установка ванны cersanit santana
— Всех вам благ, товарищ Кретов.
— Да, спасибо,— сказал Кретов, пряча снова цветы в карман.— Вы мне очень помогли. Не хотите ли пообедать со мной?
— Не сегодня,— отказался Голубев.— Как-нибудь... — и подарил Кретову на прощанье еще одну улыбку.
Цветы лежали в кармане рядом с письмом, которое он написал Верочке и которое не собирался опускать в почтовый ящик, потому что решил послать Верочке телеграмму. «Ага,— сказал он себе,— оставлю письмо и цветы дома. А когда она приедет, скажу, что и цветы и письмо предназначались ей». И тут же решил поступить иначе: вынуть из конверта письмо и отправить в нем Верочке несколько звездочек гиацинта. «Она разорвет конверт и из него посыплются голубые звездочки...».
«И что? — спросил он себя.— И что она при этом подумает? Подумает, что у меня началось второе детство».
Телеграмму Верочке он также не отправил, хотя битый час проторчал на почтамте, сочиняя текст. Если бы он отправил ее, то уже вечером Верочка прочла бы в ней такие слова: «ВЫХОДИ ЗА МЕНЯ ЗАМУЖ ЛЮБЛЮ ЖДУ ПРИЕЗЖАЙ КРЕТОВ». Но он порвал телеграмму и бросил ее клочки в мусорный ящик. Потому что телеграмму можно сочинить и отправить в считанные минуты, поддавшись внезапному чувству, которое, возмояшо, столь же внезапно и погаснет.
Кретов решил, что напишет Верочке письмо, но не такое, как то, которое он носил в кармане, а спокойное, ясное и четкое, где каждое слово будет означать именно то, что оно должно означать, и из которого Верочка поймет, что он все основательно обдумал, все рассчитал, взвесил, как и подобает человеку положительному.
Кретов прошелся по набережной вдоль живописных санаторных корпусов — бывших вилл, построенных в начале века, постоял у воды. Море было беспокойным, грязно-желтым почти до самого горизонта. Волны глухо бухали, выкатываясь на растерзанный берег. Кричали голодные чайки. Было неуютно, хоть и светило солнце. Широкая кайма из бурых водорослей, щепок и мусора, оставленная недавним штормом на песчаных пляжах, лишь усиливала это ощущение неуюта и неприветливости.
Купив в галантерейном отделе универмага вместительную сетку, Кретов отправился с ней в овощной магазин за
картошкой. Но картошки в магазине не оказалось. Пришлось Кретову идти за нею на рынок. От рынка до автостанции доехал на автобусе. Пообедал в буфете пирожками и кефиром — ничего другого там не было. Несколько пирожков — они были с капустой и понравились Кретову — взял с собой.
На вокзальной площади увидел автобус, идущий в Широкое, совхозный автобус, но садиться в него не стал. Из-за женщин, которые составляли большую часть пассажиров: широковские женщины имели обыкновение донимать его вопросами — начинали с того, по какой цене он брал на рынке картошку, а кончали тем, что интересовались — и это было всегда — его семейными делами и предлагали ему по нескольку невест за рейс. Когда валил снег, когда лили дожди, когда лютовал ветер — словом, когда невозможно было добраться от виизавода до села пешком из-за плохой погоды, он терпел эти женские разговоры. Теперь же светило солнце, было тихо и была сухой тропа от винзавода до села. Теперь ему ничто не мешало сесть в автобус вин-заводской. Ожидая его, Кретов прогуливался по площади, грелся на солнышке у закрытого ларька. Там, у ларька, его и увидел Занлюйсвечкин. Увидел гораздо раньше, чем Кретов увидел его. И лишь поэтому Кретов не успел улизнуть от Заплюйсвечкина. А следовало бы, потому что Занлюйсвечкин был уже пьян и прилипчив, как многие пьяные люди.
— Слушай, писатель,— сказал Занлюйсвечкин, хватая Кретова за руку, в которой тот держал сетку с картошкой.— Тут тебя один человек знает. Уверяет, что знает. А мы ему не верим. Поспорили на бутылку. А тут как раз и ты... Ну, прямо везуха! — мотнул головой Занлюйсвечкин.— Прямо черт те что! Давай сетку, пойдем на очную ставку. Говорит, что ты про него фельетон писал. Врет! И мы его расколем на бутылку. Лазарев его фамилия. Говорит, что был начальником какой-то стройки. Но врет! У нас все были большими начальниками. Я, например, директором банка! — Занлюйсвечкин при этом громко захохотал, сгибаясь в поясе и хватаясь за живот.— А один говорит, что был прокурором. Но все врут, все как один. И Лазарев тоже. А ты Кретов?
— Кретов.
— Он так и говорит: «Этот самый Кретов меня за решетку загнал. Встречу — голову сверну». Грозится. Но ты его не бойся. Он уже и воробью голову но свернет, потому что силенок у пего меньше, чем у воробья. Если ты его даже узнаешь,— Занлюйсвечкин уткнулся носом в ухо Крето-
ву,— не признавайся. Говори, что не знаешь, а то бутылка пропадет. Усек?
— Усек. Далеко ли идти?
— А за насыпь,— Занлюйсвечкин указал рукой на железнодорожную насыпь,— Там подземный переход начали строить в прошлом году, бросили. Место удобное, никому не мешаем. Пять минут страха — и твоя рюмаха. Ну?
— Какого страха? — спросил Кретов, все еще не решаясь отправиться за насыпь, хотя ему очень хотелось увидеть компанию Заплюйсвечкина — всех этих Сестер, Шампуров и Крематориев.
— Да никакого страха! — уже тянул Кретова за руку За-плюйсвечкин.— Это у нас просто так говорится про страх, когда мы хотим что-нибудь слямзить для общего блага.
— Воруете, значит? — Кретов, наконец, решился и пошел следом за Заплюйсвечкиным, который не выпускал его руку из своей.
— Случается, но только мелочь: пустые бутылки, свежие газеты из почтовых ящиков, летом — цветы. Самое доходное и безопасное воровать цветы...
Кретов вполуха слушал болтовню Заплюйсвечкина и думал о Лазареве. Он, действительно, некогда знавал одного Лазарева, который был начальником строительства крупной теплостанции. Знакомство это состоялось лет десять или двенадцать назад при крайне печальных для Лазарева обстоятельствах: этот самый Лазарев построил в лесу на берегу озера охотничий домик из восьми комнат, где устраивал оргии со своими дружками и нужными людьми. Кретов приехал тогда на строительство теплостанции по письму, в котором описывались эти оргии Лазарева. И посетил этот домик вместе с районным прокурором и начальником милиции, угодив прямо в разгар буйного веселья. Результатом этого посещения был фельетон Кретова, который наделал много шума. Следственные органы республики занялись делом Лазарева. Суд приговорил Лазарева и его дружков к разным срокам тюремного заключения. Лазарев получил десять лет...
— Говорите, что выгодно воровать цветы? — спросил Заплюйсвечкина Кретов, когда они поднялись па насыпь.— Почему?
— Потому что цветы — совершенный пустяк, а цена у них хорошая: букет георгин всегда идет за трояк, а за розы можно попросить с приличного мужика и пять рэ. Особенно, если он любовницу встречает или к любовнице идет.
Кретов и Заплюйсвечкин спустились с насыпи, обогнули железобетонную стену и оказались перед неглубоким котлованом, в который уже были спущены две или три секции будущего подземного перехода. В этом котловане на плитах, греясь на солнышке, и поджидала их компания За-плюйсвечкина.
— Я здесь! — радостно сообщил Заплюйсвечкин, спускаясь в котлован.— И обещанный писатель со мной! Отпарывай подкладку, Лазарев: побежишь за бутылкой!
Кретов сразу же узнал Лазарева. Конечно, это был не тот Лазарев, каким Кретов видел его много лет назад. Тогда он был чубастый, краснолицый, громкий, самоуверенный, наглый, в расстегнутой до пояса белоснежной рубашке, молодой, сильный, резкий, драчливый. Тот Лазарев, конечно, мог бы свернуть Кретову шею. Теперь же перед Кретовым сидел сутулый старый человек в замызганной фуфайке, в потертой солдатской шапке-ушанке, в больших не по размеру ботинках, сухих, как барабанная кожа, в ватных, прожженных па коленях, штанах. И никогда бы Кретов не узнал в нем Лазарева, если бы не его глаза: большие, черные, круглые навыкате глаза. Лазарев смотрел на Кретова снизу, потому что Кретов стоял, а Лазарев сидел. Глаза его слезились и блестели на солнце, как мокрые сливы. И мыслей в них было не больше, чем в мокрых сливах. «Мокрые сливы на серой тряпице...» Серой тряпицей было лицо Лазарева, серой и ветхой тряпицей: испитое, потемневшее, поросшее редкой щетиной. Желание Лазарева Кретов прочел по его губам, дрожащим от молчаливой мольбы: Лазарев умолял Кретова узнать его. Узнать и спасти зашитую в подкладку фуфайки десятку, припрятанную на самый черный день. Узнать и объявить всем его нынешним дружкам, что был он, был когда-то большим и уважаемым человеком.
— Здравствуйте, Лазарев,— сказал Кретов.— Я узнал вас.
— Здравствуйте! — Лазарев поднялся и протянул Кретову руку.
— Даже так? — удивился Кретов.— А ведь кто-то, как мне сказали, обещал свернуть мне шею.
— Стоило бы свернуть,— зло проговорил Заплюйсвечкин.— Ведь просил же тебя...
Кретов пожал протянутую Лазаревым руку и спросил:
— Почему вы здесь?
— Да вот,— нехотя сказал Лазарев, поворачиваясь лицом к солнцу,— в теплые края прикатил. Кочую. А вы?
— И я,— ответил Кретов.
— Неужели? — в вопросе Лазарева прозвучала потка злорадства.— Дали по шапке? Дописался?
— Нет. В этом смысле я по-прежнему, как говорится, на коне. Были причины личного порядка.
— Хватит вам болтать! — потребовал Заплюйсвечкин, дружно поддержанный всей компанией.— Пора решать, кто из вас побежит за бутылкой.
— Я не проиграл,— торопливо сказал Лазарев.— А кто проиграл, не знаю.
— Писатель проиграл,— сказал, вставая, худой и длинный парень с головой, похожей на плоский боб, которую венчала кепочка-шестиклинка.— Писатели — богатые люди: пусть бежит за водкой,— он одернул полы мятого пиджака, который был явно мал ему, и тронул Кретова за плечо.— Беги, товарищ писатель.
— Крематорий правильно рассуждает,— поддержал парня улыбчивый мужичонка, обутый в старые болотные сапоги.— Говорят, что писатели — народные защитнички. Теперь увидим, что сделает писатель для народа. Ведь человек человеку — сестра? Верно, писатель? Докажи на деле.
Компания в шесть человек окружила Кретова.
— Ну, что жмешься? — это сказал Шампур.— Гони десятку. Не хочешь бежать, сбегаем сами. А то отметелим, понимаешь? Отметелим, мужики?
— Отметелим! — ответил за всех Заплюйсвечкин. Кретов вынул из кармана десять рублей и протянул их
Шампуру.
— Но пить с вами не буду,— сказал он.
— Брезгуешь? — спросил Крематорий.
— Брезгую.
— Ну и катись тогда отсюда! — потребовал Шампур.
— Пусть останется,— заступился за Кретова Лазарев.— Посидим, поговорим со свежим человеком.
Шампура как ветром сдуло.
— Он у нас самый быстрый,— сказал о Шампуре Лазарев.— А вы останетесь?
— Нет,— ответил Кретов.— Пока!
— Пока,— сказал Лазарев и спросил: — Адресок ваш не скажете? Я заглянул бы...
— Зачем?
— Потолковать. Есть о чем.
— Заплюйсвечкин расскажет, как меня найти,—сказал Кретов и пошел к камням, по которым, как по лестнице, только что выскочил из котлована Шампур. Никто его не окликнул.
Кретов поднялся на насыпь и оглянулся. Компанию скрывала бетонная стена будущего подземного перехода. Он злился на себя из-за того, что отдал Шампуру десятку: с деньгами у него, как говорится, было туго. И ведь не потому отдал, что испугался угроз Шампура и Заплюйсвечкина,— вряд ли они осмелились бы его «метелить». Польстился на красивый жест: вот, дескать, вам, несчастные забулдыги, писательская десяточка на пропой. И это было противно. Потому и злился на себя.
Злился еще и потому, что пришла пора всерьез подумать о деньгах, так как сбережения его были на исходе. Это означало, что ему придется отложить в сторону роман и приняться за другую работу: написать несколько статей для радиопередачи «Взрослым о детях», что он делал и прежде по просьбам редактора этой программы, три-четыре рассказа для газет и журналов, в которых, он надеялся, его еще помнят, да еще, быть может, статью для «Литературки» о компаниях кочующих бездомных алкоголиков — «В котловане за насыпью». И это, конечно, не напрасная работа, но издательство торопило его с окончанием романа...
От винзавода он шел пешком, поглядывая на солнце, которое все глубже погружалось в серую мглу, наползающую с запада. «Значит, еще не твое время,— думал он, обращаясь к солнцу,— значит, посидим мы еще в берлогах, прячась от неласкового неба».
Еще утром казалось, что пыль, которая замела тропу, высушена ветром и морозом до пороховой сухости, до каменной твердости. Теперь же было ясно, что каждая пылинка хранила в себе ледышку. И вот эти ледышки растаяли, пыль увлажнилась и стала липкой. Кретов перепрыгивал через переметы, то и дело сбивал грязь с каблуков, счищал ее веткой, которую поднял в лесопитомнике, соскребал о бетонные шпалеры в винограднике, устал от всего этого и вышел на овечью толоку вспотевший и злой. Таким его и увидел Лукьянов, когда он проходил мимо его дома.
— Зайду к вам вечером,— сказал Кретову Лукьянов, стоя у калитки под сводом каменной ограды, которой был обнесен его двор.
— Могли бы и не предупреждать: угощать не стану,— ответил ему Кретов, пе глядя в его сторону и борясь с сильным искушением пульнуть в Лукьянова комом грязи: так он был ему неприятен, этот Двуротый, отнявший у него последнюю уверенность в том, что, вернувшись домой, он сможет сеть за работу.
Сбросив с себя пальто, ботинки и шапку, сидел какое-то
время на кровати, отдыхал, собирался с мыслями, смотрел в окно, за которым начали порхать снежинки. Хандрил, потому что день прошел бездарно, ничего толкового он не сделал, если не считать того, что побывал у адвоката, взял у него решение о разводе с Зоей и купил на рынке пять килограммов картошки. Вспомнил о букетике гиацинтов в кармане. Вынув кулек, в который они были завернуты; увидел, что цветы безнадежно завяли и смяты. Но выбросить их почему-то не решился, поставил в стакан с водой, хотя и был уверен в том, что они не отойдут, как и в том, что никакого нового письма он Верочке не напишет и что Верочка, даже если он и напишет ей, никогда к нему, старому неудачнику, не приедет.
Затопив печь, Кретов бросил в огонь письмо, которое он написал на рассвете Верочке,— казнил себя, казнил свою старость, нерешительность и неудачливость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— Да, спасибо,— сказал Кретов, пряча снова цветы в карман.— Вы мне очень помогли. Не хотите ли пообедать со мной?
— Не сегодня,— отказался Голубев.— Как-нибудь... — и подарил Кретову на прощанье еще одну улыбку.
Цветы лежали в кармане рядом с письмом, которое он написал Верочке и которое не собирался опускать в почтовый ящик, потому что решил послать Верочке телеграмму. «Ага,— сказал он себе,— оставлю письмо и цветы дома. А когда она приедет, скажу, что и цветы и письмо предназначались ей». И тут же решил поступить иначе: вынуть из конверта письмо и отправить в нем Верочке несколько звездочек гиацинта. «Она разорвет конверт и из него посыплются голубые звездочки...».
«И что? — спросил он себя.— И что она при этом подумает? Подумает, что у меня началось второе детство».
Телеграмму Верочке он также не отправил, хотя битый час проторчал на почтамте, сочиняя текст. Если бы он отправил ее, то уже вечером Верочка прочла бы в ней такие слова: «ВЫХОДИ ЗА МЕНЯ ЗАМУЖ ЛЮБЛЮ ЖДУ ПРИЕЗЖАЙ КРЕТОВ». Но он порвал телеграмму и бросил ее клочки в мусорный ящик. Потому что телеграмму можно сочинить и отправить в считанные минуты, поддавшись внезапному чувству, которое, возмояшо, столь же внезапно и погаснет.
Кретов решил, что напишет Верочке письмо, но не такое, как то, которое он носил в кармане, а спокойное, ясное и четкое, где каждое слово будет означать именно то, что оно должно означать, и из которого Верочка поймет, что он все основательно обдумал, все рассчитал, взвесил, как и подобает человеку положительному.
Кретов прошелся по набережной вдоль живописных санаторных корпусов — бывших вилл, построенных в начале века, постоял у воды. Море было беспокойным, грязно-желтым почти до самого горизонта. Волны глухо бухали, выкатываясь на растерзанный берег. Кричали голодные чайки. Было неуютно, хоть и светило солнце. Широкая кайма из бурых водорослей, щепок и мусора, оставленная недавним штормом на песчаных пляжах, лишь усиливала это ощущение неуюта и неприветливости.
Купив в галантерейном отделе универмага вместительную сетку, Кретов отправился с ней в овощной магазин за
картошкой. Но картошки в магазине не оказалось. Пришлось Кретову идти за нею на рынок. От рынка до автостанции доехал на автобусе. Пообедал в буфете пирожками и кефиром — ничего другого там не было. Несколько пирожков — они были с капустой и понравились Кретову — взял с собой.
На вокзальной площади увидел автобус, идущий в Широкое, совхозный автобус, но садиться в него не стал. Из-за женщин, которые составляли большую часть пассажиров: широковские женщины имели обыкновение донимать его вопросами — начинали с того, по какой цене он брал на рынке картошку, а кончали тем, что интересовались — и это было всегда — его семейными делами и предлагали ему по нескольку невест за рейс. Когда валил снег, когда лили дожди, когда лютовал ветер — словом, когда невозможно было добраться от виизавода до села пешком из-за плохой погоды, он терпел эти женские разговоры. Теперь же светило солнце, было тихо и была сухой тропа от винзавода до села. Теперь ему ничто не мешало сесть в автобус вин-заводской. Ожидая его, Кретов прогуливался по площади, грелся на солнышке у закрытого ларька. Там, у ларька, его и увидел Занлюйсвечкин. Увидел гораздо раньше, чем Кретов увидел его. И лишь поэтому Кретов не успел улизнуть от Заплюйсвечкина. А следовало бы, потому что Занлюйсвечкин был уже пьян и прилипчив, как многие пьяные люди.
— Слушай, писатель,— сказал Занлюйсвечкин, хватая Кретова за руку, в которой тот держал сетку с картошкой.— Тут тебя один человек знает. Уверяет, что знает. А мы ему не верим. Поспорили на бутылку. А тут как раз и ты... Ну, прямо везуха! — мотнул головой Занлюйсвечкин.— Прямо черт те что! Давай сетку, пойдем на очную ставку. Говорит, что ты про него фельетон писал. Врет! И мы его расколем на бутылку. Лазарев его фамилия. Говорит, что был начальником какой-то стройки. Но врет! У нас все были большими начальниками. Я, например, директором банка! — Занлюйсвечкин при этом громко захохотал, сгибаясь в поясе и хватаясь за живот.— А один говорит, что был прокурором. Но все врут, все как один. И Лазарев тоже. А ты Кретов?
— Кретов.
— Он так и говорит: «Этот самый Кретов меня за решетку загнал. Встречу — голову сверну». Грозится. Но ты его не бойся. Он уже и воробью голову но свернет, потому что силенок у пего меньше, чем у воробья. Если ты его даже узнаешь,— Занлюйсвечкин уткнулся носом в ухо Крето-
ву,— не признавайся. Говори, что не знаешь, а то бутылка пропадет. Усек?
— Усек. Далеко ли идти?
— А за насыпь,— Занлюйсвечкин указал рукой на железнодорожную насыпь,— Там подземный переход начали строить в прошлом году, бросили. Место удобное, никому не мешаем. Пять минут страха — и твоя рюмаха. Ну?
— Какого страха? — спросил Кретов, все еще не решаясь отправиться за насыпь, хотя ему очень хотелось увидеть компанию Заплюйсвечкина — всех этих Сестер, Шампуров и Крематориев.
— Да никакого страха! — уже тянул Кретова за руку За-плюйсвечкин.— Это у нас просто так говорится про страх, когда мы хотим что-нибудь слямзить для общего блага.
— Воруете, значит? — Кретов, наконец, решился и пошел следом за Заплюйсвечкиным, который не выпускал его руку из своей.
— Случается, но только мелочь: пустые бутылки, свежие газеты из почтовых ящиков, летом — цветы. Самое доходное и безопасное воровать цветы...
Кретов вполуха слушал болтовню Заплюйсвечкина и думал о Лазареве. Он, действительно, некогда знавал одного Лазарева, который был начальником строительства крупной теплостанции. Знакомство это состоялось лет десять или двенадцать назад при крайне печальных для Лазарева обстоятельствах: этот самый Лазарев построил в лесу на берегу озера охотничий домик из восьми комнат, где устраивал оргии со своими дружками и нужными людьми. Кретов приехал тогда на строительство теплостанции по письму, в котором описывались эти оргии Лазарева. И посетил этот домик вместе с районным прокурором и начальником милиции, угодив прямо в разгар буйного веселья. Результатом этого посещения был фельетон Кретова, который наделал много шума. Следственные органы республики занялись делом Лазарева. Суд приговорил Лазарева и его дружков к разным срокам тюремного заключения. Лазарев получил десять лет...
— Говорите, что выгодно воровать цветы? — спросил Заплюйсвечкина Кретов, когда они поднялись па насыпь.— Почему?
— Потому что цветы — совершенный пустяк, а цена у них хорошая: букет георгин всегда идет за трояк, а за розы можно попросить с приличного мужика и пять рэ. Особенно, если он любовницу встречает или к любовнице идет.
Кретов и Заплюйсвечкин спустились с насыпи, обогнули железобетонную стену и оказались перед неглубоким котлованом, в который уже были спущены две или три секции будущего подземного перехода. В этом котловане на плитах, греясь на солнышке, и поджидала их компания За-плюйсвечкина.
— Я здесь! — радостно сообщил Заплюйсвечкин, спускаясь в котлован.— И обещанный писатель со мной! Отпарывай подкладку, Лазарев: побежишь за бутылкой!
Кретов сразу же узнал Лазарева. Конечно, это был не тот Лазарев, каким Кретов видел его много лет назад. Тогда он был чубастый, краснолицый, громкий, самоуверенный, наглый, в расстегнутой до пояса белоснежной рубашке, молодой, сильный, резкий, драчливый. Тот Лазарев, конечно, мог бы свернуть Кретову шею. Теперь же перед Кретовым сидел сутулый старый человек в замызганной фуфайке, в потертой солдатской шапке-ушанке, в больших не по размеру ботинках, сухих, как барабанная кожа, в ватных, прожженных па коленях, штанах. И никогда бы Кретов не узнал в нем Лазарева, если бы не его глаза: большие, черные, круглые навыкате глаза. Лазарев смотрел на Кретова снизу, потому что Кретов стоял, а Лазарев сидел. Глаза его слезились и блестели на солнце, как мокрые сливы. И мыслей в них было не больше, чем в мокрых сливах. «Мокрые сливы на серой тряпице...» Серой тряпицей было лицо Лазарева, серой и ветхой тряпицей: испитое, потемневшее, поросшее редкой щетиной. Желание Лазарева Кретов прочел по его губам, дрожащим от молчаливой мольбы: Лазарев умолял Кретова узнать его. Узнать и спасти зашитую в подкладку фуфайки десятку, припрятанную на самый черный день. Узнать и объявить всем его нынешним дружкам, что был он, был когда-то большим и уважаемым человеком.
— Здравствуйте, Лазарев,— сказал Кретов.— Я узнал вас.
— Здравствуйте! — Лазарев поднялся и протянул Кретову руку.
— Даже так? — удивился Кретов.— А ведь кто-то, как мне сказали, обещал свернуть мне шею.
— Стоило бы свернуть,— зло проговорил Заплюйсвечкин.— Ведь просил же тебя...
Кретов пожал протянутую Лазаревым руку и спросил:
— Почему вы здесь?
— Да вот,— нехотя сказал Лазарев, поворачиваясь лицом к солнцу,— в теплые края прикатил. Кочую. А вы?
— И я,— ответил Кретов.
— Неужели? — в вопросе Лазарева прозвучала потка злорадства.— Дали по шапке? Дописался?
— Нет. В этом смысле я по-прежнему, как говорится, на коне. Были причины личного порядка.
— Хватит вам болтать! — потребовал Заплюйсвечкин, дружно поддержанный всей компанией.— Пора решать, кто из вас побежит за бутылкой.
— Я не проиграл,— торопливо сказал Лазарев.— А кто проиграл, не знаю.
— Писатель проиграл,— сказал, вставая, худой и длинный парень с головой, похожей на плоский боб, которую венчала кепочка-шестиклинка.— Писатели — богатые люди: пусть бежит за водкой,— он одернул полы мятого пиджака, который был явно мал ему, и тронул Кретова за плечо.— Беги, товарищ писатель.
— Крематорий правильно рассуждает,— поддержал парня улыбчивый мужичонка, обутый в старые болотные сапоги.— Говорят, что писатели — народные защитнички. Теперь увидим, что сделает писатель для народа. Ведь человек человеку — сестра? Верно, писатель? Докажи на деле.
Компания в шесть человек окружила Кретова.
— Ну, что жмешься? — это сказал Шампур.— Гони десятку. Не хочешь бежать, сбегаем сами. А то отметелим, понимаешь? Отметелим, мужики?
— Отметелим! — ответил за всех Заплюйсвечкин. Кретов вынул из кармана десять рублей и протянул их
Шампуру.
— Но пить с вами не буду,— сказал он.
— Брезгуешь? — спросил Крематорий.
— Брезгую.
— Ну и катись тогда отсюда! — потребовал Шампур.
— Пусть останется,— заступился за Кретова Лазарев.— Посидим, поговорим со свежим человеком.
Шампура как ветром сдуло.
— Он у нас самый быстрый,— сказал о Шампуре Лазарев.— А вы останетесь?
— Нет,— ответил Кретов.— Пока!
— Пока,— сказал Лазарев и спросил: — Адресок ваш не скажете? Я заглянул бы...
— Зачем?
— Потолковать. Есть о чем.
— Заплюйсвечкин расскажет, как меня найти,—сказал Кретов и пошел к камням, по которым, как по лестнице, только что выскочил из котлована Шампур. Никто его не окликнул.
Кретов поднялся на насыпь и оглянулся. Компанию скрывала бетонная стена будущего подземного перехода. Он злился на себя из-за того, что отдал Шампуру десятку: с деньгами у него, как говорится, было туго. И ведь не потому отдал, что испугался угроз Шампура и Заплюйсвечкина,— вряд ли они осмелились бы его «метелить». Польстился на красивый жест: вот, дескать, вам, несчастные забулдыги, писательская десяточка на пропой. И это было противно. Потому и злился на себя.
Злился еще и потому, что пришла пора всерьез подумать о деньгах, так как сбережения его были на исходе. Это означало, что ему придется отложить в сторону роман и приняться за другую работу: написать несколько статей для радиопередачи «Взрослым о детях», что он делал и прежде по просьбам редактора этой программы, три-четыре рассказа для газет и журналов, в которых, он надеялся, его еще помнят, да еще, быть может, статью для «Литературки» о компаниях кочующих бездомных алкоголиков — «В котловане за насыпью». И это, конечно, не напрасная работа, но издательство торопило его с окончанием романа...
От винзавода он шел пешком, поглядывая на солнце, которое все глубже погружалось в серую мглу, наползающую с запада. «Значит, еще не твое время,— думал он, обращаясь к солнцу,— значит, посидим мы еще в берлогах, прячась от неласкового неба».
Еще утром казалось, что пыль, которая замела тропу, высушена ветром и морозом до пороховой сухости, до каменной твердости. Теперь же было ясно, что каждая пылинка хранила в себе ледышку. И вот эти ледышки растаяли, пыль увлажнилась и стала липкой. Кретов перепрыгивал через переметы, то и дело сбивал грязь с каблуков, счищал ее веткой, которую поднял в лесопитомнике, соскребал о бетонные шпалеры в винограднике, устал от всего этого и вышел на овечью толоку вспотевший и злой. Таким его и увидел Лукьянов, когда он проходил мимо его дома.
— Зайду к вам вечером,— сказал Кретову Лукьянов, стоя у калитки под сводом каменной ограды, которой был обнесен его двор.
— Могли бы и не предупреждать: угощать не стану,— ответил ему Кретов, пе глядя в его сторону и борясь с сильным искушением пульнуть в Лукьянова комом грязи: так он был ему неприятен, этот Двуротый, отнявший у него последнюю уверенность в том, что, вернувшись домой, он сможет сеть за работу.
Сбросив с себя пальто, ботинки и шапку, сидел какое-то
время на кровати, отдыхал, собирался с мыслями, смотрел в окно, за которым начали порхать снежинки. Хандрил, потому что день прошел бездарно, ничего толкового он не сделал, если не считать того, что побывал у адвоката, взял у него решение о разводе с Зоей и купил на рынке пять килограммов картошки. Вспомнил о букетике гиацинтов в кармане. Вынув кулек, в который они были завернуты; увидел, что цветы безнадежно завяли и смяты. Но выбросить их почему-то не решился, поставил в стакан с водой, хотя и был уверен в том, что они не отойдут, как и в том, что никакого нового письма он Верочке не напишет и что Верочка, даже если он и напишет ей, никогда к нему, старому неудачнику, не приедет.
Затопив печь, Кретов бросил в огонь письмо, которое он написал на рассвете Верочке,— казнил себя, казнил свою старость, нерешительность и неудачливость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50