аксессуары для ванной купить в интернет магазине
Нягол снова поглядел на друга, странно, искоса.
Весо, уловив перемену, воскликнул:
— Ну его к черту, этого типа! Главное — ты уцелел. Няголу страшно захотелось курить. Он сказал глуховато:
— Я бы мог описать этого человека, но он — видишь? — увернулся... Именно его, люмпена! А теперь поздно.
— Глупости!.. И уж коли так тебе хочется, почему поздно?
— Потому что я не знал его хорошо.
— Брось ты заниматься этой дичью!
— Ты злишься, и есть отчего: Энё наш. И мы в его безумных глазах — отступники от истинного образа идеи, вот так-то, брат.
— Тебя подводит воображение. Какие могут быть идеи у деклассированного типа?
— Деклассированного — но кем?
— Самой жизнью, ясное дело.
— Совсем не ясное. Его деклассировала не жизнь, а время, Весо. Это большая разница. Энё — люмпен не в жизни, а в идее. И нам его некуда деть, даже мертвого.
— Если бы так было, он бы на тебя не замахнулся,— произнес Весо с той снисходительностью, какую он, в качестве ума государственного, питал к людям более низкого разбора. Нягол знал эту его слабость и прощал ее, теперь же она заставила его вскинуться на локтях.
— Ты меня недооцениваешь. Но еще хуже, что ты недооцениваешь людей вроде Энё.
— Еще чего!
— Да, Весо, да! Ведь сперва он в Гроздана хотел попасть, в председателя хозяйства! Они с ним вдрызг разругались. Но после первого выстрела он впал в транс и стал палить куда попало.— Нягол опустился на подушку.— Обрати внимание: единичные, рассеянные выстрелы — он даже стекляшки побил за стойкой... Но лишь только Энё увидел, что я подбираюсь, он протрезвел моментально. Теперь слушай: в меня он стрелял дважды, потому что в первый раз не попал...
— Ты уверен?
— Он хотел меня убить, Весо, я видел его глаза.— Нягол отер сухие губы.— Вот я и спрашиваю — почему именно меня? У нас ведь с ним никаких не было дел?
Весо не отвечал, задумавшись.
— Я тебе скажу почему. Если оставить в стороне зависть, озлобленность и ракию, я в глазах Энё был одним из тех чужаков, что сумели пристроиться к движению и забраться наверх, чтобы оттуда пускать пыль в глаза народу и власти.
— Слишком ты его усложняешь,— возразил Весо, вспоминая свой разговор с Трифоновым.
— Человек ощущает сложность в той мере, в какой сам ею обладает.
— Хорошо, пусть так,— согласился Весо.— Вот поправишься — и садись вписывать его в ряды мудрецов, которых он и в глаза не видел. Герой нашего времени...
И Нягол снова уловил ту раздражающе-покровительственную нотку. Весо не разделял его оценок. По натуре своей он вообще был склонен не усложнять, а упрощать окружающий мир, это было в самом складе его ума и усилено опытом. Но сейчас ему явно не хотелось с Няголом, с больным, спорить.
— Энё мертв, даже иронизировать теперь поздно,— сказал Нягол.— Расскажи-ка лучше, что новенького у тебя?
— Ничего особенного, кроме работы да этой путаницы вокруг будущей реформы. Вообще касательная между государственным и общественным оказалась капризной, точно любовница,— уточнил Весо, усмехнувшись лукаво.
Нягол полюбовался сравнением. Странный все-таки этот Весо. То из себя выходит из-за очевидных вещей, то формулирует сложное.
— Касательная, говоришь? Ну-ка расскажи.
— Ты же устал,— отклонил его просьбу Весо.— Приляг, отдохни. Марга здесь?
Нягол коротко поведал о ссоре.
— Вы прямо как маленькие,— выбранил его Весо.— Возьми свою куклу, отдай мои тряпки. Где она сейчас?
Нягол пожал плечами:
— Не знаю точно, на море поехала.
— Не знает, а то бы сразу примчалась. Ты должен ей сообщить.
— Чтобы предстать героем? — Нягол поморщился.— Пусть все будет как есть.
— Не ценишь ты ее, а зря. Останешься бобылем, как я, тогда поймешь.
— Я всю жизнь в бобылях, мне не привыкать.
— Знаем — тут поклонница, там поклонница... А годики-то летят, старость на подходе. В один прекрасный день все твои мотыльки разлетятся.
— Ты что, уж не жениться ли собрался?
— Сначала тебя женим.
Няголу вспомнилась Элица, ее озабоченное лицо, из-за которого выглядывали пытливые глаза девушки-мима. С житейской точки зрения Весо прав, но как ему объяснишь свои отношения с Маргой, когда и сам их не до конца понимаешь? А главное — Марга терпеть не может Элицу, по-идиотски к ней ревнует, и это его угнетает. Лучше уж приятельские отношения, близкие или далекие, чем поздний брак без детей, без естественных радостей, связывающих мужчину и женщину. К тому же в душе его в последнее время гнездилась новая, все более настойчивая мысль, владеть которой сподручнее было, оставаясь несвязанным. Но это не предмет для разговора с кем бы то ни было.
— Мне надо здоровье вернуть, Весо, если это вообще возможно. Важные дела предстоят — я собрался принять кое-какие решения.
— Какие?
— Личные.
Весо откинулся на стуле, словно так ему было легче понять то, что Нягол недоговаривает.
— Не понимаю,— признался он.— Да и не гожусь
в исповедники. А что до здоровья — придется потор
чать в санатории, пожить на режиме — ничего не поде
лаешь, писатель...
Нягол подпихнул под себя измятую подушку. Складка между бровями стала у него глубже, словно работящий гном провел своей сошкой новую борозду.
— Никаких санаториев,— ответил он,— я тут остаюсь, у родичей, на общем котле.
— Давай сейчас не будем ругаться,— промолвил Весо, взглянув на часы.— Ого, я уже побил все рекорды. Поправляйся, голову выше. Постараюсь заскочить еще.— Он склонился и взъерошил свалявшиеся Няголовы волосы.— И помни, что ты счастливчик!
Нягол, проводив его взглядом, уставился на неподвижную белую дверь, думая, что жизнь все-таки — сплошной мираж.
Август был в изломе. Над обезлюдевшим городом пламенел солнечный жар, крыши и улицы так накалялись, что за ночь не успевали остыть. Тонкий слой пыли посыпал деревья и травы, простеганные первыми желтовато-ржавыми нитями — давно уже не было дождя. Душная тишь, сгущавшаяся после полудня, придавливала всю окрестность, и только поскрипыванье песчаного карьера, выскоблившего самую красивую складку плато, говорило о присутствии жизни.
Наперекор врачам Нягол часами лежал полуголый во дворике перед отцовским домом и раскаливался до испарины, до изнеможения. Как только Элица и Иван забрали его из больницы, он упорно держался этих солнечных ванн, не внимая никаким увещаниям. Ничего на меня не действует так целебно, как солнце,— утверждал он. И вправду, рана начала затягиваться и подсыхать, пепельный тон кожи сперва перешел в желтоватый, а затем стал быстро смуглеть. После второго или третьего сна раскинувшийся на одеяле Нягол все больше легчал, но и становился голодным. Он вытирался влажным полотенцем, поскольку купанье было ему пока запрещено, протирал кожу ваткой, смоченной в спирте, и позволял отвести себя в кухню, где его ждали яства одно другого вкуснее. Поварихами были Элица и главным образом Мина, переселившаяся сюда, пока Нягол был в больнице. Прежде скованные больничной диетой, теперь девушки разошлись вовсю. Дом светился от чистоты, сад прочищен от бурьяна и сушняка, деревья окопаны, трава полита, цветы ухожены, как младенцы. Все окошки распахивались спозаранку, ветерок пошевеливал прозрачные занавески, дом вдруг начинал походить на белую бабочку, которой словно не удается справиться с собственной тяжестью и отлепиться от земли. Зато по двору бесшумно носились настоящие бабочки, трубно гудел жук, отзывалась певчая птичка, и с неизменной опасливостью, точно миниатюрный тигр, шествовал по саду кот. Время от времени ослепительную синеву ревом прорезал невидимый самолет — пляжное море принимало и провожало своих поклонников.
Нягол, оглядывая готовую на него излиться гастрономическую роскошь, сердился, иногда даже отказывался есть, огорчая хозяек, но сдавался в конце концов. После обеда, отяжелевший от еды, с занемевшей от прочищенных пор коже, он погружался в прохладную постель и глубоко засыпал. На эти часы весь дом замирал — Элица с Миной уходили в комнату.
Очень он все-таки еще слаб, ты заметила? — шепотом говорила Элица. Мина никогда не видела Нягола раздетым, но помнила по ночному клубу его осанистую фигуру, налитую сохранившейся не по годам мужской силой — она живо почувствовала это во время танца: плотное прикосновение ладоней, охвативших ее талию, крутые плечи, коротковатую шею. Теперь перед ней был совсем другой Нягол: с ребрами наперечет и торчащими плечами, с тонкой жилистой шеей, с запавшими, ушедшими глубоко в орбиты глазами. Они поглядывали на окружающих отчужденно и словно бы с подозрением. Это ли тот Нягол, которого она запомнила, о котором думала со сладкой тревогой?
К вечеру начинались посещения, утомительные для Нягола. Брата, Иванку и Малё он встречал с радостью, да они и не засиживались, руководимые родственным чувством меры: они приходили не из приличия, не чтобы засвидетельствовать почтение, а просто заботились о Ня-голе, да и об Элице тоже. Бывали, однако, и другие гости, начиная с Трифонова и кончая ветераншей Кирой. Приносили неизменные цветы, шоколадные конфеты, иногда бутылку, женщины — торты. Расположившись в гостиной, подвергали Нягола тяжким допросам-сочувствиям, похваливали его крепкий загар, поучали. Старалась больше всех Кира, сопровождаемая своими оруженосицами, одна из которых — бывшая учительница литературы — особенно ему досаждала. Нягол стоически прослушивал целые лекции о своем ремесле, анализы своих книг, неуклюжие похвалы и еще более неуклюжие пророчества будущих успехов. Поверьте моему слову, товарищ Ня-голов,— горячилась литераторша,— все великие люди страдали, страшное несчастье вашей жизни породит новые шедевры о нашем бурном времени, мы ждем их...
Тут вмешивалась сама Кира. Нягол,— доверительно, а на самом деле наставнически заводила она,— Венета права, но при одном условии: не надо замыкаться в себе. Все мы, пропущенные через горнило борьбы, отмечены ранами, это судьба. Ты помнишь наши разговоры возле ректората? Нягол помнил. Подумать только — где мы были тогда и где сейчас! Кира откидывала голову, приглаживая свои обесцвеченные, коротко подстриженные волосы. Я, знаешь ли, послеживаю за работой наших писателей и могу сказать, что, несмотря на успехи, литература все еще отстает от жизни — да, да. Не то чтобы не было хороших книг, но ты не обидишься, если я по-товарищески, по-партийному скажу тебе, что больших, возвышенных романов о герое нашего времени еще не появилось. Спрашивается: почему? Чего нам не хватает — талантов, условий, метода или публики? Не хватает, по-моему, той глубины, которая есть у Шолохова или Кетлинской...
Бывшая литераторша слушала и охорашивалась, а Нягол тайно кипел: его наставляла, лезла с поучениями и обвинениями та самая Кира, что вела собрание, когда его выкидывали из Отечественного фронта, шельмовала его самыми черными словами! Метаморфозы, брат Овидий, не стареют, думал он, не чая, когда Элица поднесет наконец варенье — угощение на дорожку...
Два раза приходил Гроздан, нагруженный колбасами, копчеными окороками, вином и ракией. Вино было выдержанное, о виноградной водке и говорить нечего, закуска — по сбереженным домашним рецептам. Режь, наливай и пей! Он сообщил Няголу, что все подстреленные Энё сельские зайцы живы-здоровы, снова перешли на алкогольный режим второй-третьей степени по местной шкале, жрут и поджидают его, Нягола. Но не в корчме, конечно — туда теперь никто не заглядывает,— а по домам. Давай, братец, поднаберись силенок да бросай медицину, она свое дело сделала!
Гроздан вынимал из заднего кармана плоскую бутылку, предлагал Няголу и отпивал за двоих. На селе, Нягол,— докладывал он,— жарковато, все живое в поле согнали, сто дел зараз делаем, а людей мало — вот оно как: города лопаются, точно платье на беременной бабе, а по селам под платьем носить нечего, представляешь? Черт бы ее побрал, эту жизнь, устроили мы себе, это ж надо!
Нягол молчаливо слушал.
Ладно, и так перекантуемся, а там на пенсию выйдем. Пускай молодые думают, которые ни при чем остаются... Слушай, сделай ты хоть глоточек, один только, он до кишок не доберется, прямо в горле и испарится, пятьдесят пять градусов как-никак, по товарищу Цельсию! Нягол отпивал мышиный глоточек из фляжки, ра-кия опаляла нёбо и разливалась по жилам. Вот так-то,— одобрял Гроздан,— всем чертям назло!.. Народец у нас созрел и перезрел, дошли до последней черты: разбаловались люди, привыкли урывать где попало, по-моему, тут она и проходит, черта эта самая — или и дальше так будем жить, только под внешним контролем, контроль на контроле, тут и концов не ухватишь, или же от себя настановим внутренних сторожей. Болгарин, я тебе скажу, умеет вкалывать, да еще как, ты погляди, чего люди для себя понаделали — чудеса, да и только! Ты скажешь — частное. Это еще как поглядеть — где общее, где частное, стоит только поработать этим местом...— Гроздан постучал пальцем по лбу.— Я позавчера лишку разговорился в одном месте, в таком же вот духе, так слушали — муха пролетит, слышно. А как покурить вышли... Дай-ка мне сигаретку, можно? Гроздан закурил и сквозь дым продолжил: Отрапортовался я значит, выходим, и как тут меня окружили, бог ты мой! Болгарин, грешная душа, человек не пропащий, сечет и в розницу, и оптом, только больно раззявистый. Любит по сторонам поглазеть, это уж точно... Ведь правда?
Нягол, улыбаясь, кивал.
Ну вот и на том спасибо, что признал,— угадал его настроение Гроздан.— Вы там, наверху, не больно-то признавать любите, известное дело... Но я вот тебе тут, в этой комнате, да под самый четверг так скажу: рано ли, поздно ли, а наладим мы прямую связь «частное — общее» и наоборот, от этого никуда не денешься. Тот ветер, что в спину нам поддувает, он ведь крепчать будет, и кто его направление почует, тот и наполнит паруса. Я человек такой, не сказать чтоб оптимист, но и пессимистом тоже не назовешь. Жизнь, братец ты мой Нягол, ураган, а мы в этом урагане внутри... Ладно, давай еще по глоточку пропустим, по-воробьиному, и мне пора — я тут к чужой жене наладился, сам понимаешь, дело житейское...
Нягол проводил его до калитки, проследил взглядом за неспокойно виляющим задом удаляющегося джипа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Весо, уловив перемену, воскликнул:
— Ну его к черту, этого типа! Главное — ты уцелел. Няголу страшно захотелось курить. Он сказал глуховато:
— Я бы мог описать этого человека, но он — видишь? — увернулся... Именно его, люмпена! А теперь поздно.
— Глупости!.. И уж коли так тебе хочется, почему поздно?
— Потому что я не знал его хорошо.
— Брось ты заниматься этой дичью!
— Ты злишься, и есть отчего: Энё наш. И мы в его безумных глазах — отступники от истинного образа идеи, вот так-то, брат.
— Тебя подводит воображение. Какие могут быть идеи у деклассированного типа?
— Деклассированного — но кем?
— Самой жизнью, ясное дело.
— Совсем не ясное. Его деклассировала не жизнь, а время, Весо. Это большая разница. Энё — люмпен не в жизни, а в идее. И нам его некуда деть, даже мертвого.
— Если бы так было, он бы на тебя не замахнулся,— произнес Весо с той снисходительностью, какую он, в качестве ума государственного, питал к людям более низкого разбора. Нягол знал эту его слабость и прощал ее, теперь же она заставила его вскинуться на локтях.
— Ты меня недооцениваешь. Но еще хуже, что ты недооцениваешь людей вроде Энё.
— Еще чего!
— Да, Весо, да! Ведь сперва он в Гроздана хотел попасть, в председателя хозяйства! Они с ним вдрызг разругались. Но после первого выстрела он впал в транс и стал палить куда попало.— Нягол опустился на подушку.— Обрати внимание: единичные, рассеянные выстрелы — он даже стекляшки побил за стойкой... Но лишь только Энё увидел, что я подбираюсь, он протрезвел моментально. Теперь слушай: в меня он стрелял дважды, потому что в первый раз не попал...
— Ты уверен?
— Он хотел меня убить, Весо, я видел его глаза.— Нягол отер сухие губы.— Вот я и спрашиваю — почему именно меня? У нас ведь с ним никаких не было дел?
Весо не отвечал, задумавшись.
— Я тебе скажу почему. Если оставить в стороне зависть, озлобленность и ракию, я в глазах Энё был одним из тех чужаков, что сумели пристроиться к движению и забраться наверх, чтобы оттуда пускать пыль в глаза народу и власти.
— Слишком ты его усложняешь,— возразил Весо, вспоминая свой разговор с Трифоновым.
— Человек ощущает сложность в той мере, в какой сам ею обладает.
— Хорошо, пусть так,— согласился Весо.— Вот поправишься — и садись вписывать его в ряды мудрецов, которых он и в глаза не видел. Герой нашего времени...
И Нягол снова уловил ту раздражающе-покровительственную нотку. Весо не разделял его оценок. По натуре своей он вообще был склонен не усложнять, а упрощать окружающий мир, это было в самом складе его ума и усилено опытом. Но сейчас ему явно не хотелось с Няголом, с больным, спорить.
— Энё мертв, даже иронизировать теперь поздно,— сказал Нягол.— Расскажи-ка лучше, что новенького у тебя?
— Ничего особенного, кроме работы да этой путаницы вокруг будущей реформы. Вообще касательная между государственным и общественным оказалась капризной, точно любовница,— уточнил Весо, усмехнувшись лукаво.
Нягол полюбовался сравнением. Странный все-таки этот Весо. То из себя выходит из-за очевидных вещей, то формулирует сложное.
— Касательная, говоришь? Ну-ка расскажи.
— Ты же устал,— отклонил его просьбу Весо.— Приляг, отдохни. Марга здесь?
Нягол коротко поведал о ссоре.
— Вы прямо как маленькие,— выбранил его Весо.— Возьми свою куклу, отдай мои тряпки. Где она сейчас?
Нягол пожал плечами:
— Не знаю точно, на море поехала.
— Не знает, а то бы сразу примчалась. Ты должен ей сообщить.
— Чтобы предстать героем? — Нягол поморщился.— Пусть все будет как есть.
— Не ценишь ты ее, а зря. Останешься бобылем, как я, тогда поймешь.
— Я всю жизнь в бобылях, мне не привыкать.
— Знаем — тут поклонница, там поклонница... А годики-то летят, старость на подходе. В один прекрасный день все твои мотыльки разлетятся.
— Ты что, уж не жениться ли собрался?
— Сначала тебя женим.
Няголу вспомнилась Элица, ее озабоченное лицо, из-за которого выглядывали пытливые глаза девушки-мима. С житейской точки зрения Весо прав, но как ему объяснишь свои отношения с Маргой, когда и сам их не до конца понимаешь? А главное — Марга терпеть не может Элицу, по-идиотски к ней ревнует, и это его угнетает. Лучше уж приятельские отношения, близкие или далекие, чем поздний брак без детей, без естественных радостей, связывающих мужчину и женщину. К тому же в душе его в последнее время гнездилась новая, все более настойчивая мысль, владеть которой сподручнее было, оставаясь несвязанным. Но это не предмет для разговора с кем бы то ни было.
— Мне надо здоровье вернуть, Весо, если это вообще возможно. Важные дела предстоят — я собрался принять кое-какие решения.
— Какие?
— Личные.
Весо откинулся на стуле, словно так ему было легче понять то, что Нягол недоговаривает.
— Не понимаю,— признался он.— Да и не гожусь
в исповедники. А что до здоровья — придется потор
чать в санатории, пожить на режиме — ничего не поде
лаешь, писатель...
Нягол подпихнул под себя измятую подушку. Складка между бровями стала у него глубже, словно работящий гном провел своей сошкой новую борозду.
— Никаких санаториев,— ответил он,— я тут остаюсь, у родичей, на общем котле.
— Давай сейчас не будем ругаться,— промолвил Весо, взглянув на часы.— Ого, я уже побил все рекорды. Поправляйся, голову выше. Постараюсь заскочить еще.— Он склонился и взъерошил свалявшиеся Няголовы волосы.— И помни, что ты счастливчик!
Нягол, проводив его взглядом, уставился на неподвижную белую дверь, думая, что жизнь все-таки — сплошной мираж.
Август был в изломе. Над обезлюдевшим городом пламенел солнечный жар, крыши и улицы так накалялись, что за ночь не успевали остыть. Тонкий слой пыли посыпал деревья и травы, простеганные первыми желтовато-ржавыми нитями — давно уже не было дождя. Душная тишь, сгущавшаяся после полудня, придавливала всю окрестность, и только поскрипыванье песчаного карьера, выскоблившего самую красивую складку плато, говорило о присутствии жизни.
Наперекор врачам Нягол часами лежал полуголый во дворике перед отцовским домом и раскаливался до испарины, до изнеможения. Как только Элица и Иван забрали его из больницы, он упорно держался этих солнечных ванн, не внимая никаким увещаниям. Ничего на меня не действует так целебно, как солнце,— утверждал он. И вправду, рана начала затягиваться и подсыхать, пепельный тон кожи сперва перешел в желтоватый, а затем стал быстро смуглеть. После второго или третьего сна раскинувшийся на одеяле Нягол все больше легчал, но и становился голодным. Он вытирался влажным полотенцем, поскольку купанье было ему пока запрещено, протирал кожу ваткой, смоченной в спирте, и позволял отвести себя в кухню, где его ждали яства одно другого вкуснее. Поварихами были Элица и главным образом Мина, переселившаяся сюда, пока Нягол был в больнице. Прежде скованные больничной диетой, теперь девушки разошлись вовсю. Дом светился от чистоты, сад прочищен от бурьяна и сушняка, деревья окопаны, трава полита, цветы ухожены, как младенцы. Все окошки распахивались спозаранку, ветерок пошевеливал прозрачные занавески, дом вдруг начинал походить на белую бабочку, которой словно не удается справиться с собственной тяжестью и отлепиться от земли. Зато по двору бесшумно носились настоящие бабочки, трубно гудел жук, отзывалась певчая птичка, и с неизменной опасливостью, точно миниатюрный тигр, шествовал по саду кот. Время от времени ослепительную синеву ревом прорезал невидимый самолет — пляжное море принимало и провожало своих поклонников.
Нягол, оглядывая готовую на него излиться гастрономическую роскошь, сердился, иногда даже отказывался есть, огорчая хозяек, но сдавался в конце концов. После обеда, отяжелевший от еды, с занемевшей от прочищенных пор коже, он погружался в прохладную постель и глубоко засыпал. На эти часы весь дом замирал — Элица с Миной уходили в комнату.
Очень он все-таки еще слаб, ты заметила? — шепотом говорила Элица. Мина никогда не видела Нягола раздетым, но помнила по ночному клубу его осанистую фигуру, налитую сохранившейся не по годам мужской силой — она живо почувствовала это во время танца: плотное прикосновение ладоней, охвативших ее талию, крутые плечи, коротковатую шею. Теперь перед ней был совсем другой Нягол: с ребрами наперечет и торчащими плечами, с тонкой жилистой шеей, с запавшими, ушедшими глубоко в орбиты глазами. Они поглядывали на окружающих отчужденно и словно бы с подозрением. Это ли тот Нягол, которого она запомнила, о котором думала со сладкой тревогой?
К вечеру начинались посещения, утомительные для Нягола. Брата, Иванку и Малё он встречал с радостью, да они и не засиживались, руководимые родственным чувством меры: они приходили не из приличия, не чтобы засвидетельствовать почтение, а просто заботились о Ня-голе, да и об Элице тоже. Бывали, однако, и другие гости, начиная с Трифонова и кончая ветераншей Кирой. Приносили неизменные цветы, шоколадные конфеты, иногда бутылку, женщины — торты. Расположившись в гостиной, подвергали Нягола тяжким допросам-сочувствиям, похваливали его крепкий загар, поучали. Старалась больше всех Кира, сопровождаемая своими оруженосицами, одна из которых — бывшая учительница литературы — особенно ему досаждала. Нягол стоически прослушивал целые лекции о своем ремесле, анализы своих книг, неуклюжие похвалы и еще более неуклюжие пророчества будущих успехов. Поверьте моему слову, товарищ Ня-голов,— горячилась литераторша,— все великие люди страдали, страшное несчастье вашей жизни породит новые шедевры о нашем бурном времени, мы ждем их...
Тут вмешивалась сама Кира. Нягол,— доверительно, а на самом деле наставнически заводила она,— Венета права, но при одном условии: не надо замыкаться в себе. Все мы, пропущенные через горнило борьбы, отмечены ранами, это судьба. Ты помнишь наши разговоры возле ректората? Нягол помнил. Подумать только — где мы были тогда и где сейчас! Кира откидывала голову, приглаживая свои обесцвеченные, коротко подстриженные волосы. Я, знаешь ли, послеживаю за работой наших писателей и могу сказать, что, несмотря на успехи, литература все еще отстает от жизни — да, да. Не то чтобы не было хороших книг, но ты не обидишься, если я по-товарищески, по-партийному скажу тебе, что больших, возвышенных романов о герое нашего времени еще не появилось. Спрашивается: почему? Чего нам не хватает — талантов, условий, метода или публики? Не хватает, по-моему, той глубины, которая есть у Шолохова или Кетлинской...
Бывшая литераторша слушала и охорашивалась, а Нягол тайно кипел: его наставляла, лезла с поучениями и обвинениями та самая Кира, что вела собрание, когда его выкидывали из Отечественного фронта, шельмовала его самыми черными словами! Метаморфозы, брат Овидий, не стареют, думал он, не чая, когда Элица поднесет наконец варенье — угощение на дорожку...
Два раза приходил Гроздан, нагруженный колбасами, копчеными окороками, вином и ракией. Вино было выдержанное, о виноградной водке и говорить нечего, закуска — по сбереженным домашним рецептам. Режь, наливай и пей! Он сообщил Няголу, что все подстреленные Энё сельские зайцы живы-здоровы, снова перешли на алкогольный режим второй-третьей степени по местной шкале, жрут и поджидают его, Нягола. Но не в корчме, конечно — туда теперь никто не заглядывает,— а по домам. Давай, братец, поднаберись силенок да бросай медицину, она свое дело сделала!
Гроздан вынимал из заднего кармана плоскую бутылку, предлагал Няголу и отпивал за двоих. На селе, Нягол,— докладывал он,— жарковато, все живое в поле согнали, сто дел зараз делаем, а людей мало — вот оно как: города лопаются, точно платье на беременной бабе, а по селам под платьем носить нечего, представляешь? Черт бы ее побрал, эту жизнь, устроили мы себе, это ж надо!
Нягол молчаливо слушал.
Ладно, и так перекантуемся, а там на пенсию выйдем. Пускай молодые думают, которые ни при чем остаются... Слушай, сделай ты хоть глоточек, один только, он до кишок не доберется, прямо в горле и испарится, пятьдесят пять градусов как-никак, по товарищу Цельсию! Нягол отпивал мышиный глоточек из фляжки, ра-кия опаляла нёбо и разливалась по жилам. Вот так-то,— одобрял Гроздан,— всем чертям назло!.. Народец у нас созрел и перезрел, дошли до последней черты: разбаловались люди, привыкли урывать где попало, по-моему, тут она и проходит, черта эта самая — или и дальше так будем жить, только под внешним контролем, контроль на контроле, тут и концов не ухватишь, или же от себя настановим внутренних сторожей. Болгарин, я тебе скажу, умеет вкалывать, да еще как, ты погляди, чего люди для себя понаделали — чудеса, да и только! Ты скажешь — частное. Это еще как поглядеть — где общее, где частное, стоит только поработать этим местом...— Гроздан постучал пальцем по лбу.— Я позавчера лишку разговорился в одном месте, в таком же вот духе, так слушали — муха пролетит, слышно. А как покурить вышли... Дай-ка мне сигаретку, можно? Гроздан закурил и сквозь дым продолжил: Отрапортовался я значит, выходим, и как тут меня окружили, бог ты мой! Болгарин, грешная душа, человек не пропащий, сечет и в розницу, и оптом, только больно раззявистый. Любит по сторонам поглазеть, это уж точно... Ведь правда?
Нягол, улыбаясь, кивал.
Ну вот и на том спасибо, что признал,— угадал его настроение Гроздан.— Вы там, наверху, не больно-то признавать любите, известное дело... Но я вот тебе тут, в этой комнате, да под самый четверг так скажу: рано ли, поздно ли, а наладим мы прямую связь «частное — общее» и наоборот, от этого никуда не денешься. Тот ветер, что в спину нам поддувает, он ведь крепчать будет, и кто его направление почует, тот и наполнит паруса. Я человек такой, не сказать чтоб оптимист, но и пессимистом тоже не назовешь. Жизнь, братец ты мой Нягол, ураган, а мы в этом урагане внутри... Ладно, давай еще по глоточку пропустим, по-воробьиному, и мне пора — я тут к чужой жене наладился, сам понимаешь, дело житейское...
Нягол проводил его до калитки, проследил взглядом за неспокойно виляющим задом удаляющегося джипа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53