя терпение, требуя, чтобы Кретов немедленно впустил его в комнату. Кретов открыл ему дверь. Васюсик вошел, огляделся, отряхнул лапы, которые замочил в луже у порога времянки, и тут же запрыгнул на кровать, разбудив отца.
— Это кот Васюсик,— сказал отцу Кретов.— Пусть полежит у тебя в ногах, иначе он будет орать всю ночь.
Дится. Словом, остаюсь. Если ты, конечно, позволишь.— Отец с мольбой посмотрел на сына.
— Разумеется, оставайся,— ответил Кретов.— Правда, здесь тесновато для двоих. Но мы что-нибудь придумаем, К тому же скоро лето, можно будет спать на раскладушке во дворе.
— Правильно! — обрадовался отец, сел в постели и обнял сына.— Что-нибудь придумаем. А то еще, глядишь, домишко какой-нибудь купим — и заживем!...
— Все-таки спать пора,— напомнил Кретов и поглядел на часы: они показывали уже половину второго.— Завтра чуть свет заедет за мной машина, поеду в район на совещание.
— Сегодня,— уточнил отец.— Уже сегодня.
Отец вскоре задышал ровно и тихо — уснул. А Кретову на новом месте не спалось: лежать на полу было жестко и вообще непривычно. От воротника пальто, которым он укрылся, пахло почему-то духами, хотя никакими духами он не пользовался, в углу под столом скреблась мышь, беспокоила назойливая мысль, что во сне он может толкнуть ножку письменного стола и тогда на него сверху свалятся книги. Не спалось еще и потому, что он думал о совещании, на котором ему предстояло выступить, и о том, что он скажет, когда ему дадут слово. По прошлому опыту он знал, как трудно выступать с речью перед незнакомыми людьми, как трудно возбудить в них интерес к своим мыслям, как непросто найти эти свои мысли. А мысли должны быть не пременно свои, по крайней мере новые для тех, кому ты их высказываешь.
У Кретова начали зябнуть ноги. Он подумал, что следовало бы надеть шерстяные носки-лапотки. Вспомнив про эти носки, вспомнил и про другие — про те, что сгорели у костра в подрезе. «А! — мысленно проговорил он при этом.— Все-таки прорвался, проклятый!» Проклятым он назвал голос, который чудился ему в подрезе. Он стал спрашивать себя: в самом ли деле этот голос почудился ему оттого, что он надышался дымом болиголова? Или от переутомления? Или его воображение стало включаться без его ведома? Он потерял над ним контроль? И принял воображаемое за реальность?
Про что говорил ему голос в подрезе? Кретов принялся лихорадочно вспоминать, подумав почему-то, что если не вспомнит, то это для него плохо кончится: мало того, что ему чудился голос, что он отвечал ему, так он еще и забыл, о чем шла речь! Итак, о чем же? О носках... Конечно же, о носках, черт бы их побрал! Он положил их на камни
— Пусть лежит,— ответил отец, привстал и похлопал кота по спине. Кот перевернулся кверху брюхом и ударил отца по руке лапой.
— Осторожно с ним: он с характером,— предупредил отца Кретов.
— Люблю котов с характером,— сказал отец и спросил: — У тебя такое длинное выступление? Еще не ложился?
— Сейчас лягу.
Кошелев разбудил его в седьмом часу утра. Во времянку не вошел, постучал в окно, сказал, что подождет в машине.
Кретов собрался быстро: быстро оделся, выпил стакан холодного чаю, объяснил отцу, где керогаз, вода и продукты, пообещал вернуться к вечеру и вышел под дождь. Машина, светя фарами, стояла за воротами. Кретов успел отметить, что погода стала еще хуже; сильнее стал ветер и усилился дождь, к тому же ветер задул с севера, стал леденяще холодным.
В машине, кроме Кошелева и водителя Куликова, была еще Татьяна Васильевна Голубева — председатель рабочкома, молодая пышная женщина с очень высокой прической, с «силосной башней» на голове, как сказала однажды о ее прическе Ирина, жена Махова. Татьяна Васильевна сидела впереди, рядом с водителем. Обернулась, когда Кретов сел и захлопнул дверцу, спросила:
— У вас там небось выморозка? Холодина жуткая?
— Нет,— ответил Кретов серьезно, словно не заметил игривости г. тоне Татьяны Васильевны— Сергей Павлович может подтвердить, он был у меня вчера.
— Могли бы и меня пригласить,— продолжала в том же тоне Татьяна Васильевна.— Как председатель рабочкома я просто обязана изучать бытовую сторону жизни... Впрочем, ведь вы не член нашего профсоюза, а могли бы стать членом, взносы не ахти какие...
По селу ходили слухи, что Татьяна Васильевна пользовалась тайной благосклонностью самого директора совхоза. Видимо, эти слухи доходили и до Ирины, жены Махова, иначе она не стала бы называть прическу Татьяны Васильевны «силосной башней». Кретов подумал, что источником этих слухов вероятнее всего является сама Татьяна Васильевна, женщина вдовая, молодая, смелая и не лишенная привлекательности. Впрочем, высокая прическа ее действительно не украшала. Сама Татьяна Васильевна конечно же думала, что благодаря прическе она кажется выше, но, увы, это было не так, а даже совсем наоборот, «силосная башня» подчеркивала ее маленький рост и обнаруживала в Татьяне
Васильевне неисполнимое, быть может, желание нравиться высоким мужчинам. Таким, как Алексей Махов.
— Стань вы нашим членом,— продолжала между тем Татьяна Васильевна, обращаясь к Кретову,— я получила бы законное право навещать вас без вашего разрешения. А так — не могу. И даже если вы пригласите меня, я еще подумаю, принять ли ваше приглашение.— Татьяна Васильевна все более и более смелела и уже кокетничала напропалую.— Ведь если я приду к вам, что подумают о нас наши односельчане? О чем станут шептаться на каждом углу наши женщины? Они станут шептаться о том, что я ваша любовница! — при этих словах Татьяна Васильевна расхохоталась и отвернулась, как бы смутившись, на самом же деле давая возможность Кретову опровергнуть ее предположения, проявить смелость и пригласить ее в гости. Кретов этой возможностью не воспользовался. Потому, во-первых, что не хотел приглашать Татьяну Васильевну в гости, а во-вторых, из опасения, что, продолжив навязанную Татьяной Васильевной игру, может в результате нарваться на очень банальную сентенцию: «Вот то-то, мужчины, все вы одинаковы: стоит женщине лишь поманить вас пальчиком, как вы тут же броситесь за ней очертя голову». Татьяна Васильевна напомнила ему о Федре...
Он подавил в себе вздох, спросил, обращаясь к Коше-леву:
— Мы успеем до совещания где-нибудь позавтракать?
— Успеем,— ответил Кошелев.— Я надеюсь, что там будет буфет.
Они выехали из села на широкое шоссе, машину перестало трясти, водитель прибавил скорость, «дворники» едва успевали смахивать со стекла дождевую пленку. Временами они влетали в лужи, и тогда по днищу машины била с гудением вода.
— Ты бы потише, Куликов,— сказала водителю Татьяна Васильевна,— а то разобьешь нас всех. Да и куда торопиться,— вспомнила она Пушкина,— добро бы на свадьбу,— она оглянулась, желая, должно быть, разглядеть выражение лица Кретова, узнать, какое впечатление произвела на него ее эрудиция, но в кабине было темно, если не считать слабого отсвета от передних фар.
— Боитесь смерти, Татьяна Васильевна? — спросил ее Кошелев.
— А кто ж ее не боится? — с готовностью ответила женщина.— Все боятся. Хотя товарищ писатель, наверное, думает иначе,— сказала она с явной издевкой.— Писатель
ведь не может думать, как все, потому что он особенный. Писатели всегда правой рукой левое ухо чешут.
Куликов радостно заржал.
Кретов вызов Татьяны Васильевны не принял, промолчал.
За пего ответил Кошелев:
— А один философ сказал, Демокрит, кажется: если хочешь поступить правильно, спроси женщину и сделай наоборот.
- Дурак был ваш Демокрит,— разозлилась на Кошелева Татьяна Васильевна, потому что хотела заставить говорить Кретова, а не его.
Куликов с некоторой опаской захихикал, потому что побаивался брать открыто сторону Татьяны Васильевны против Кошелева, секретаря парткома, да и уж больно грубо отбрила его Татьяна Васильевна: ведь если продолжить ее мысль, то дураком оказывается не только Демокрит, но и сам Кошелев, повторивший слова Демокрита. Правда, Ко-шелев мог еще увернуться от оскорбления, сказать, что точку зрения философа он не разделяет.
И, наверное, ему стоило это сделать, чтобы спасти Татьяну Васильевну от конфуза, в котором она оказалась необдуманно, по запальчивости и женскому легкомыслию, но Кошелев успел обидеться на нее, сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— Мне мало жить осталось,— сказал отец.— Легко умирать, зная, что дети счастливы. Но разве о моих детях скажешь, что они счастливы? Разве ты счастлив, сынок? О том и слезы.
— Счастье — это когда сбываются желания. Мои желания сбываются. Ничего не происходит вопреки моей воле. Я живу так, как хочу. Но, может быть, не так, как ты хочешь. И тогда это не мое несчастье, а твое. И надо еще разобраться, не являются ли твои желания напрасными.
Отец долго молчал, потом вдруг сказал:
— Хочу остаться с тобой, сынок. Мне с тобой хорошо. Мне с тобой жизнь ясна. И смерть будет спокойной, я знаю. Я убежал из дому. Вещи в камере хранения городской автостанции. Пенсия у меня есть,— продолжал он, видя, что сын молчит.— Немного подзаработаю. У твоей хозяйки есть сарайчик, можно устроить там столярную мастерскую. Буду жить тихо. Так что обузой тебе не стану. Мне надо умереть, глядя на тебя,— пустил он в ход свой последний козырь.— Ты понимаешь?
— Понимаю, батя,— ответил Кретов и отпил из стакана глоток остывшего чаю.— Но все ли ты хорошо обдумал? — спросил он тихо.— Ведь Евгения Тихоновна,— назвал Кретов свою мачеху,— не оставит тебя в покое. Примчится, поднимет шум.
— А и черт с ней! — зло проговорил отец.— Черт с ней! Она для жизни мало годилась, а для смерти совсем не го-
у костра, в голос пожелал, чтобы они сгорели... «Тут надо остановиться,— приказал себе Кретов,— тут возможно
разумное объяснение». Суть этого разумного объяснения заключалась в том, что Кретов сначала увидел горящие носки, а уж потом ему, крайне удрученному увиденным, почудился голос. Но потом события поменялись местами, потому что он осознал их в обратном порядке. Вполне приемлемое объяснение. Носки, действительно, горели, потому что лежали слишком близко к огню. Но почему голос? Почему мальчишечий голос? Да потому, что перед этим он думал о мальчишках, которые жгут в подрезе костры!..
Кретов облегченно вздохнул. Лежал какое-то время почти без мыслей, удовлетворенный, отдыхал и в тайне надеялся, что с этим чувством, возможно, уснет или хотя бы переключится на другой предмет. Но кто-то безжалостный спросил: «А что сказал голос потом?» Кретов не мог не ответить. Он сразу .же вспомнил, что голос потом упрекнул его в том, что он, Кретов, сжег почти все топливо, который тот, кому принадлежал голос, собирал в сырой балке целую неделю. «А ведь я маленький и хромой,— пристыдил Кретова голос.— Маленький и хромой...»
«Это кто же маленький и хромой? — спросил себя Кретов и сел.— Почему маленький и почему хромой?» Этому никакого разумного объяснения он не находил, как ни старался, как ни искал в событиях и мыслях последних дней причину, которая возбудила бы в нем образ некоего маленького и хромого существа. Но, может быть, он кого-то жалел, о ком-то печалился и эта печаль, эта жалость запечатлелась в словах «маленький и хромой»? Кого он жалел? О ком печалился? Попробуй-ка теперь вспомнить. А не пожелал ли он сам стать маленьким и хромым, чтобы пожалели его?..
— Ты почему не спишь? — спросил отец.— И мне кажется, что ты сидишь, хотя темно и я тебя не вижу.
— Сижу. Хочу встать, да лень,— ответил Кретов.— Выйти надо, но неохота вылезать из тепла под дождь и ветер. Да и тьма чертова, никак не соберусь купить электрический фонарик.
Чтоб не получилось так, будто он соврал отцу, Кретов встал и вышел в коридорчик. Открыл наружную дверь, выглянул во двор. Было темно хоть глаз выколи. С крыши капало. В ветвях тополя, стоявшего у сарайчиков, свистел ветер. Минуты через три Кретов вернулся, снова лег и укрылся пальто. Спать ему совсем расхотелось. Мысль о том, что в подрезе он слышал не чей-то голос, а голос Ни-коленькн, и колющая боль в сердце возникли одновремен-
но. В сущности, эта мысль и была болью. А вернее, обе они — мысль и боль — были чем-то одним: внезапной тоской по Николеньке, но не по тому Николеньке, каким он был теперь, а по тому Николеньке, которого Кретов носил на руках, таскал на плечах, катал па санках, брал с собой на лыжные прогулки, с которым сочинил песенку про ромашки: «Точки-точки, лепесточки — это что же за цветочки, что растут и там, и тут? Их ромашками зовут». Это была тоска по маленькому Николеньке. И голос в подрезе был его. И потому он сказал: «Я маленький...».
Кретов встал и включил настольную лампу.
— Уже утро? — спросил отец.
— Нет,— ответил Кретов.— Не спится мне. И поработать надо. А ты спи. Я прикрою лампу газетой, чтоб свет тебе не мешал.
— Не беспокойся, работай,— сказал отец.— Я сплю и при свете. За долгую жизнь ко всему привык.
Кретов взял лист бумаги и набросал план своего выступления на совещании. Похвалил себя за эту работу, за то, что смог вдруг переключиться па нее, легко отвлечься от странных мыслей. Оглянулся, посмотрел на отца. Отец спокойно спал, повернувшись лицом к степе. «И прекрасно,— сказал себе Кретов.— Все прекрасно. Займусь романом».
Он прочел две последние страницы, взял ручку, склонился над чистым листом. И ничего не написал, потому что воображение увлекло его так далеко, что он совсем забыл о романе, и когда в коридоре замяукал Васюсик, Кретов думал о девочке, в которую влюбился в пятом классе. Девочка была красавицей, отличницей, прекрасно пела. Она приехала из города и жила у бабушки, потому что с родителями ее что-то случилось, какое-то несчастье. Весь учебный год она сидела за одной партой с Кретовым. И весь этот год Кретов испытывал такое счастье, какого не знал потом никогда. Он задыхался от тайной любви и от запаха ромашки, отваром которой Вера, так звали девочку, постоянно мыла волосы. И горе его было ужасным, когда Вера уехала в город.
У Васюсика был нрав скандалиста. Он не просто мяукал, он кричал, теряя терпение, требуя, чтобы Кретов немедленно впустил его в комнату. Кретов открыл ему дверь. Васюсик вошел, огляделся, отряхнул лапы, которые замочил в луже у порога времянки, и тут же запрыгнул на кровать, разбудив отца.
— Это кот Васюсик,— сказал отцу Кретов.— Пусть полежит у тебя в ногах, иначе он будет орать всю ночь.
Дится. Словом, остаюсь. Если ты, конечно, позволишь.— Отец с мольбой посмотрел на сына.
— Разумеется, оставайся,— ответил Кретов.— Правда, здесь тесновато для двоих. Но мы что-нибудь придумаем, К тому же скоро лето, можно будет спать на раскладушке во дворе.
— Правильно! — обрадовался отец, сел в постели и обнял сына.— Что-нибудь придумаем. А то еще, глядишь, домишко какой-нибудь купим — и заживем!...
— Все-таки спать пора,— напомнил Кретов и поглядел на часы: они показывали уже половину второго.— Завтра чуть свет заедет за мной машина, поеду в район на совещание.
— Сегодня,— уточнил отец.— Уже сегодня.
Отец вскоре задышал ровно и тихо — уснул. А Кретову на новом месте не спалось: лежать на полу было жестко и вообще непривычно. От воротника пальто, которым он укрылся, пахло почему-то духами, хотя никакими духами он не пользовался, в углу под столом скреблась мышь, беспокоила назойливая мысль, что во сне он может толкнуть ножку письменного стола и тогда на него сверху свалятся книги. Не спалось еще и потому, что он думал о совещании, на котором ему предстояло выступить, и о том, что он скажет, когда ему дадут слово. По прошлому опыту он знал, как трудно выступать с речью перед незнакомыми людьми, как трудно возбудить в них интерес к своим мыслям, как непросто найти эти свои мысли. А мысли должны быть не пременно свои, по крайней мере новые для тех, кому ты их высказываешь.
У Кретова начали зябнуть ноги. Он подумал, что следовало бы надеть шерстяные носки-лапотки. Вспомнив про эти носки, вспомнил и про другие — про те, что сгорели у костра в подрезе. «А! — мысленно проговорил он при этом.— Все-таки прорвался, проклятый!» Проклятым он назвал голос, который чудился ему в подрезе. Он стал спрашивать себя: в самом ли деле этот голос почудился ему оттого, что он надышался дымом болиголова? Или от переутомления? Или его воображение стало включаться без его ведома? Он потерял над ним контроль? И принял воображаемое за реальность?
Про что говорил ему голос в подрезе? Кретов принялся лихорадочно вспоминать, подумав почему-то, что если не вспомнит, то это для него плохо кончится: мало того, что ему чудился голос, что он отвечал ему, так он еще и забыл, о чем шла речь! Итак, о чем же? О носках... Конечно же, о носках, черт бы их побрал! Он положил их на камни
— Пусть лежит,— ответил отец, привстал и похлопал кота по спине. Кот перевернулся кверху брюхом и ударил отца по руке лапой.
— Осторожно с ним: он с характером,— предупредил отца Кретов.
— Люблю котов с характером,— сказал отец и спросил: — У тебя такое длинное выступление? Еще не ложился?
— Сейчас лягу.
Кошелев разбудил его в седьмом часу утра. Во времянку не вошел, постучал в окно, сказал, что подождет в машине.
Кретов собрался быстро: быстро оделся, выпил стакан холодного чаю, объяснил отцу, где керогаз, вода и продукты, пообещал вернуться к вечеру и вышел под дождь. Машина, светя фарами, стояла за воротами. Кретов успел отметить, что погода стала еще хуже; сильнее стал ветер и усилился дождь, к тому же ветер задул с севера, стал леденяще холодным.
В машине, кроме Кошелева и водителя Куликова, была еще Татьяна Васильевна Голубева — председатель рабочкома, молодая пышная женщина с очень высокой прической, с «силосной башней» на голове, как сказала однажды о ее прическе Ирина, жена Махова. Татьяна Васильевна сидела впереди, рядом с водителем. Обернулась, когда Кретов сел и захлопнул дверцу, спросила:
— У вас там небось выморозка? Холодина жуткая?
— Нет,— ответил Кретов серьезно, словно не заметил игривости г. тоне Татьяны Васильевны— Сергей Павлович может подтвердить, он был у меня вчера.
— Могли бы и меня пригласить,— продолжала в том же тоне Татьяна Васильевна.— Как председатель рабочкома я просто обязана изучать бытовую сторону жизни... Впрочем, ведь вы не член нашего профсоюза, а могли бы стать членом, взносы не ахти какие...
По селу ходили слухи, что Татьяна Васильевна пользовалась тайной благосклонностью самого директора совхоза. Видимо, эти слухи доходили и до Ирины, жены Махова, иначе она не стала бы называть прическу Татьяны Васильевны «силосной башней». Кретов подумал, что источником этих слухов вероятнее всего является сама Татьяна Васильевна, женщина вдовая, молодая, смелая и не лишенная привлекательности. Впрочем, высокая прическа ее действительно не украшала. Сама Татьяна Васильевна конечно же думала, что благодаря прическе она кажется выше, но, увы, это было не так, а даже совсем наоборот, «силосная башня» подчеркивала ее маленький рост и обнаруживала в Татьяне
Васильевне неисполнимое, быть может, желание нравиться высоким мужчинам. Таким, как Алексей Махов.
— Стань вы нашим членом,— продолжала между тем Татьяна Васильевна, обращаясь к Кретову,— я получила бы законное право навещать вас без вашего разрешения. А так — не могу. И даже если вы пригласите меня, я еще подумаю, принять ли ваше приглашение.— Татьяна Васильевна все более и более смелела и уже кокетничала напропалую.— Ведь если я приду к вам, что подумают о нас наши односельчане? О чем станут шептаться на каждом углу наши женщины? Они станут шептаться о том, что я ваша любовница! — при этих словах Татьяна Васильевна расхохоталась и отвернулась, как бы смутившись, на самом же деле давая возможность Кретову опровергнуть ее предположения, проявить смелость и пригласить ее в гости. Кретов этой возможностью не воспользовался. Потому, во-первых, что не хотел приглашать Татьяну Васильевну в гости, а во-вторых, из опасения, что, продолжив навязанную Татьяной Васильевной игру, может в результате нарваться на очень банальную сентенцию: «Вот то-то, мужчины, все вы одинаковы: стоит женщине лишь поманить вас пальчиком, как вы тут же броситесь за ней очертя голову». Татьяна Васильевна напомнила ему о Федре...
Он подавил в себе вздох, спросил, обращаясь к Коше-леву:
— Мы успеем до совещания где-нибудь позавтракать?
— Успеем,— ответил Кошелев.— Я надеюсь, что там будет буфет.
Они выехали из села на широкое шоссе, машину перестало трясти, водитель прибавил скорость, «дворники» едва успевали смахивать со стекла дождевую пленку. Временами они влетали в лужи, и тогда по днищу машины била с гудением вода.
— Ты бы потише, Куликов,— сказала водителю Татьяна Васильевна,— а то разобьешь нас всех. Да и куда торопиться,— вспомнила она Пушкина,— добро бы на свадьбу,— она оглянулась, желая, должно быть, разглядеть выражение лица Кретова, узнать, какое впечатление произвела на него ее эрудиция, но в кабине было темно, если не считать слабого отсвета от передних фар.
— Боитесь смерти, Татьяна Васильевна? — спросил ее Кошелев.
— А кто ж ее не боится? — с готовностью ответила женщина.— Все боятся. Хотя товарищ писатель, наверное, думает иначе,— сказала она с явной издевкой.— Писатель
ведь не может думать, как все, потому что он особенный. Писатели всегда правой рукой левое ухо чешут.
Куликов радостно заржал.
Кретов вызов Татьяны Васильевны не принял, промолчал.
За пего ответил Кошелев:
— А один философ сказал, Демокрит, кажется: если хочешь поступить правильно, спроси женщину и сделай наоборот.
- Дурак был ваш Демокрит,— разозлилась на Кошелева Татьяна Васильевна, потому что хотела заставить говорить Кретова, а не его.
Куликов с некоторой опаской захихикал, потому что побаивался брать открыто сторону Татьяны Васильевны против Кошелева, секретаря парткома, да и уж больно грубо отбрила его Татьяна Васильевна: ведь если продолжить ее мысль, то дураком оказывается не только Демокрит, но и сам Кошелев, повторивший слова Демокрита. Правда, Ко-шелев мог еще увернуться от оскорбления, сказать, что точку зрения философа он не разделяет.
И, наверное, ему стоило это сделать, чтобы спасти Татьяну Васильевну от конфуза, в котором она оказалась необдуманно, по запальчивости и женскому легкомыслию, но Кошелев успел обидеться на нее, сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50