https://wodolei.ru/catalog/vanni/
О том, какой ценой дались отцу и матери его семнадцать лет. Но разве про это спросишь... Мне очень бы хотелось, конечно, чтобы сын думал, хоть изредка думал бы именно об этом, ведь не так много у него каких-то других забот, гораздо меньше, чем у отца в свое время. Во всяком случае, Гошка не знает, что такое голод. И слава богу, что не знает! Я вовсе не хочу, чтобы сын знал, что это такое.
Впрочем, голод - не самое страшное испытание. За свою жизнь я голодал трижды. Спора нет, это мучительно, когда хочется есть, а есть нечего. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Ты словно чувствуешь каждой своей клеткой, как в тебе умирает плоть. И все-таки куда страшнее, когда в тебе умирает душа. Медленно, незаметно...
Гошка уходит из комнаты, ему некогда, нынче всем некогда, и я опять остаюсь один, потому что и мне тоже некогда. Вроде бы рядом семья, слышен каждый звук в нашей маленькой квартире, и тем не менее порой у меня такое ощущение, что нас всех разлучила какая-то злая сила, что мы больше не встретимся, не увидимся, даже если я и закончу свою новую статью, даже если Алина сдаст государственные экзамены, даже если Гошка поступит в полиграфический институт, даже если Юрик будет расти здоровым, даже если...
Ох как много их, этих "даже если"!
Но тут я умышленно вызываю в памяти свою знакомую бурятку, не очень еще старую, но уже достаточно мудрую, которая великодушно растолковала мне однажды, что беда бывает голубая и черная. Голубая - это беда не беда, главное, чтобы все живы-здоровы были. А вот черная - это уже и впрямь беда...
"Надо бы позвонить, - думаю я про бурятку, - узнать..." Не про деньги, конечно, которые плакали, потому что бурятка на то и была мудрая, что умела брать в долг без отдачи. Она умудрилась в долг построить кооперативную квартиру. Бог с ними, с этими деньгами! Никогда их у меня не было и не будет, наверное. Ведь и бурятка эта, если разобраться, вовсе не виновата, что задолжала людям. А если и правда другой возможности у нее не было? А мэтры, тузы разные, у которых она занимала, все равно спустили бы эти денежки за просто так. Жаль, конечно, что добрая мудрая бурятка перепутала меня с маститыми социологами...
Не так давно с буряткой случился инсульт. И я ходил сам не свой. Мне было искренне жаль ее. Как бы там ни было, но бурятка эта - чудо природы. И другого такого не будет. Стоило сказать ей по телефону, что с Юриком плохо, она бросила все и пустилась в путь - с одного конца Москвы в другой, чтобы до глубокой ночи просидеть вместе со мной и Алиной в коридоре детской больницы, а потом, успокоив нас в благополучном исходе, уехать домой. Скажите, мысленно спрашивал я своих знакомых, многие ли из вас способны на это? Вот на то, чтобы по первому зову беды приехать к людям...
- Мама, поиграй со мной! - просит Юрик, и я, услышав его чистый голосок, выпрямляюсь за столом.
- Поиграй один. Сам с собой, - отвечает Алина, глядя, вероятно, в учебник.
- Один не могу. С тобой.
- Мне некогда.
- Ну тогда с браткой.
- Братка тоже занят. Он уроки делает.
- Ну тогда с папой.
- К папе нельзя!.. - строго говорит Алина.
"К папе нельзя..." - эти слова кажутся мне едва ли не самыми ужасными. Я комкаю лист бумаги, на котором было всего лишь несколько строчек. Но в это время Юрик садится на велосипед и начинает ездить по прихожей туда-сюда, причем громко гудит, изображая поезд метро, который произвел на него сильное впечатление. Он произносит время от времени: "Осторожно! Двери закрываются! Следующая станция - "Проспект Мира"!"
Почему-то Юрик чаще всего называет именно эту станцию, хотя нравится ему "Новослободская", где он долго может зачарованно глядеть на витражи, даже не обращая внимания на поезда за спиной.
Может, и Юрик уже интуитивно угадывает особый смысл в слове "мир"?
Тысячу раз права бурятка! Главное, чтобы не было черной беды. Чтобы все оставались живы-здоровы. Чтобы не было войны. Чтобы дети не гибли и не знали голода. Чтобы никто не бил и не убивал наших детей...
Кто-то звонит в дверь. Я настораживаюсь. По голосу в узнаю соседа, главного редактора одного ведомственного: журнала. Я слышу, как он просит Гошку купить два пакета кефира. То ли он в отпуске, этот главред, то ли на больничном. При случае он любит потолковать о среде обитания. Спорить с ним невозможно, главред ни во что не ставит чужое мнение. Что ж, главреду виднее. Под средой обитания он понимает воздух и воду. И только! Вам, говорит он мне при встрече на лестничной площадке, надо сменить среду обитания. Вы очень плохо выглядите, считает он. Что человек пьет, чем дышит, - это самое важное, авторитетно произносит он с нажимом, и по голосу и манере его можно принять не за главного редактора, а за кого-то еще главнее.
Главред уходит, и Юрик начинает гудеть еще сильнее. Гошка, как самый нетерпеливый, особенно когда дело касается младшего брата, молча уносит Юрика на кухню и закрывает дверь.
- Ты мешаешь папе работать! - жестко говорит Гошка.
- Я ему помогаю!.. - с отчаянием убеждает брата Юрик.
Больше всего Юрик не любит насилия. Он просто заходится в плаче. Я сижу как на иголках. Уж лучше бы Алина сама взяла Юрика в комнату. Гошка и без того не успевает толком делать уроки. А ему еще и рисовать надо. Автопортрет у него никак не получается. И это не блажь, а задание репетитора. К завтрашнему дню. Я слышал вчера вечером, как Алина сказала Гошке: "О! Ничего, ничего-о... Старайся, и скоро на человека будет похоже". Тот фыркнул, ясное дело, а мать посмеялась добродушно. Я с удивлением посмотрел на Алину и вдруг сказал ей с укором: "Ты все посмеиваешься, а мне вот не до смеха что-то..." Алина глянула на меня, словно пытаясь увидеть совсем другого человека, и ответила с легкой обидой: "Ты все позабыл, раньше ты часто смешил меня, когда мы поженились, когда Гошка был еще Юриком. Как сядем за стол - ты и начинаешь меня смешить, я вставала из-за стола голодная". - "Экономия за счет юмора", - я попробовал улыбнуться, с покаянием глядя на жену и невесело думая о том, что и ее тоже ломала жизнь все эти годы, но пока что не надломила, слава богу. А вот сегодня эти разорванные письма сказали мне яснее ясного, что Алина-то как раз и не выдержала...
Все кончается тем, что она забирает Юрика из кухни. Юрик мгновенно стихает. Ни плача, ни гуда... Наступает полная тишина. И вообще в доме тихо. Не лает собачонка на четвертом этаже. Не слышно сигналов азбуки Морзе на третьем этаже, у радиолюбителя, который, кажется, ловит эфир круглые сутки. Молчит пианино внизу, под полом. Не слышно назойливого буркотения телевизора за стеной...
Какая-то странная, нереальная, нездоровая тишина стоит во всем доме.
Я смотрю на часы. Скоро двенадцать.
- Мама! - кричит вдруг Юрик. - Не читай книгу!
Господи, Юрик...
Значит, с миром пока все в порядке.
Юрик возражает против того, чтобы мать отвлекалась от игры. Собственно говоря, она и не думает с ним играть. Она только делает вид, что участвует в игре, и порой даже старательно гудит, изображая машину, а сама заглядывает в учебник и в перерывах между гудением беззвучно шевелит губами, повторяя про себя никак не дающиеся фразы и пытаясь уловить сокрытый в них смысл.
В знак протеста, не принимая ее половинчатого участия и зная, что мать устремится за ним, бросив книгу, Юрик срывается с места и подбегает к двери в комнату отца, стуча в нее кулачонками:
- Папа, открой!
Я слышу, какая борьба разгорается за дверью. Алина оттаскивает Юрика.
- Я хочу к папе! - кричит он так, словно его разлучают с отцом на веки вечные.
И я не выдерживаю...
Я выхожу и беру сынишку на руки, что, как считает Алина, совершенно непедагогично - я ведь не сдавал ни методику, ни педагогику, - и Юрик, прильнув ко мне, пристроив светлую головку на отцовском плече, умолкает мгновенно, даже дыхания его не слышно, и я каждый раз поражаюсь тому, что все это свершается за считанные секунды - от внезапного бунта до умиротворения.
"Значит, - думаю я, - что-то такое, тревожащее душу, происходит и в Юрике почти постоянно, как и в нас, грешных, обремененных житейскими делами, а нам ошибочно кажется, что ребенку бы только поиграть и что обращать внимание на его капризы - это совершенно непедагогично..."
Я подхожу с Юриком к окну. Облегченно вздохнув, он поднимает голову и, вытирая пальцами заплаканные свои глазенки, завороженно смотрит на огонь за окном, где стройка. Просто ли смотрит Юрик на огонь или же думает в это время о чем-то? Кто про то знает?
Я не помню, сколько времени стою у окна.
Там, где прежде были старые дома, теперь остались только деревья. Мне казалось, что они, точно взвод, поределый от артобстрела, прикрывали мою семью от серых коробок новых домов, которые теснились со всех сторон. Бульдозер, словно подбитый танк, замер неподалеку от костра, и было такое впечатление, что это он и горит, и дым от него тянется к небу, возвещая то ли о конце битвы, то ли о начале грядущих сражений.
Сколько же человеческих страстей бушевало под этими липами, которые чудом уцелели в этом аду, что был здесь до нынешнего дня! На изрытой вдоль и поперек земле, перемешанной с грязным снегом, деревья держались словно бы из последних сил. И стволы были ободраны бульдозером. Рваные белые раны. Точно кости, с которых содрали кожу вместе с мясом. А ведь когда-то человек посадил эти липы, утверждая на земле красоту, чистоту и святость. И как много всякого-разного видели и слышали эти вековые деревья! И они сгорбились, скрючились, состарились от знания того, о чем не могут сказать...
Странное чувство охватило меня! Господи, подумал я, ведь все несовершенство жизни зависит в конце концов только от самих людей, они-то и создают свою среду обитания, в которую входит, конечно, не только вода и воздух, а нечто более важное, чего подчас не понять даже самому главреду. И если бы люди знали об этом и помнили, если бы они умели говорить друг другу обо всех своих бедах и заботах, то в мире никогда не было бы войн, не говоря уже о некоторых прочих драмах и трагедиях.
"Может быть, прямо сейчас и поговорить с Алиной?" - спрашиваю я себя.
Между тем Юрику уже прискучило тихо стоять у окна и смотреть на костер. Сначала он перебрался с рук отца на подоконник и долго ловил на стекле крохотного жучка палевого цвета, взявшегося невесть откуда, настырно ускользавшего из его пальчиков. Потом, как бы выведенный из себя вероломством жучка, не дававшегося в руки, Юрик заканючил:
- Хочу к маме!
Я спустил его на пол, он умчался в другую комнату и вот уже изображает из себя долгоиграющую пластинку и звонко, от всей души горланит: "Мани-мани!.. Мани-мани!.. Мани-мани!.."
Какое-то время я сижу с закрытыми глазами и пытаюсь сосредоточиться. За стенкой, на кухне, звонит телефон.
Ну, начинается...
Черт знает почему, но я всегда настораживаюсь, когда звонит телефон. Вероятно, потому, что телефонные разговоры чаще всего огорчают меня. Не просто огорчают - порой надолго выбивают из колеи. Во всяком случае, иной раз после звонка я сижу за столом как оглушенный и пытаюсь вспомнить, о чем же это я думал, чем тешил себя мысленно минуту-другую назад, до телефонного звонка, которого, как бы втайне от себя, я ждал, конечно, хотя и побаивался.
Нет, звонят не мне. Кажется, Гошке. Наверно, Юлька. Теперь Гошка надолго прилип к телефонной трубке. Но я уже и не пытаюсь сосредоточиться. Я встаю из-за стола и беру со шкафа теннисный мяч. Был он серый, без ворса, для игры уже не годившийся. Я использовал его для укрепления кисти - машинально сжимал и разжимал, порой даже не замечая, что держу мяч в руке. Но иногда он помогал еще и отрешиться. Мяч был словно живым существом, все понимающим, жертвенно принимающим на себя все отрицательные эмоции, на которые так щедр наш мир. И незаметно для себя, держа мяч в руке, я входил в работу и на какое-то время как бы освобождал свою душу от разных забот и непонятного страха.
Конечно, не часто это случалось, не часто - чтобы теннисный мяч сам по себе врачевал мне душу. Тут ведь и кое-что другое должно соответствовать. Порой я и сам толком не знал, что именно. Может, перво-наперво, то, что ребята мои были в данный момент живы-здоровы, и сыты, и одеты и обуты и что у Алины тоже вроде бы все в порядке, правда, на носу государственные экзамены, но даже если она и провалится, то это, считал я, беда всего-навсего голубая...
Я сжимаю теннисный мяч и смотрю на чистый лист бумаги, лежащий на столе.
- Папа, откро-ой...
Я вздрагиваю, крепко сжимая мяч.
- Только на секу-ундочку... - умоляющим голоском просит Юрик.
Вероятно, он воспользовался тем, что старший брат звонит по телефону, а мама отлучилась куда-то. Вот и у Юрика появляется свой житейский опыт - он уже не тарабанит в дверь и не кричит, а потихонечку скребется и почти шепчет, прислонившись лицом к притвору.
Я борюсь с желанием встать и открыть дверь и впустить сынишку, хотя это, как скажет Алина, совершенно непедагогично.
- Открой, папа...
Год назад он являлся бесцеремонно, с радостным воплем. "Пап, на!" счастливо кричал Юрик, протягивая ручонки. "На" означало "возьми". Вероятно, он понимал так: если со словом "на" можно передать в руки взрослых игрушки, сухарик, ложку ли, то это же слово должно служить для взрослых знаком, что надо взять на руки и его самого. Только при этом следует протянуть к ним свои ручонки. Условный, предельно простой жест доверия.
Ах, Юрик, Юрик! Святая душа. И почему человек, взрослея, утрачивает, порой бесследно, свою чистоту и мудрую наивность, данную ему от природы? Как прекрасен был бы мир! Уж наверняка не было бы и в помине той гадости и подлости, которую из ложной деликатности называют человеческими взаимоотношениями. Бесконечные войны. Геноцид. Авторитарность, элитарность и прочая мерзость стали практикой жизни людского общества, которое духовно все более вырождается, становится материалистическим, злобным, ничтожным...
- Пап, открой! - не выдерживает Юрик, но его уже оттаскивает Алина.
Плача Юрика теперь не слышно, потому что со всех сторон врываются самые разные звуки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Впрочем, голод - не самое страшное испытание. За свою жизнь я голодал трижды. Спора нет, это мучительно, когда хочется есть, а есть нечего. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Ты словно чувствуешь каждой своей клеткой, как в тебе умирает плоть. И все-таки куда страшнее, когда в тебе умирает душа. Медленно, незаметно...
Гошка уходит из комнаты, ему некогда, нынче всем некогда, и я опять остаюсь один, потому что и мне тоже некогда. Вроде бы рядом семья, слышен каждый звук в нашей маленькой квартире, и тем не менее порой у меня такое ощущение, что нас всех разлучила какая-то злая сила, что мы больше не встретимся, не увидимся, даже если я и закончу свою новую статью, даже если Алина сдаст государственные экзамены, даже если Гошка поступит в полиграфический институт, даже если Юрик будет расти здоровым, даже если...
Ох как много их, этих "даже если"!
Но тут я умышленно вызываю в памяти свою знакомую бурятку, не очень еще старую, но уже достаточно мудрую, которая великодушно растолковала мне однажды, что беда бывает голубая и черная. Голубая - это беда не беда, главное, чтобы все живы-здоровы были. А вот черная - это уже и впрямь беда...
"Надо бы позвонить, - думаю я про бурятку, - узнать..." Не про деньги, конечно, которые плакали, потому что бурятка на то и была мудрая, что умела брать в долг без отдачи. Она умудрилась в долг построить кооперативную квартиру. Бог с ними, с этими деньгами! Никогда их у меня не было и не будет, наверное. Ведь и бурятка эта, если разобраться, вовсе не виновата, что задолжала людям. А если и правда другой возможности у нее не было? А мэтры, тузы разные, у которых она занимала, все равно спустили бы эти денежки за просто так. Жаль, конечно, что добрая мудрая бурятка перепутала меня с маститыми социологами...
Не так давно с буряткой случился инсульт. И я ходил сам не свой. Мне было искренне жаль ее. Как бы там ни было, но бурятка эта - чудо природы. И другого такого не будет. Стоило сказать ей по телефону, что с Юриком плохо, она бросила все и пустилась в путь - с одного конца Москвы в другой, чтобы до глубокой ночи просидеть вместе со мной и Алиной в коридоре детской больницы, а потом, успокоив нас в благополучном исходе, уехать домой. Скажите, мысленно спрашивал я своих знакомых, многие ли из вас способны на это? Вот на то, чтобы по первому зову беды приехать к людям...
- Мама, поиграй со мной! - просит Юрик, и я, услышав его чистый голосок, выпрямляюсь за столом.
- Поиграй один. Сам с собой, - отвечает Алина, глядя, вероятно, в учебник.
- Один не могу. С тобой.
- Мне некогда.
- Ну тогда с браткой.
- Братка тоже занят. Он уроки делает.
- Ну тогда с папой.
- К папе нельзя!.. - строго говорит Алина.
"К папе нельзя..." - эти слова кажутся мне едва ли не самыми ужасными. Я комкаю лист бумаги, на котором было всего лишь несколько строчек. Но в это время Юрик садится на велосипед и начинает ездить по прихожей туда-сюда, причем громко гудит, изображая поезд метро, который произвел на него сильное впечатление. Он произносит время от времени: "Осторожно! Двери закрываются! Следующая станция - "Проспект Мира"!"
Почему-то Юрик чаще всего называет именно эту станцию, хотя нравится ему "Новослободская", где он долго может зачарованно глядеть на витражи, даже не обращая внимания на поезда за спиной.
Может, и Юрик уже интуитивно угадывает особый смысл в слове "мир"?
Тысячу раз права бурятка! Главное, чтобы не было черной беды. Чтобы все оставались живы-здоровы. Чтобы не было войны. Чтобы дети не гибли и не знали голода. Чтобы никто не бил и не убивал наших детей...
Кто-то звонит в дверь. Я настораживаюсь. По голосу в узнаю соседа, главного редактора одного ведомственного: журнала. Я слышу, как он просит Гошку купить два пакета кефира. То ли он в отпуске, этот главред, то ли на больничном. При случае он любит потолковать о среде обитания. Спорить с ним невозможно, главред ни во что не ставит чужое мнение. Что ж, главреду виднее. Под средой обитания он понимает воздух и воду. И только! Вам, говорит он мне при встрече на лестничной площадке, надо сменить среду обитания. Вы очень плохо выглядите, считает он. Что человек пьет, чем дышит, - это самое важное, авторитетно произносит он с нажимом, и по голосу и манере его можно принять не за главного редактора, а за кого-то еще главнее.
Главред уходит, и Юрик начинает гудеть еще сильнее. Гошка, как самый нетерпеливый, особенно когда дело касается младшего брата, молча уносит Юрика на кухню и закрывает дверь.
- Ты мешаешь папе работать! - жестко говорит Гошка.
- Я ему помогаю!.. - с отчаянием убеждает брата Юрик.
Больше всего Юрик не любит насилия. Он просто заходится в плаче. Я сижу как на иголках. Уж лучше бы Алина сама взяла Юрика в комнату. Гошка и без того не успевает толком делать уроки. А ему еще и рисовать надо. Автопортрет у него никак не получается. И это не блажь, а задание репетитора. К завтрашнему дню. Я слышал вчера вечером, как Алина сказала Гошке: "О! Ничего, ничего-о... Старайся, и скоро на человека будет похоже". Тот фыркнул, ясное дело, а мать посмеялась добродушно. Я с удивлением посмотрел на Алину и вдруг сказал ей с укором: "Ты все посмеиваешься, а мне вот не до смеха что-то..." Алина глянула на меня, словно пытаясь увидеть совсем другого человека, и ответила с легкой обидой: "Ты все позабыл, раньше ты часто смешил меня, когда мы поженились, когда Гошка был еще Юриком. Как сядем за стол - ты и начинаешь меня смешить, я вставала из-за стола голодная". - "Экономия за счет юмора", - я попробовал улыбнуться, с покаянием глядя на жену и невесело думая о том, что и ее тоже ломала жизнь все эти годы, но пока что не надломила, слава богу. А вот сегодня эти разорванные письма сказали мне яснее ясного, что Алина-то как раз и не выдержала...
Все кончается тем, что она забирает Юрика из кухни. Юрик мгновенно стихает. Ни плача, ни гуда... Наступает полная тишина. И вообще в доме тихо. Не лает собачонка на четвертом этаже. Не слышно сигналов азбуки Морзе на третьем этаже, у радиолюбителя, который, кажется, ловит эфир круглые сутки. Молчит пианино внизу, под полом. Не слышно назойливого буркотения телевизора за стеной...
Какая-то странная, нереальная, нездоровая тишина стоит во всем доме.
Я смотрю на часы. Скоро двенадцать.
- Мама! - кричит вдруг Юрик. - Не читай книгу!
Господи, Юрик...
Значит, с миром пока все в порядке.
Юрик возражает против того, чтобы мать отвлекалась от игры. Собственно говоря, она и не думает с ним играть. Она только делает вид, что участвует в игре, и порой даже старательно гудит, изображая машину, а сама заглядывает в учебник и в перерывах между гудением беззвучно шевелит губами, повторяя про себя никак не дающиеся фразы и пытаясь уловить сокрытый в них смысл.
В знак протеста, не принимая ее половинчатого участия и зная, что мать устремится за ним, бросив книгу, Юрик срывается с места и подбегает к двери в комнату отца, стуча в нее кулачонками:
- Папа, открой!
Я слышу, какая борьба разгорается за дверью. Алина оттаскивает Юрика.
- Я хочу к папе! - кричит он так, словно его разлучают с отцом на веки вечные.
И я не выдерживаю...
Я выхожу и беру сынишку на руки, что, как считает Алина, совершенно непедагогично - я ведь не сдавал ни методику, ни педагогику, - и Юрик, прильнув ко мне, пристроив светлую головку на отцовском плече, умолкает мгновенно, даже дыхания его не слышно, и я каждый раз поражаюсь тому, что все это свершается за считанные секунды - от внезапного бунта до умиротворения.
"Значит, - думаю я, - что-то такое, тревожащее душу, происходит и в Юрике почти постоянно, как и в нас, грешных, обремененных житейскими делами, а нам ошибочно кажется, что ребенку бы только поиграть и что обращать внимание на его капризы - это совершенно непедагогично..."
Я подхожу с Юриком к окну. Облегченно вздохнув, он поднимает голову и, вытирая пальцами заплаканные свои глазенки, завороженно смотрит на огонь за окном, где стройка. Просто ли смотрит Юрик на огонь или же думает в это время о чем-то? Кто про то знает?
Я не помню, сколько времени стою у окна.
Там, где прежде были старые дома, теперь остались только деревья. Мне казалось, что они, точно взвод, поределый от артобстрела, прикрывали мою семью от серых коробок новых домов, которые теснились со всех сторон. Бульдозер, словно подбитый танк, замер неподалеку от костра, и было такое впечатление, что это он и горит, и дым от него тянется к небу, возвещая то ли о конце битвы, то ли о начале грядущих сражений.
Сколько же человеческих страстей бушевало под этими липами, которые чудом уцелели в этом аду, что был здесь до нынешнего дня! На изрытой вдоль и поперек земле, перемешанной с грязным снегом, деревья держались словно бы из последних сил. И стволы были ободраны бульдозером. Рваные белые раны. Точно кости, с которых содрали кожу вместе с мясом. А ведь когда-то человек посадил эти липы, утверждая на земле красоту, чистоту и святость. И как много всякого-разного видели и слышали эти вековые деревья! И они сгорбились, скрючились, состарились от знания того, о чем не могут сказать...
Странное чувство охватило меня! Господи, подумал я, ведь все несовершенство жизни зависит в конце концов только от самих людей, они-то и создают свою среду обитания, в которую входит, конечно, не только вода и воздух, а нечто более важное, чего подчас не понять даже самому главреду. И если бы люди знали об этом и помнили, если бы они умели говорить друг другу обо всех своих бедах и заботах, то в мире никогда не было бы войн, не говоря уже о некоторых прочих драмах и трагедиях.
"Может быть, прямо сейчас и поговорить с Алиной?" - спрашиваю я себя.
Между тем Юрику уже прискучило тихо стоять у окна и смотреть на костер. Сначала он перебрался с рук отца на подоконник и долго ловил на стекле крохотного жучка палевого цвета, взявшегося невесть откуда, настырно ускользавшего из его пальчиков. Потом, как бы выведенный из себя вероломством жучка, не дававшегося в руки, Юрик заканючил:
- Хочу к маме!
Я спустил его на пол, он умчался в другую комнату и вот уже изображает из себя долгоиграющую пластинку и звонко, от всей души горланит: "Мани-мани!.. Мани-мани!.. Мани-мани!.."
Какое-то время я сижу с закрытыми глазами и пытаюсь сосредоточиться. За стенкой, на кухне, звонит телефон.
Ну, начинается...
Черт знает почему, но я всегда настораживаюсь, когда звонит телефон. Вероятно, потому, что телефонные разговоры чаще всего огорчают меня. Не просто огорчают - порой надолго выбивают из колеи. Во всяком случае, иной раз после звонка я сижу за столом как оглушенный и пытаюсь вспомнить, о чем же это я думал, чем тешил себя мысленно минуту-другую назад, до телефонного звонка, которого, как бы втайне от себя, я ждал, конечно, хотя и побаивался.
Нет, звонят не мне. Кажется, Гошке. Наверно, Юлька. Теперь Гошка надолго прилип к телефонной трубке. Но я уже и не пытаюсь сосредоточиться. Я встаю из-за стола и беру со шкафа теннисный мяч. Был он серый, без ворса, для игры уже не годившийся. Я использовал его для укрепления кисти - машинально сжимал и разжимал, порой даже не замечая, что держу мяч в руке. Но иногда он помогал еще и отрешиться. Мяч был словно живым существом, все понимающим, жертвенно принимающим на себя все отрицательные эмоции, на которые так щедр наш мир. И незаметно для себя, держа мяч в руке, я входил в работу и на какое-то время как бы освобождал свою душу от разных забот и непонятного страха.
Конечно, не часто это случалось, не часто - чтобы теннисный мяч сам по себе врачевал мне душу. Тут ведь и кое-что другое должно соответствовать. Порой я и сам толком не знал, что именно. Может, перво-наперво, то, что ребята мои были в данный момент живы-здоровы, и сыты, и одеты и обуты и что у Алины тоже вроде бы все в порядке, правда, на носу государственные экзамены, но даже если она и провалится, то это, считал я, беда всего-навсего голубая...
Я сжимаю теннисный мяч и смотрю на чистый лист бумаги, лежащий на столе.
- Папа, откро-ой...
Я вздрагиваю, крепко сжимая мяч.
- Только на секу-ундочку... - умоляющим голоском просит Юрик.
Вероятно, он воспользовался тем, что старший брат звонит по телефону, а мама отлучилась куда-то. Вот и у Юрика появляется свой житейский опыт - он уже не тарабанит в дверь и не кричит, а потихонечку скребется и почти шепчет, прислонившись лицом к притвору.
Я борюсь с желанием встать и открыть дверь и впустить сынишку, хотя это, как скажет Алина, совершенно непедагогично.
- Открой, папа...
Год назад он являлся бесцеремонно, с радостным воплем. "Пап, на!" счастливо кричал Юрик, протягивая ручонки. "На" означало "возьми". Вероятно, он понимал так: если со словом "на" можно передать в руки взрослых игрушки, сухарик, ложку ли, то это же слово должно служить для взрослых знаком, что надо взять на руки и его самого. Только при этом следует протянуть к ним свои ручонки. Условный, предельно простой жест доверия.
Ах, Юрик, Юрик! Святая душа. И почему человек, взрослея, утрачивает, порой бесследно, свою чистоту и мудрую наивность, данную ему от природы? Как прекрасен был бы мир! Уж наверняка не было бы и в помине той гадости и подлости, которую из ложной деликатности называют человеческими взаимоотношениями. Бесконечные войны. Геноцид. Авторитарность, элитарность и прочая мерзость стали практикой жизни людского общества, которое духовно все более вырождается, становится материалистическим, злобным, ничтожным...
- Пап, открой! - не выдерживает Юрик, но его уже оттаскивает Алина.
Плача Юрика теперь не слышно, потому что со всех сторон врываются самые разные звуки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56