Качество, приятный магазин
.. Он еще слышит крик: «По ваго-о-о-онам!.» И прощальный паровозный гудок... Все в человеке.
— Три дня от наваждения избавиться не могу,— жалуется Ворсин.— Хочу стакан молока. Топленого, с коричневой шкуркой... Кажется, все бы за один стакан отдал. Может, убьют меня в первом же бою, а? Примета есть такая, перед смертью самого невозможного хочется...
Владимир косится на него. Нет, глаза смеются. Так, просто так треплется, чтобы скучноне было.
...Какая страшная катастрофа наступает, когда падает на землю человек и из него уходит жизнь. Всего лишь один человек, а потеря непоправима, и все тысячи оставшихся жить не смогут восполнить ее. Вместе с ним исчезает целый мир, в котором еще двигаются по старым расписаниям пассажирские поезда, женщины выходят на свидание, плывет в небо аэроплан и \бабочка-однодневка опускается на качающийся под ветром черный мак, сбивая крыльями желтую цветочную пыльцу... И ни для кого уже во.всем белом свете это в точности не повторится. Никто больше так не увидит плавающий в темноте крошечный огонек и запрокинутые за голову руки, не почувствует губами соль горячего тела, не услышит грохот проносящегося паровоза...
Владимир оглянулся. Изгибающаяся длинная змея колонны все еще вытягивалась из распахнутых ворот, у. которых стояла неразличимая в сумерках кучка людей. Скрипели подводы, груженные ротным имуществом, покрикивали возницы. Дорога чавкала, хлюпала, растекалась лужами. Какой-то один, постоянный ритм появился в мерном колебании штыков, в стуке копыт, в спокойном течении мысли, подладившейся под неторопливые шаги...
Почему сегодня вспомнилось именно это? Потому ли, что кладовка напоминала ту ванную_ комнату или чувство одиночества было таким же, как и тогда? Может быть. И еще... Надо жить дальше, и пусть вспоминаются те, кто мог быть рядом. Где теперь сержант Ворсин? Когда пришло время, он швырнул перед немцем на снег свой полушубок и пошел по степи, качаясь и держась руками за разбитую голову. Он умел ненавидеть и знал, что такое милосердие. Говорят, сержант брал Берлин, а сейчас демобилизован... Та женщина из сожженного города? Она была права. Владимир помнит ее. Как бы оно тогда ни получилось, а он благодарен ей за свет крошечного, в ноготь, огонька, который светил им обоим в непобеленной узкой комнате, за тепло ее волос, за руки, расстегнувшие тугой ворот его гимнастерки... И всем тем, кто впускал его в нетопленую хату, делился спиртом из полупустой фляги,
опускал ладони на дрожащие от боли губы... Все они были его прошлым, а прошлое составляло жизнь. Он жил сейчас воспоминаниями. Будут бежать дни, будет увеличиваться расстояние между прошлым и настоящим! Но, как верстовые столбы в голом поле, уменьшаясь в размерах, делаясь тоньше, все равно будут скользить на горизонте зыбкие вехи прежних встреч и расставаний. И в их числе его первая любовь. К судомойке с буксира «Скиф». К худенькой девчонке Шуре с исцарапанными коленками, которую увидел пять лет назад и потерял... И он теперь знает — она пропала навсегда и ничто.на этом белом свете не сможет восполнить эту потерю,.. Его первая, неопытная, безнадежная любовь...
ТИШИНА
Вдверь чулана постучались, и Владимир долго не отвечал. Он лежал в темноте, видел зеленое окно, черные полосы неоштукатуренных бревен.
— Заснул, корешок? — спросил Леша.— Давай.поднимайся. Порубаем немного. Мать тут кое-чего приготовила...
Владимир стал нашаривать костыли, и Леша засмеялся:
— Да брось ты их к черту. На одной к столу допрыгаешь.
Владимир обнял его за шею и, подскакивая, вышел из чулана. Он опустился на черный венский стул и слабо.улыбнулся, оглядывая тарелки:
— Лихо... И в самом деле курица. Живут люди.
— Мать, капни Володе,— приказал Леша и строго повел взглядом на женщину. Она чуть насмешливо, как на ребенка, посмотрела на него и подняла со стола графинчик.
— Это спирт, Володя... Ты разбавляешь?
— Спирт? Нет, так пью,— ответил Владимир и взял в руку холодный стаканчик.— Так за что пьем?
— Мать, скажи тост,— попросил Леша.
— Я бы випила за..—начала женщина и задумалась, поставила на скатерть свою чашку.
Леша беспокойно заерзал на стуле, видно, привычным для него жестом взлохматил волосы и, не выдержав, предупредил:
— Только, мать, без душевных надрывов... Полегче, полегче. Два фронтовика. Неожиданная встреча. Радость, все-таки, мать.
— Я понимаю,— тихо сказала женщина и медленно подняла на Лешу глаза.—- Пусть тебе будет всегда хорошо... И ему,— добавила она, кивнув на Владимира.
— Ну, молодец, ч мать,— обрадовался Леша.— Точное попадание! Поехали...
Владимир выпил, заел капустой с картошкой. Домна положила ему на тарелку кусок курицы и подлила еще спирту.
Вторую выпили молча и долго ели, не спеша, передавая друг другу куски хлеба и соль. Потрескивала печь, от тепла слезились окна, в углу крошечными огоньками горела фольга иконок.
После третьей Леша покраснел, потные волосы его потемнели на лбу и на висках, а зрачки сузились и сделались беспокойными.
— Я хочу выпить,— сказал он и крепко ухватил стакан. — Леша,— с осуждением произнесла женщина.
— За войну,— упрямо возразил Леша.
— Почему за. нее? —вялыми губами спросил Владимир.— Лучше за любовь.
— Любви нет,— отрезал Леша и пристукнул донышком стакана.— Есть обоюдное уважение. Тебе ясно, кореш? Это покрепче ваших фиглей-миглей.
— Будь она проклята, война,— вздохнула Домна.
— Во! — восхищенно сказал' Леша.— Она точно выразилась. В самое яблочко!. Будь она проклята! — Он хитро прищурился.— Кто я такой? Мужик из-под Рязани, колхозный плотник. А я спал, под немецкими перинами. В Праге вот этими корявыми руками бил в самый большой колокол... Гул шел на весь город! И вот я вернулся, сижу с вами, дорогие мои товарищи. Это мой дом. Вот обоюдоува-жаемый человек, то есть, мать, по-нашему...
— При чем тут война,—сердито пробормотал Владимир.— Что ты буровишь?
— Не спеши, корешок,—Леша пьяно ухмыльнулся и погрозил пальцем.—Я себя сейчас чувствую вполне самостоятельным и ценным человеком. На сто процентов! Я еще сапоги от Европы не отмыл. А посему имею право на свое мнение по всякому поводу. Так?
— Ну?
— Любил я раньше скандальчики. На .всякой вечеринке бузу заводил. И все, что гремело и шуму добавляло,— мне все удивительно нравилось. И воевал с громом. А теперь хочу три вещи. Всего три, понимаешь? Первое — тишины...
Не как в госпитале. Нет. Ты вот послушай. Замолкни. Слушай, кореш.
Они опустили стаканы и посмотрели на закрытое ставнями окно. Ветер гудел за стенами, трещали дрова в печи. В комнате чуть пахло угаром и мокрыми теплыми валенками.
— Вот такой тишины,— серьезно сказал Леша.— Как у нас с матерью...
— Согласен,— тихо проговорил Владимир.
— Второе,— Лешка загнул палец,— уважение друг к другу... Опять-таки, с матерью у нас получается. Можешь позавидовать. И третье...
Лешка поднял с тарелки обглоданную кость.
— Вот это самое. Курица на столе.
— Не мало? — неуверенно спросил Владимир.
— Смотря с чем сравнивать,— усмехнулся Лешка.
Он сидит задумавшись, пристально смотрит в стакан, на дне которого в спирте качается огненный шар света от притушенной лампы. Женщина незаметно уходит за ситцевую занавеску. На железный лист перед печью выпадают угли.
— Дали мне направление на завод, землю копать под фундамент...— Леща тяжело поднимает голову.— Под немецкими перинами спал... В колокол бил... Землю копать? Я, брат, все понимаю, но... Ты б послушал, как он гудел, колокол-то... Может, его за все сто лет первый раз так растревожили. И кто? Я... Вот этими самыми руками... Ты где свою ногу потерял?
— Отморозил ни за что ни про что...— хмуро ответил Владимир.
Его не раз спрашивали об этом, но никому он еще не сказал правду.
— А у меня на теле шрамов в общей сумме на один метр пятнадцать сантиметров. В госпитале измерял. Сорок шесть сантиметров получил сразу. В Польше было дело. Городок заняли. Взрывом об дверь ахнуло. Четырехсантиметровые доски прошиб... Ничего, вылечился. Выпьем?
— Обязательно,— Владимир подставил стакан.
Леша долго лил спирт тонкой струйкой из графинчика, и стекло звенело в дрожащих руках.
— Шумно умирали,— покачал головой Леша.
— По-разному,— ответил Владимир, медленно прожевывая кружок огурца.
— Леша,— послышался спокойный голос из-за занавески.
— Да, мать? — встрепенулся Леша.
— Ложись спать, родной. Хватит бередить себя.
— Тс-с-с,— Леша приложил палец к губам и зашептал:— Еще по маленькой и разбегаемся... Ну, будет! За победу, за нашу жизнь... За корешков наших распрекрасных, которые в земле лежат. Салют из всех оруди-и-й... Залп!: .
Они тихо чокнулись, и Леша подставил свою шею. Владимир обнял его, и они, пошатываясь, пошли к чулану... Впервые за долгое время Владимир спал так спокойно. И сны видел добрые, с зеленой травой, дождями и громом без молнии.
Утром голова не болела, но он выпил воды, и легкое вчерашнее опьянение проснулось в крови. Он вышел во двор и увидел глубокий снег, черную собаку и прямые столбы дыма из множества труб. Жестяные- или выложенные из кирпича, они торчали на крышах, вылезали из окон и подвалов, не спеша пускали в серое небо бледно-синие, прозрачные струй.
Лешка стоял голый по пояс и обтирался снегом. Через спину под ребра шли рваные шрамы.
— Пока мать не видит,— закричал он.— Процедура под запретом! Давай, сбрасывай свои шмотки!
— Да ну тебя,— Владимир даже поежился, гля.дя; как Леша хватает большими комьями снег и растирает его на волосатой груди.— Простудишься, солдат...
— Ура-а-а! — Деша швырнул снежком и пронесся мимо,-красный, взлохмаченный, горячий.
Володя вернулся в дом и лег на кровать. Он слышал, как за стеной о чем-то говорили, стучали ложками, цотом хлопнула дверь и все затихло. ....
Осталась бы жива мать, он сейчас так же лежал бы в кровати, слушал ее осторожные шаги, вздохи, шорох платья... Только окно было бы большое, в старинном мелком переплете, у рукомойника висело бы. жесткое от крахмала, чистое полотенце, и постукивание посуды означало, что готовится на плите вкусный завтрак...
Владимир развязал вещмешок и немного поел всухомятку. За стеной вполголоса пела Домна. Владимир спрятал харчи и, взяв костыли, вышел в комнату. Он увидел раздвинутый обеденный стол, накрытый длинным куском кры-шевого толя. Рядом стояла женщина. Она смущенно смотрела на вошедшего и прижимала к груди тряпку и кисть.
На ней был длинный рваный фартук, весь в цветных пятнах.
— Вот... Понимаешь,— растерянно проговорила Дом-, на,— что времени пропадать... Малюем понемножку...
Она. рисовала ковер. На полу валялись бумажные трафареты, а на толе, черном, как сажа, белели два лебедя с изогнутыми змеиными шеями и кровавыми клювами.
Приземистая ядовит'о-синяя ваза разделяла птиц, возвышаясь над ними самоварным верхом.
— А Леша где? — спросил Владимир.
— Он...— Домна подумала, туго сжав ца гладком лбу косую морщинку, и ответила, не таясь:— Он на базар пошел... Мы рисуем и продаем... Жить надо..
— Жить надо... Конечно,—- согласился Владимир.— Трафареты сами делали?
— Нет, Лешенька где-то достал. Разве мы сами такое придумаем?
— Дайте-ка я попробую,— попросил Владимир и взял в руки кисть. Он обмакнул ее в белила и провел под лебедями волнистую линию. А затем линию синей краской. И лебеди поплыли по струящейся воде.
— Господи, Володя, а ты художник,— с удивлением сказала женщина.
— Трафареты ваши никуда не годятся,— Владимир усмехнулся и обвел глаз лебедя черным. И глаз посмотрел злым птичьим взглядом.
— Я вам другие трафареты сделаю... Хотите?
Она принесла плотной бумаги, карандаш и ножницы. Опустившись на пол, Владимир стал рисовать. Он знал, что делать. Когда-то над его детской кроватью висел коврик — старый, выцветший, но запомнился он на всю жизнь. И Владимир вывел на бумаге высокий замок, корову и пастуха в иностранных коротких панталонах. И был там лес, флажок на башне и круглая луна. Он вырезал рисунок ножницами, а женщина мелкими шажками ходила вокруг стола, ляпала широкой кистью по наложенным на толь трафаретам и говорила:
— Лешу-то я давно знаю. Он тут, неподалеку, в госпитале лежал, а я как бы шефствовала над ним... Передачи носила, ночами дежурила. У нас многие бабы так делали... Работала я на заводе формовщицей. Земля влажная, в цехе адский холод. Скрутило меня ревматизмом... Пенсию определили. Две похоронки получила. На сына и на мужа... Приду в госпиталь, посижу у койки Леши, и вроде легче становится... Он стонет, меня за руки хватает!..
Владимир рисовал ковер детства. Он помнил каждую дырочку в затрепанной суровой материи. У пастушка вместо лица было розовое пятно, а в замке горели два окна. И в далекий лес вилась желтая дорога. Она петляла между скал и скрывалась в дремучем лесу. Это была хорошая, желтая дорога, ровная и гладкая. Без глубоких рытвин от буксовавших автомашин, не разбитая танковыми траками, на обочине ее не валялись, растопырив костлявые ноги, вздутые лошади и поковерканные бронетранспортеры, окрашенные известкой в белый маскировочный цвет...
—... Дом мой, вот этот,— продолжала женщина,— развалился совсем... Доски гнилью пошли... Шашель завелся. . Заходишь в него, и на ступеньку боишься ступить — так вот и провалится под ногой... Леша пришел.— полы перестлал, рамы поправил... И с коврами — его дело. Толь ему на базаре достают. Семьдесят рублей ковер. Штук пять-шесть в один день рисуем, и жить можно... Из деревень крестьяне покупают... Да и городские. Все пообгорели, пообтрепались за войну, а тут хоть есть чем дыры прикрыть...
...И была на том ковре трава, синяя от света луны. Не то утро, не то вечер, когда видны скалы и лес совсем близко, пройди дорогой, и вот он — высокие деревья, до самого неба, без просек для артобстрела и развороченных бетон-пых дотов... Обычный сказочный лес, с деревянным теремом и старухой-ведьмой, а не тот, лод Минском.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
— Три дня от наваждения избавиться не могу,— жалуется Ворсин.— Хочу стакан молока. Топленого, с коричневой шкуркой... Кажется, все бы за один стакан отдал. Может, убьют меня в первом же бою, а? Примета есть такая, перед смертью самого невозможного хочется...
Владимир косится на него. Нет, глаза смеются. Так, просто так треплется, чтобы скучноне было.
...Какая страшная катастрофа наступает, когда падает на землю человек и из него уходит жизнь. Всего лишь один человек, а потеря непоправима, и все тысячи оставшихся жить не смогут восполнить ее. Вместе с ним исчезает целый мир, в котором еще двигаются по старым расписаниям пассажирские поезда, женщины выходят на свидание, плывет в небо аэроплан и \бабочка-однодневка опускается на качающийся под ветром черный мак, сбивая крыльями желтую цветочную пыльцу... И ни для кого уже во.всем белом свете это в точности не повторится. Никто больше так не увидит плавающий в темноте крошечный огонек и запрокинутые за голову руки, не почувствует губами соль горячего тела, не услышит грохот проносящегося паровоза...
Владимир оглянулся. Изгибающаяся длинная змея колонны все еще вытягивалась из распахнутых ворот, у. которых стояла неразличимая в сумерках кучка людей. Скрипели подводы, груженные ротным имуществом, покрикивали возницы. Дорога чавкала, хлюпала, растекалась лужами. Какой-то один, постоянный ритм появился в мерном колебании штыков, в стуке копыт, в спокойном течении мысли, подладившейся под неторопливые шаги...
Почему сегодня вспомнилось именно это? Потому ли, что кладовка напоминала ту ванную_ комнату или чувство одиночества было таким же, как и тогда? Может быть. И еще... Надо жить дальше, и пусть вспоминаются те, кто мог быть рядом. Где теперь сержант Ворсин? Когда пришло время, он швырнул перед немцем на снег свой полушубок и пошел по степи, качаясь и держась руками за разбитую голову. Он умел ненавидеть и знал, что такое милосердие. Говорят, сержант брал Берлин, а сейчас демобилизован... Та женщина из сожженного города? Она была права. Владимир помнит ее. Как бы оно тогда ни получилось, а он благодарен ей за свет крошечного, в ноготь, огонька, который светил им обоим в непобеленной узкой комнате, за тепло ее волос, за руки, расстегнувшие тугой ворот его гимнастерки... И всем тем, кто впускал его в нетопленую хату, делился спиртом из полупустой фляги,
опускал ладони на дрожащие от боли губы... Все они были его прошлым, а прошлое составляло жизнь. Он жил сейчас воспоминаниями. Будут бежать дни, будет увеличиваться расстояние между прошлым и настоящим! Но, как верстовые столбы в голом поле, уменьшаясь в размерах, делаясь тоньше, все равно будут скользить на горизонте зыбкие вехи прежних встреч и расставаний. И в их числе его первая любовь. К судомойке с буксира «Скиф». К худенькой девчонке Шуре с исцарапанными коленками, которую увидел пять лет назад и потерял... И он теперь знает — она пропала навсегда и ничто.на этом белом свете не сможет восполнить эту потерю,.. Его первая, неопытная, безнадежная любовь...
ТИШИНА
Вдверь чулана постучались, и Владимир долго не отвечал. Он лежал в темноте, видел зеленое окно, черные полосы неоштукатуренных бревен.
— Заснул, корешок? — спросил Леша.— Давай.поднимайся. Порубаем немного. Мать тут кое-чего приготовила...
Владимир стал нашаривать костыли, и Леша засмеялся:
— Да брось ты их к черту. На одной к столу допрыгаешь.
Владимир обнял его за шею и, подскакивая, вышел из чулана. Он опустился на черный венский стул и слабо.улыбнулся, оглядывая тарелки:
— Лихо... И в самом деле курица. Живут люди.
— Мать, капни Володе,— приказал Леша и строго повел взглядом на женщину. Она чуть насмешливо, как на ребенка, посмотрела на него и подняла со стола графинчик.
— Это спирт, Володя... Ты разбавляешь?
— Спирт? Нет, так пью,— ответил Владимир и взял в руку холодный стаканчик.— Так за что пьем?
— Мать, скажи тост,— попросил Леша.
— Я бы випила за..—начала женщина и задумалась, поставила на скатерть свою чашку.
Леша беспокойно заерзал на стуле, видно, привычным для него жестом взлохматил волосы и, не выдержав, предупредил:
— Только, мать, без душевных надрывов... Полегче, полегче. Два фронтовика. Неожиданная встреча. Радость, все-таки, мать.
— Я понимаю,— тихо сказала женщина и медленно подняла на Лешу глаза.—- Пусть тебе будет всегда хорошо... И ему,— добавила она, кивнув на Владимира.
— Ну, молодец, ч мать,— обрадовался Леша.— Точное попадание! Поехали...
Владимир выпил, заел капустой с картошкой. Домна положила ему на тарелку кусок курицы и подлила еще спирту.
Вторую выпили молча и долго ели, не спеша, передавая друг другу куски хлеба и соль. Потрескивала печь, от тепла слезились окна, в углу крошечными огоньками горела фольга иконок.
После третьей Леша покраснел, потные волосы его потемнели на лбу и на висках, а зрачки сузились и сделались беспокойными.
— Я хочу выпить,— сказал он и крепко ухватил стакан. — Леша,— с осуждением произнесла женщина.
— За войну,— упрямо возразил Леша.
— Почему за. нее? —вялыми губами спросил Владимир.— Лучше за любовь.
— Любви нет,— отрезал Леша и пристукнул донышком стакана.— Есть обоюдное уважение. Тебе ясно, кореш? Это покрепче ваших фиглей-миглей.
— Будь она проклята, война,— вздохнула Домна.
— Во! — восхищенно сказал' Леша.— Она точно выразилась. В самое яблочко!. Будь она проклята! — Он хитро прищурился.— Кто я такой? Мужик из-под Рязани, колхозный плотник. А я спал, под немецкими перинами. В Праге вот этими корявыми руками бил в самый большой колокол... Гул шел на весь город! И вот я вернулся, сижу с вами, дорогие мои товарищи. Это мой дом. Вот обоюдоува-жаемый человек, то есть, мать, по-нашему...
— При чем тут война,—сердито пробормотал Владимир.— Что ты буровишь?
— Не спеши, корешок,—Леша пьяно ухмыльнулся и погрозил пальцем.—Я себя сейчас чувствую вполне самостоятельным и ценным человеком. На сто процентов! Я еще сапоги от Европы не отмыл. А посему имею право на свое мнение по всякому поводу. Так?
— Ну?
— Любил я раньше скандальчики. На .всякой вечеринке бузу заводил. И все, что гремело и шуму добавляло,— мне все удивительно нравилось. И воевал с громом. А теперь хочу три вещи. Всего три, понимаешь? Первое — тишины...
Не как в госпитале. Нет. Ты вот послушай. Замолкни. Слушай, кореш.
Они опустили стаканы и посмотрели на закрытое ставнями окно. Ветер гудел за стенами, трещали дрова в печи. В комнате чуть пахло угаром и мокрыми теплыми валенками.
— Вот такой тишины,— серьезно сказал Леша.— Как у нас с матерью...
— Согласен,— тихо проговорил Владимир.
— Второе,— Лешка загнул палец,— уважение друг к другу... Опять-таки, с матерью у нас получается. Можешь позавидовать. И третье...
Лешка поднял с тарелки обглоданную кость.
— Вот это самое. Курица на столе.
— Не мало? — неуверенно спросил Владимир.
— Смотря с чем сравнивать,— усмехнулся Лешка.
Он сидит задумавшись, пристально смотрит в стакан, на дне которого в спирте качается огненный шар света от притушенной лампы. Женщина незаметно уходит за ситцевую занавеску. На железный лист перед печью выпадают угли.
— Дали мне направление на завод, землю копать под фундамент...— Леща тяжело поднимает голову.— Под немецкими перинами спал... В колокол бил... Землю копать? Я, брат, все понимаю, но... Ты б послушал, как он гудел, колокол-то... Может, его за все сто лет первый раз так растревожили. И кто? Я... Вот этими самыми руками... Ты где свою ногу потерял?
— Отморозил ни за что ни про что...— хмуро ответил Владимир.
Его не раз спрашивали об этом, но никому он еще не сказал правду.
— А у меня на теле шрамов в общей сумме на один метр пятнадцать сантиметров. В госпитале измерял. Сорок шесть сантиметров получил сразу. В Польше было дело. Городок заняли. Взрывом об дверь ахнуло. Четырехсантиметровые доски прошиб... Ничего, вылечился. Выпьем?
— Обязательно,— Владимир подставил стакан.
Леша долго лил спирт тонкой струйкой из графинчика, и стекло звенело в дрожащих руках.
— Шумно умирали,— покачал головой Леша.
— По-разному,— ответил Владимир, медленно прожевывая кружок огурца.
— Леша,— послышался спокойный голос из-за занавески.
— Да, мать? — встрепенулся Леша.
— Ложись спать, родной. Хватит бередить себя.
— Тс-с-с,— Леша приложил палец к губам и зашептал:— Еще по маленькой и разбегаемся... Ну, будет! За победу, за нашу жизнь... За корешков наших распрекрасных, которые в земле лежат. Салют из всех оруди-и-й... Залп!: .
Они тихо чокнулись, и Леша подставил свою шею. Владимир обнял его, и они, пошатываясь, пошли к чулану... Впервые за долгое время Владимир спал так спокойно. И сны видел добрые, с зеленой травой, дождями и громом без молнии.
Утром голова не болела, но он выпил воды, и легкое вчерашнее опьянение проснулось в крови. Он вышел во двор и увидел глубокий снег, черную собаку и прямые столбы дыма из множества труб. Жестяные- или выложенные из кирпича, они торчали на крышах, вылезали из окон и подвалов, не спеша пускали в серое небо бледно-синие, прозрачные струй.
Лешка стоял голый по пояс и обтирался снегом. Через спину под ребра шли рваные шрамы.
— Пока мать не видит,— закричал он.— Процедура под запретом! Давай, сбрасывай свои шмотки!
— Да ну тебя,— Владимир даже поежился, гля.дя; как Леша хватает большими комьями снег и растирает его на волосатой груди.— Простудишься, солдат...
— Ура-а-а! — Деша швырнул снежком и пронесся мимо,-красный, взлохмаченный, горячий.
Володя вернулся в дом и лег на кровать. Он слышал, как за стеной о чем-то говорили, стучали ложками, цотом хлопнула дверь и все затихло. ....
Осталась бы жива мать, он сейчас так же лежал бы в кровати, слушал ее осторожные шаги, вздохи, шорох платья... Только окно было бы большое, в старинном мелком переплете, у рукомойника висело бы. жесткое от крахмала, чистое полотенце, и постукивание посуды означало, что готовится на плите вкусный завтрак...
Владимир развязал вещмешок и немного поел всухомятку. За стеной вполголоса пела Домна. Владимир спрятал харчи и, взяв костыли, вышел в комнату. Он увидел раздвинутый обеденный стол, накрытый длинным куском кры-шевого толя. Рядом стояла женщина. Она смущенно смотрела на вошедшего и прижимала к груди тряпку и кисть.
На ней был длинный рваный фартук, весь в цветных пятнах.
— Вот... Понимаешь,— растерянно проговорила Дом-, на,— что времени пропадать... Малюем понемножку...
Она. рисовала ковер. На полу валялись бумажные трафареты, а на толе, черном, как сажа, белели два лебедя с изогнутыми змеиными шеями и кровавыми клювами.
Приземистая ядовит'о-синяя ваза разделяла птиц, возвышаясь над ними самоварным верхом.
— А Леша где? — спросил Владимир.
— Он...— Домна подумала, туго сжав ца гладком лбу косую морщинку, и ответила, не таясь:— Он на базар пошел... Мы рисуем и продаем... Жить надо..
— Жить надо... Конечно,—- согласился Владимир.— Трафареты сами делали?
— Нет, Лешенька где-то достал. Разве мы сами такое придумаем?
— Дайте-ка я попробую,— попросил Владимир и взял в руки кисть. Он обмакнул ее в белила и провел под лебедями волнистую линию. А затем линию синей краской. И лебеди поплыли по струящейся воде.
— Господи, Володя, а ты художник,— с удивлением сказала женщина.
— Трафареты ваши никуда не годятся,— Владимир усмехнулся и обвел глаз лебедя черным. И глаз посмотрел злым птичьим взглядом.
— Я вам другие трафареты сделаю... Хотите?
Она принесла плотной бумаги, карандаш и ножницы. Опустившись на пол, Владимир стал рисовать. Он знал, что делать. Когда-то над его детской кроватью висел коврик — старый, выцветший, но запомнился он на всю жизнь. И Владимир вывел на бумаге высокий замок, корову и пастуха в иностранных коротких панталонах. И был там лес, флажок на башне и круглая луна. Он вырезал рисунок ножницами, а женщина мелкими шажками ходила вокруг стола, ляпала широкой кистью по наложенным на толь трафаретам и говорила:
— Лешу-то я давно знаю. Он тут, неподалеку, в госпитале лежал, а я как бы шефствовала над ним... Передачи носила, ночами дежурила. У нас многие бабы так делали... Работала я на заводе формовщицей. Земля влажная, в цехе адский холод. Скрутило меня ревматизмом... Пенсию определили. Две похоронки получила. На сына и на мужа... Приду в госпиталь, посижу у койки Леши, и вроде легче становится... Он стонет, меня за руки хватает!..
Владимир рисовал ковер детства. Он помнил каждую дырочку в затрепанной суровой материи. У пастушка вместо лица было розовое пятно, а в замке горели два окна. И в далекий лес вилась желтая дорога. Она петляла между скал и скрывалась в дремучем лесу. Это была хорошая, желтая дорога, ровная и гладкая. Без глубоких рытвин от буксовавших автомашин, не разбитая танковыми траками, на обочине ее не валялись, растопырив костлявые ноги, вздутые лошади и поковерканные бронетранспортеры, окрашенные известкой в белый маскировочный цвет...
—... Дом мой, вот этот,— продолжала женщина,— развалился совсем... Доски гнилью пошли... Шашель завелся. . Заходишь в него, и на ступеньку боишься ступить — так вот и провалится под ногой... Леша пришел.— полы перестлал, рамы поправил... И с коврами — его дело. Толь ему на базаре достают. Семьдесят рублей ковер. Штук пять-шесть в один день рисуем, и жить можно... Из деревень крестьяне покупают... Да и городские. Все пообгорели, пообтрепались за войну, а тут хоть есть чем дыры прикрыть...
...И была на том ковре трава, синяя от света луны. Не то утро, не то вечер, когда видны скалы и лес совсем близко, пройди дорогой, и вот он — высокие деревья, до самого неба, без просек для артобстрела и развороченных бетон-пых дотов... Обычный сказочный лес, с деревянным теремом и старухой-ведьмой, а не тот, лод Минском.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34