https://wodolei.ru/catalog/accessories/polka/
— Не дождетесь! Не дождетесь! Мы тоже способны к интеллектуальной работе! У нас тоже есть серые мозги!
— Успокойтесь, пожалуйста,— попросил Никифорова Кретов, опасаясь за его жизнь, подумав, как бы он не зашелся в неистовом крике, не довел себя до нервного или сердечного припадка.— Никто не отрицает ваши интеллектуальные спо-
собности. Особенно ваши, Никифоров. Напротив, я их высоко ценю...
— А зачем же тогда про коров? — с ехидной улыбкой вытаращил на него глазки Никифоров.— Зачем же про молочное стадо? — продолжал он явно издеваться над Кротовым.— Чтоб рылом меня в навоз ткнуть? Но то коровий навоз, а есть еще такой навоз, в который и я вас могу рыльцем ткнуть. Да, да!
— Это какой же? — спросил Кретов.
— А такой. Вот, например, почему вы вокруг Махова забегали? Почему вокруг Заплюйсвечкина не бегаете, который уже второй раз безуспешно вешается, жизни себя хочет лишить, а вокруг Махова, которому по носу щелкнули, вдруг забегали, засуетились?
— Почему?
— Да потому, что от Махова в качестве благодарности можно получить всякие там блага, а от Заплюйсвечкина — ничего.
— Грубо, Никифоров. Очень грубо,— сказал Кретов.— Не ожидал от вас такого цинизма.
— Вот. А меня в навоз рылом — не грубо?
— Не в навоз, Никифоров. Давайте вспомним, что я сказал. Я напомнил вам о вашем непосредственном деле, о продуктивности молочного стада, о вашем профессиональном долге, профессиональной чести, чему вы так мало, к сожалению, уделяете внимания. Вы целый месяц витали в сфере высоких идей, а коровы в это время плохо доились. Разве это хорошо, Никифоров?
— Плохо, конечно,— неожиданно легко согласился Никифоров.— Но давайте поговорим о молочном стаде потом. А теперь давайте вернемся к небесполезной задаче отыскания такой истины, которую стоило бы немедленно сообщить человечеству.
— Ну, хорошо,—согласился Кретов,— опускаясь на траву.— Давайте об истине.
Они были уже на кургане, под триангуляционной вышкой. Сели лицом к закату на мягкую теплую траву среди желтых и синих цветочков, которые так любит майская крымская степь. Солнце еще висело в небе, но светило уже по-вечернему, окутываясь в золотистую дымку. Выткнув-шись из-за горизонта, белыми округлыми горами лежали далекие облака. В поднебесье носились крикливые стрижи.
— Черт их гоняет,— сказал недовольно Никифоров, и Кретов понял его: только беспокойные стрижи нарушали
тишину, затопившую окрестности: степь, поля, каменистые балки, почерневшие к вечеру лесополосы.
Сказав про стрижей, Никифоров вдруг удивленно посмотрел па Кретова и спросил:
- А почему мы здесь? На кургане? Как мы тут очутились?
- Да так, пришли,— пожал плечами Кретов, хотя подопревал, что Никифоров не видит, куда они идут.
— А вроде же к вам собирались? Я уже, кажется, и времянку вашу видел перед собой. Свернули?
— Свернули,— не стал разубеждать Никифорова Кретов.
— Ну и ладно,— сразу же успокоился Никифоров.— Тут даже лучше. Хорошо дышится. Правда?
— Правда.
— Чем хороша природа, так это тем, что успокаивает,— блаженно произнес Никифоров, ложась на спину.— Всего В ней хватает, ничего не просит, ничего не требует. Существует себе — и все дела. Не то, что люди. Или коровы... А с коровами так,— снова сел Никифоров.— Надо обновлять стадо, вести селекцию. А чем обновлять, если нет хорошей молочной породы, пригодной для нашей климатической зоны, как вести селекцию, если нет необходимого исходного материала? Ну?
— А как другие выходят из положения?
— Они раньше за голову взялись, когда еще в домашнем хозяйстве водились хорошие дойные коровы. Из них и сделали себе породу, четыре тысячи берут. Хотя и это, конечно, не порода. Только у нас и такой нет, потому что поздно за голову схватились, не занимались ведь раньше молочным животноводством, овец разводили, и хорошо разводили, а когда нам план по молоку спустили, кинулись искать коров, а их-то, хороших коров, во всем районе не сыщешь, пустили в свое время под нож, потому что мясо сдавали, а не молоко. Вот такой цветок хризантема, как говорит наша заведующая молочной фермой мадам Кокойло. Ясно?
— Ясно, Никифоров. Выходит, что не стоило в пузырь лезть, когда я про молочное стадо напомнил.
— Стоило. Потому что в обидной форме напомнили: дескать, суди не выше сапога.
— Ладно, забудьте, если так,— попросил Кретов.
— Тогда и вы забудьте про Заплюйсвечкина,— сказал все же с ехидцей Никифоров.
Кретов промолчал.
— Тогда давайте про истину,— предложил Никифоров.— Все ж из-за нее мы начали разговор. Излагать?
— Излагайте, Никифоров,— разрешил Кретов, хотя никакого разрешения, разумеется, не требовалось: Никифоров и без разрешения принялся бы излагать.
Истина, с которой Никифоров готов был обратиться ко всему человечеству, звучала в его изложении так:
— Вот вы, к примеру, хотите есть,— начал издалека Никифоров.— Хотите есть, а подходящей рубовки у вас пет. Нет у вас и желания добыть ее честным трудом. Вы желаете, как говорится, вынуть рыбку из пруда без крючка и без труда. Что это значит? Это значит, что за вас ту рыбку из пруда вынул другой человек, но не попользовался ею, потому что вы ту рыбку ам-ам, слопали, как говорится. И получилось в результате, что вы воспользовались другим человеком, как пользуется огородник лопатой, чтоб выкопать картошку. То есть не человек он для вас, а что?
— Что, Никифоров?
— Рыболовный крючок. Ну, или лопата, если вы слопали чужую картошку, а не рыбку. Тут разница маленькая, главное — не человек. Вы — человек, а он — инструмент. Плохо это или хорошо?
— Думаю, что плохо,— ответил Кретов.
— И правильно думаете,— похвалил его Никифоров.— Вывод же напрашивается сам собой,— продолжал он философствовать,— нельзя допускать, чтоб один человек превращал другого человека в инструмент. Это мой первый совет человечеству,— не без гордости произнес Никифоров.— Думаю, что очень полезный совет.
— Пожалуй,— согласился Кретов.— А еще ваш совет можно изложить другими словами: относись к человечеству в своем собственном лице и в лице любого другого человека как к цели, а не как к средству.
— Можно и так,— одобрительно улыбнулся Никифоров.— Получается по-ученому, но тоже хорошо и понятно. Буду продолжать,— все более воодушевлялся он, чувствуя поддержку Кретова.— С первым советом человечеству, значит, мы покончили. Это первая истина. А теперь надо перейти к другой. Она еще важнее. Но к ней надо перейти.
— Так переходите, Никифоров, переходите,— поторопил зоотехника Кретов.
— Ага, перехожу. Но вы следите за моей мыслью внимательно. Тут нельзя упустить ни одного слова, иначе все будет непонятно.
— Слежу, Никифоров, слежу,— произнося эти слова, Кретов боковым зрением увидел, что шагах в пяти-шести
от него, утопая по макушку в траве, стоит Странничек, зеленый и тихий, почти не отличимый от травы, хоронящийся за ней. Кретов осторожно перевел на него взгляд, но Странничек тут же исчез, словно присел, не покачнув ни одного стебелька. Тогда Кретов отвел взгляд от того места, где спрятался Странничек, и снова увидел его уголком глаза: он опять стоял, вытянув тонкую шейку, неподвижный и тихий, похожий на кукурузный початок с золотистым чубчиком на макушке.
Никифоров же между тем продолжал излагать вторую истину:
— Но люди,— говорил он, буйно жестикулируя,— так и норовят превратить друг друга в инструмент, надеются, что это им сойдет с рук, не аукнется. Но не тут-то было: аукается это подлое дело, да еще как. Ведь если ты меня жрешь, так и я начну тебя жрать, так? Я ж вижу в этом закон! Я начальник — ты говно, ты начальник — я говно. Ну? Закон? Закон! Но закон для скотного двора, а не для людей. Вот так-то! Кто превращает другого человека в инструмент для всяких своих надобностей, тот уже и сам не человек, потому что разрушил не только в другом, но и в себе и о н я-т и е о человеке. Он уже и о себе так понимает, что его могут превратить в инструмент, если у другого окажется больше власти. И все человечество у него такое, без высокого понятия о себе. Вот до чего все это доводит,— горестно вздохнул Никифорова,— вот какие цветы хризантемы.
— А что же делать? — спросил Кретов.
— Вот, что же делать,— снова оживился Никифоров.— А делать надо вот что: надо так действовать, так поступать, чтобы твои действия и поступки и и к о м у не вредили ни сегодня, ни завтра, ни в седьмом, ии в десятом колене; чтоб все могли поступать так, как ты, и от этого тоже никому бы не было вреда; чтоб все однажды совершили твой поступок, и от этого было бы только всеобщее добро. Другими словами, надо действовать и поступать так, чтоб твои действия и поступки стали примером, а еще лучше, наверное, законе м для всех, и чтоб из этого закона вытекало только добро. Все,— развел руками счастливый Никифоров.— Это и есть вторая истина, мой второй совет всему человечеству. Трудное, наверно, дело усвоить этот совет, но ведь какая польза была бы от него громадная! Это ж все переменилось бы!
— Так уж и все? — сказал Кретов и подмигнул Странничку.
Странничек хихикнул и пропал в траве.
— А зачем хихикать? — обиделся на Кретова Никифоров.— Я к вам с открытой душой, как к умному человеку...
— Не хихикал я! — резко ответил Кретов.— Продолжайте! Я вас внимательно слушаю.
— Почудилось, что ли? — засомневался Никифоров.— Неужели почудилось? — пожал он недоуменно плечами.— Ну да шут с ним.— Так на чем я остановился?
— На том, что все переменилось бы,— напомнил Кретов.
— Правильно: все переменилось бы. Вот, к примеру, решил я стибрить комбикорм. Решил и решил, но при этом думаю: а если другие тоже станут тибрить комбикорм, если все потащат его, что будет? А будет то, что никакого комбикорма не хватит, и общественное стадо скота подохнет. Хреновый получается закон? Хреновый. Теперь возьмем другой пример: я хочу поставить в своем нужнике золотой унитаз. Хочу — и все дело! Вы, в свою очередь, глядя па меня, в Кудашихином нужнике тоже ставите золотой унитаз. И Махов себе ставит, и Лукьянов, и Заплюй-свечкин — весь мир кинулся за золотыми унитазами. Что из этого получится? Во-первых, никакого золота не хватит, во-вторых всемирный крах денежной системы, драка, война, всеобщее уничтожение! Жуть! Значит, не может быть разрешен такой закон, чтоб всем иметь золотые унитазы. И я, как сознательный теперь гражданин, обдумав все эти катастрофические последствия своего глупого и опасного желания, от него отказываюсь. А вот, скажем, посадил я дерево, яблоньку или вишню. И вы посадили, и Махов посадил, и Заплюйсвечкип, и даже Лукьянов — все люди посадили по яблоньке или по вишне. В результате же — такой сад,— мечтательно произнес Никифоров,— такой расчудесный сад, какого еще никогда не было на земле. Рай. Усвоили теперь смысл моего совета всему человечеству?
— Усвоил,— сказал Кретов.— И хочу сформулировать его, как вы сказали прошлый раз, по-научному. Вот: поступай так, чтобы максима твоей воли могла стать принципом в с е о б щ е го законодательства! Годится?
— Годится,— почесал в затылке Никифоров.— Но не очень ли научно? Максима твоей воли, к примеру,— это что? Не очень-то понятно.
— Максима — смысл поступка, действия.
— Есть, значит, такое слово?
— Есть, - успокоил Никифорова Кретов. Никифоров замолчал, любуясь, должно быть, закатом
и тихо радуясь тому, что закончена успешно трудная работа мысли, выведен закон, который может осчастливить все человечество, если сообщить его этому человечеству, прозябающему до сих пор в невежестве. Во всяком случае, улыбка, не сходившая с лица Никифорова, говорила о чем-то подобном, что, несомненно, происходило теперь в душе Никифорова. И Кретов позавидовал ему, его наивному счастью. И в то же время радостно подивился способности простого русского человека в своих нравственных поисках стихийно добираться до вершин философской мысли, ставшей славой целого народа. Конечно, Никифоров, как говорится, изобрел велосипед. Но ведь как изобрел, шельмец?! Не видя этот велосипед и ничего не зная о его существовании. К тому же не для себя изобрел: без него-то он уже как-нибудь обошелся бы. Для человечества, чтобы непременно осчастливить его все разом, потому что для других целей и трудиться не стоило, что было бы только пустой тратой времени, которое с большой пользой, к примеру, можно было бы употребить на подъем продуктивности молочного стада...
— Далось же вам это молочное стадо! — мотнул головой Никифоров, словно подслушал мысль Кретова.— Но вы теперь поняли, конечно, почему я на вас обиделся из-за него. В свете моих рассуждений, естественно. Потому что вы во мне хотите видеть только средство для добывания молока, инструмент, доильный аппарат.
— Никогда! — возразил Кретов.— Вы, Никифоров, мыслитель, вы, можно сказать, Иммануил Кант. Слыхали про Канта, Никифоров?
— Про Канта? — переспросил озадаченный Никифоров.— Фамилия вроде знакомая, а чтоб определенно — не помню... К зоотехническим наукам отношение имеет?
— Думаю, что не очень. Хотя о причинах возникновения растений и животных он что-то, кажется, сказал, правда, в негативном плане. Помню приблизительно, но суть сказанного о растениях и животных такова: легче объяснить устройство всего мироздания, чем механику возникновения одной былинки или гусеницы.
Это он правильно сказал,— похвалил Канта Никифоров.— В живом мире действуют сложнейшие законы! Сложнейшие! — Никифоров зажмурил глаза, как бы говоря этим, что па эти сложнейшие законы и глядеть не стоит, потому как гляди, не гляди — все равно ничего не поймешь.— А почему вы вспомнили про Канта? — вдруг спохватившись, с тревогой спросил Никифоров.— Он кто?
— Философ. Немец. Жил в восемнадцатом веке.
— Давненько.— Это известие его, кажется, успокоило: кто жил давно, тот ныне не соперник,— так, должно быть, подумал Никифоров.— И что ж этот немец? — спросил он.— Сказал что-нибудь умное?
— Не отвечай! — сказал Кретову Странничек.— Он обидится.
— Не обижусь,— хлопнул по плечу Кретова Никифоров, чувствуя с некоторых пор себя его ровней и приняв слова, произнесенные Странничком, за слова Кретова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— Успокойтесь, пожалуйста,— попросил Никифорова Кретов, опасаясь за его жизнь, подумав, как бы он не зашелся в неистовом крике, не довел себя до нервного или сердечного припадка.— Никто не отрицает ваши интеллектуальные спо-
собности. Особенно ваши, Никифоров. Напротив, я их высоко ценю...
— А зачем же тогда про коров? — с ехидной улыбкой вытаращил на него глазки Никифоров.— Зачем же про молочное стадо? — продолжал он явно издеваться над Кротовым.— Чтоб рылом меня в навоз ткнуть? Но то коровий навоз, а есть еще такой навоз, в который и я вас могу рыльцем ткнуть. Да, да!
— Это какой же? — спросил Кретов.
— А такой. Вот, например, почему вы вокруг Махова забегали? Почему вокруг Заплюйсвечкина не бегаете, который уже второй раз безуспешно вешается, жизни себя хочет лишить, а вокруг Махова, которому по носу щелкнули, вдруг забегали, засуетились?
— Почему?
— Да потому, что от Махова в качестве благодарности можно получить всякие там блага, а от Заплюйсвечкина — ничего.
— Грубо, Никифоров. Очень грубо,— сказал Кретов.— Не ожидал от вас такого цинизма.
— Вот. А меня в навоз рылом — не грубо?
— Не в навоз, Никифоров. Давайте вспомним, что я сказал. Я напомнил вам о вашем непосредственном деле, о продуктивности молочного стада, о вашем профессиональном долге, профессиональной чести, чему вы так мало, к сожалению, уделяете внимания. Вы целый месяц витали в сфере высоких идей, а коровы в это время плохо доились. Разве это хорошо, Никифоров?
— Плохо, конечно,— неожиданно легко согласился Никифоров.— Но давайте поговорим о молочном стаде потом. А теперь давайте вернемся к небесполезной задаче отыскания такой истины, которую стоило бы немедленно сообщить человечеству.
— Ну, хорошо,—согласился Кретов,— опускаясь на траву.— Давайте об истине.
Они были уже на кургане, под триангуляционной вышкой. Сели лицом к закату на мягкую теплую траву среди желтых и синих цветочков, которые так любит майская крымская степь. Солнце еще висело в небе, но светило уже по-вечернему, окутываясь в золотистую дымку. Выткнув-шись из-за горизонта, белыми округлыми горами лежали далекие облака. В поднебесье носились крикливые стрижи.
— Черт их гоняет,— сказал недовольно Никифоров, и Кретов понял его: только беспокойные стрижи нарушали
тишину, затопившую окрестности: степь, поля, каменистые балки, почерневшие к вечеру лесополосы.
Сказав про стрижей, Никифоров вдруг удивленно посмотрел па Кретова и спросил:
- А почему мы здесь? На кургане? Как мы тут очутились?
- Да так, пришли,— пожал плечами Кретов, хотя подопревал, что Никифоров не видит, куда они идут.
— А вроде же к вам собирались? Я уже, кажется, и времянку вашу видел перед собой. Свернули?
— Свернули,— не стал разубеждать Никифорова Кретов.
— Ну и ладно,— сразу же успокоился Никифоров.— Тут даже лучше. Хорошо дышится. Правда?
— Правда.
— Чем хороша природа, так это тем, что успокаивает,— блаженно произнес Никифоров, ложась на спину.— Всего В ней хватает, ничего не просит, ничего не требует. Существует себе — и все дела. Не то, что люди. Или коровы... А с коровами так,— снова сел Никифоров.— Надо обновлять стадо, вести селекцию. А чем обновлять, если нет хорошей молочной породы, пригодной для нашей климатической зоны, как вести селекцию, если нет необходимого исходного материала? Ну?
— А как другие выходят из положения?
— Они раньше за голову взялись, когда еще в домашнем хозяйстве водились хорошие дойные коровы. Из них и сделали себе породу, четыре тысячи берут. Хотя и это, конечно, не порода. Только у нас и такой нет, потому что поздно за голову схватились, не занимались ведь раньше молочным животноводством, овец разводили, и хорошо разводили, а когда нам план по молоку спустили, кинулись искать коров, а их-то, хороших коров, во всем районе не сыщешь, пустили в свое время под нож, потому что мясо сдавали, а не молоко. Вот такой цветок хризантема, как говорит наша заведующая молочной фермой мадам Кокойло. Ясно?
— Ясно, Никифоров. Выходит, что не стоило в пузырь лезть, когда я про молочное стадо напомнил.
— Стоило. Потому что в обидной форме напомнили: дескать, суди не выше сапога.
— Ладно, забудьте, если так,— попросил Кретов.
— Тогда и вы забудьте про Заплюйсвечкина,— сказал все же с ехидцей Никифоров.
Кретов промолчал.
— Тогда давайте про истину,— предложил Никифоров.— Все ж из-за нее мы начали разговор. Излагать?
— Излагайте, Никифоров,— разрешил Кретов, хотя никакого разрешения, разумеется, не требовалось: Никифоров и без разрешения принялся бы излагать.
Истина, с которой Никифоров готов был обратиться ко всему человечеству, звучала в его изложении так:
— Вот вы, к примеру, хотите есть,— начал издалека Никифоров.— Хотите есть, а подходящей рубовки у вас пет. Нет у вас и желания добыть ее честным трудом. Вы желаете, как говорится, вынуть рыбку из пруда без крючка и без труда. Что это значит? Это значит, что за вас ту рыбку из пруда вынул другой человек, но не попользовался ею, потому что вы ту рыбку ам-ам, слопали, как говорится. И получилось в результате, что вы воспользовались другим человеком, как пользуется огородник лопатой, чтоб выкопать картошку. То есть не человек он для вас, а что?
— Что, Никифоров?
— Рыболовный крючок. Ну, или лопата, если вы слопали чужую картошку, а не рыбку. Тут разница маленькая, главное — не человек. Вы — человек, а он — инструмент. Плохо это или хорошо?
— Думаю, что плохо,— ответил Кретов.
— И правильно думаете,— похвалил его Никифоров.— Вывод же напрашивается сам собой,— продолжал он философствовать,— нельзя допускать, чтоб один человек превращал другого человека в инструмент. Это мой первый совет человечеству,— не без гордости произнес Никифоров.— Думаю, что очень полезный совет.
— Пожалуй,— согласился Кретов.— А еще ваш совет можно изложить другими словами: относись к человечеству в своем собственном лице и в лице любого другого человека как к цели, а не как к средству.
— Можно и так,— одобрительно улыбнулся Никифоров.— Получается по-ученому, но тоже хорошо и понятно. Буду продолжать,— все более воодушевлялся он, чувствуя поддержку Кретова.— С первым советом человечеству, значит, мы покончили. Это первая истина. А теперь надо перейти к другой. Она еще важнее. Но к ней надо перейти.
— Так переходите, Никифоров, переходите,— поторопил зоотехника Кретов.
— Ага, перехожу. Но вы следите за моей мыслью внимательно. Тут нельзя упустить ни одного слова, иначе все будет непонятно.
— Слежу, Никифоров, слежу,— произнося эти слова, Кретов боковым зрением увидел, что шагах в пяти-шести
от него, утопая по макушку в траве, стоит Странничек, зеленый и тихий, почти не отличимый от травы, хоронящийся за ней. Кретов осторожно перевел на него взгляд, но Странничек тут же исчез, словно присел, не покачнув ни одного стебелька. Тогда Кретов отвел взгляд от того места, где спрятался Странничек, и снова увидел его уголком глаза: он опять стоял, вытянув тонкую шейку, неподвижный и тихий, похожий на кукурузный початок с золотистым чубчиком на макушке.
Никифоров же между тем продолжал излагать вторую истину:
— Но люди,— говорил он, буйно жестикулируя,— так и норовят превратить друг друга в инструмент, надеются, что это им сойдет с рук, не аукнется. Но не тут-то было: аукается это подлое дело, да еще как. Ведь если ты меня жрешь, так и я начну тебя жрать, так? Я ж вижу в этом закон! Я начальник — ты говно, ты начальник — я говно. Ну? Закон? Закон! Но закон для скотного двора, а не для людей. Вот так-то! Кто превращает другого человека в инструмент для всяких своих надобностей, тот уже и сам не человек, потому что разрушил не только в другом, но и в себе и о н я-т и е о человеке. Он уже и о себе так понимает, что его могут превратить в инструмент, если у другого окажется больше власти. И все человечество у него такое, без высокого понятия о себе. Вот до чего все это доводит,— горестно вздохнул Никифорова,— вот какие цветы хризантемы.
— А что же делать? — спросил Кретов.
— Вот, что же делать,— снова оживился Никифоров.— А делать надо вот что: надо так действовать, так поступать, чтобы твои действия и поступки и и к о м у не вредили ни сегодня, ни завтра, ни в седьмом, ии в десятом колене; чтоб все могли поступать так, как ты, и от этого тоже никому бы не было вреда; чтоб все однажды совершили твой поступок, и от этого было бы только всеобщее добро. Другими словами, надо действовать и поступать так, чтоб твои действия и поступки стали примером, а еще лучше, наверное, законе м для всех, и чтоб из этого закона вытекало только добро. Все,— развел руками счастливый Никифоров.— Это и есть вторая истина, мой второй совет всему человечеству. Трудное, наверно, дело усвоить этот совет, но ведь какая польза была бы от него громадная! Это ж все переменилось бы!
— Так уж и все? — сказал Кретов и подмигнул Странничку.
Странничек хихикнул и пропал в траве.
— А зачем хихикать? — обиделся на Кретова Никифоров.— Я к вам с открытой душой, как к умному человеку...
— Не хихикал я! — резко ответил Кретов.— Продолжайте! Я вас внимательно слушаю.
— Почудилось, что ли? — засомневался Никифоров.— Неужели почудилось? — пожал он недоуменно плечами.— Ну да шут с ним.— Так на чем я остановился?
— На том, что все переменилось бы,— напомнил Кретов.
— Правильно: все переменилось бы. Вот, к примеру, решил я стибрить комбикорм. Решил и решил, но при этом думаю: а если другие тоже станут тибрить комбикорм, если все потащат его, что будет? А будет то, что никакого комбикорма не хватит, и общественное стадо скота подохнет. Хреновый получается закон? Хреновый. Теперь возьмем другой пример: я хочу поставить в своем нужнике золотой унитаз. Хочу — и все дело! Вы, в свою очередь, глядя па меня, в Кудашихином нужнике тоже ставите золотой унитаз. И Махов себе ставит, и Лукьянов, и Заплюй-свечкин — весь мир кинулся за золотыми унитазами. Что из этого получится? Во-первых, никакого золота не хватит, во-вторых всемирный крах денежной системы, драка, война, всеобщее уничтожение! Жуть! Значит, не может быть разрешен такой закон, чтоб всем иметь золотые унитазы. И я, как сознательный теперь гражданин, обдумав все эти катастрофические последствия своего глупого и опасного желания, от него отказываюсь. А вот, скажем, посадил я дерево, яблоньку или вишню. И вы посадили, и Махов посадил, и Заплюйсвечкип, и даже Лукьянов — все люди посадили по яблоньке или по вишне. В результате же — такой сад,— мечтательно произнес Никифоров,— такой расчудесный сад, какого еще никогда не было на земле. Рай. Усвоили теперь смысл моего совета всему человечеству?
— Усвоил,— сказал Кретов.— И хочу сформулировать его, как вы сказали прошлый раз, по-научному. Вот: поступай так, чтобы максима твоей воли могла стать принципом в с е о б щ е го законодательства! Годится?
— Годится,— почесал в затылке Никифоров.— Но не очень ли научно? Максима твоей воли, к примеру,— это что? Не очень-то понятно.
— Максима — смысл поступка, действия.
— Есть, значит, такое слово?
— Есть, - успокоил Никифорова Кретов. Никифоров замолчал, любуясь, должно быть, закатом
и тихо радуясь тому, что закончена успешно трудная работа мысли, выведен закон, который может осчастливить все человечество, если сообщить его этому человечеству, прозябающему до сих пор в невежестве. Во всяком случае, улыбка, не сходившая с лица Никифорова, говорила о чем-то подобном, что, несомненно, происходило теперь в душе Никифорова. И Кретов позавидовал ему, его наивному счастью. И в то же время радостно подивился способности простого русского человека в своих нравственных поисках стихийно добираться до вершин философской мысли, ставшей славой целого народа. Конечно, Никифоров, как говорится, изобрел велосипед. Но ведь как изобрел, шельмец?! Не видя этот велосипед и ничего не зная о его существовании. К тому же не для себя изобрел: без него-то он уже как-нибудь обошелся бы. Для человечества, чтобы непременно осчастливить его все разом, потому что для других целей и трудиться не стоило, что было бы только пустой тратой времени, которое с большой пользой, к примеру, можно было бы употребить на подъем продуктивности молочного стада...
— Далось же вам это молочное стадо! — мотнул головой Никифоров, словно подслушал мысль Кретова.— Но вы теперь поняли, конечно, почему я на вас обиделся из-за него. В свете моих рассуждений, естественно. Потому что вы во мне хотите видеть только средство для добывания молока, инструмент, доильный аппарат.
— Никогда! — возразил Кретов.— Вы, Никифоров, мыслитель, вы, можно сказать, Иммануил Кант. Слыхали про Канта, Никифоров?
— Про Канта? — переспросил озадаченный Никифоров.— Фамилия вроде знакомая, а чтоб определенно — не помню... К зоотехническим наукам отношение имеет?
— Думаю, что не очень. Хотя о причинах возникновения растений и животных он что-то, кажется, сказал, правда, в негативном плане. Помню приблизительно, но суть сказанного о растениях и животных такова: легче объяснить устройство всего мироздания, чем механику возникновения одной былинки или гусеницы.
Это он правильно сказал,— похвалил Канта Никифоров.— В живом мире действуют сложнейшие законы! Сложнейшие! — Никифоров зажмурил глаза, как бы говоря этим, что па эти сложнейшие законы и глядеть не стоит, потому как гляди, не гляди — все равно ничего не поймешь.— А почему вы вспомнили про Канта? — вдруг спохватившись, с тревогой спросил Никифоров.— Он кто?
— Философ. Немец. Жил в восемнадцатом веке.
— Давненько.— Это известие его, кажется, успокоило: кто жил давно, тот ныне не соперник,— так, должно быть, подумал Никифоров.— И что ж этот немец? — спросил он.— Сказал что-нибудь умное?
— Не отвечай! — сказал Кретову Странничек.— Он обидится.
— Не обижусь,— хлопнул по плечу Кретова Никифоров, чувствуя с некоторых пор себя его ровней и приняв слова, произнесенные Странничком, за слова Кретова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50