https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Ideal_Standard/connect/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Однажды слово за слово он признался ей, что для него какая-либо знаменитая оперная ария, скажем Кармен, взвешенная на весах души, не перевесит простой нашей деревенской песни, более того — с точки зрения внутреннего равенства болгарская исповедь в известном смысле будет превосходить всякую арию и может быть сравнима разве что с какой-нибудь испанской сегидильей, итальянской канцонеттой или мужицким сказом о Волге, а Марга, усмехаясь, слушала и не верила. Попечитель ты мой, сказала она тогда, целуя его, неужели же народные сказки стоят выше Андерсена? Гении — это гении. Я пою, ты пишешь — зачем же мы это делаем, раз существует фольклор? Нягол понимал ее, он, пожалуй, склонен был недооценивать муки ее трудного ремесла, требующего огромной воли, упорства, трудолюбия, ремесла хрупкого, испытуемого на мировых аренах, знающего не только триумфы, но и сомнения, падения, капризы вдохновения, которые любой ценой надлежало прятать в душе вопреки всем превратностям жизни, здоровья, дня и мига. Он знал это и даже сочувствовал, но в минуты, подобные этой, переоценивал собственную свою неприкрытость, доходя до самобичевания. Верил и не верил в свое слово, а в дни примиренности и прояснения ума прямо-таки стыдился его.
Именно такой стыд залил его в этот вечер в кухонке брата, когда Иван деликатно посетовал на его книги, а он подумал тогда, что такие упреки невозможны по отношению к какому бы то ни было народному творчеству.
Влажная земля с легкостью принимала его шаги, город и окрестности в лунных сумерках помягчели, очертания их переливались и исчезали в многочисленных тенях. И, вместо того чтобы дооформиться, мысли его поползли как попало: пришло на ум невероятное предположение, что во время великих бедствий, скажем в Шишмановы ночи, горы не были такими разнеженными и недоочерченными, что все тогда было предельно выпуклым, изумительно ясным и каждый, от ребенка до старика, как ясновидец, следил за низвержением горизонта, а в тихие и сытые времена наверняка всем владеет хмарь вроде нынешней, в ней сливаются очертания и формы, теряются прозрачность и простота, питающие настоящее слово; потом, неведомо отчего, возникло в памяти выражение «протеиновый голод», он где-то читал, что более шестидесяти процентов человечества страдает от острой нехватки протеина и, значит, медленно вырождается, а болгарин напихивается угле-гидратами, толстеет телесно, и не только телесно, к тому же загрязняет источники вод, свое земное питье, и портит небесное — вино.
Дурачества, сказал сам себе Нягол, вступая в густозаселенный квартал, тут шаги его затвердели и стали слегка позванивать. В крутые щели поперечных улиц внезапно открывалась гора — неколебимая, излучающая вечность, и Нягол останавливался поглядеть и перевести дух, а удары сердца, пропадая сперва где-то внизу, звучали усиленно и плотно. Марга спит на широкой кровати и во сне, наверное, видит какую-то арию, забылась Элица, и Иван заснул, заснул и отец в выстывающем доме, а он себя чувствовал бодрым, словно только что пробудившимся от утреннего сна.
Пересек коротенькую, обсаженную липами улицу под названием Любородная. Старинное имя не подходило новым грубоватым домам, зато подходило лицам и подходило душе. Размягчаюсь, пробормотал он, выходя на бульвар, заметил свет в нижнем этаже театра, где размещался клуб местной артистической богемы. Поддался искушению и заглянул в незатворенную дверь.
Изнутри слышались голоса, женский смех, музыка, звенело стекло. В вестибюле двое бородатых мужчин, один из них в кожаной куртке, разговаривали столь оживленно, что в первый момент его не заметили. «Клевый такой фильм,— разглагольствовал тот, что в куртке, другой преданно на него глядел,— жалко, что ты пропустил. Как бы тебе описать... Сперва все в каком-то тумане, не поймешь, что к чему: режиссер крутит, крутит, крутит...» Тут он согнулся, словно насаженная на кривую ось бочка, тому, что напротив, волей-неволей пришлось ему ответить таким же движением.
Нягол, улыбаясь, прошел между ними, они его заметили только теперь. «Пар-р-дон!» — с большим удивлением произнес согнувшийся. Нягол кивнул и вошел в задымленный клуб.
Элица пробудилась от настойчивого прикосновения солнечного луча. Пробившись сквозь прозрачную занавеску, он припекал ее веки. В комнате было светло и так тихо, что слышались далекие городские шумы — звон трамвая, металлические удары, детский гомон. Элица отодвинулась, чтобы избавиться от луча, и блаженно зевнула: в эту ночь она спала непробудно.
Обошла в ночной рубашке квартиру, но не обнаружила никого: в кухне был приготовлен завтрак и возле него записка, написанная рукой матери. Не хотели ее будить, уезжают на дачу к Чочевым. Если захочет, пусть садится на автобус и приезжает. Если нет — обед и ужин готовы. Отдыхать, питаться и быть осторожной, если вдруг решит выйти в город. Снизу каллиграфическим почерком отца сделана приписка, что дети Чочева будут на даче и неплохо было бы, если бы она все-таки решилась приехать, тем более что и хозяева приглашали.
Элица, сморщив лоб, повертела записку и бросила ее в мусорное ведро: Чочевы, дача, чочевята... Этого семейства она не выносила. Чочев для ученого слишком хитроват, движения быстрые и ловкие, словно не химией занимается, а укрощением зверей. К тому же он шеф отца, которому не всегда удается скрыть получаемые от него огорчения. И, несмотря на это, он не может обойтись без этой дачи по субботам и воскресеньям...
Представила себе двухэтажное строение с вытянутым на юг, в сторону гор, двором, разделенным на две половины непересыхающим ручьем. Чего только не было на этой даче: старая венгерская мебель, чешский хрусталь, подновленные панели, горшки и подносы, домотканые ковры и подстилки,— все это притаскивала мадам Чочева из командировок без устали и без особого вкуса и копила, копила. Не преуспевшая в музыке, полнеющая, эта дама, словно рыбка, плескалась в администраторских водах, добралась до какого-то директорского поста, обеспечив себе вполне светскую жизнь: турне, пресс-конференции, иногда выступления по телевидению — товарищ Чочева, какие концерты прозвучат в наступающем сезоне для нашего слушателя? И мадам, в платье из импортного трикотажа, увешанная дорогими побрякушками, усмехалась, показывая крупные хищные зубы: уважаемые зрители, много нового предстоит узнать нашему слушателю, на то мы и поставлены, чтобы думать, организовывать и заботиться...
Элица вошла в ванную, потянуло выкупаться, она напустила воду и зарезвилась: во все стороны полетели брызги, заходили волны, миниатюрным прибоем перемахивая через борт. Наконец она утомилась и притихла, задумавшись. Огнян Чочев, прыщеватый первокурсник из ВИФа, будет молча сопеть и тайно наливаться алкоголем, а его сестра Адриана, тонконогая, как ее отец, примется терзать упражнениями старенькое пианино — в музыкальное училище она проникла, видимо, служебным входом и теперь за это расплачивается.
Не поеду! — укрепилась в своем решении Элица, осененная новой идеей — выбраться побродить по Искыру...
Завтракая, она искренне пожалела, что дядя Нягол уехал в провинцию. В этот теплый день они могли бы совершить славную экскурсию, побродить, развести костер и испечь что-нибудь вкусное, даже переночевать на какой-нибудь базе, для него всегда бы нашлись места. Действительно, жалко.
Надела темно-синие трикотажные брюки, натянула серый пуловер, вокруг шеи шарфик в сине-белую полоску и погляделась в зеркало. Все было на месте — начиная от буйных волос до туристической обуви, и особенно — шрам на щеке. Воротник с капюшоном, перчатки, на всякий случай паспорт, ах да — деньги. Из ста левов, которые дал отец перед Новым годом, осталась половина — она гордилась своей неохотой тратиться, просто не видела смысла распускать деньги по мелочам. Тащить с собой рюкзак с продовольствием излишне, найдется по пути стакан лимонада и что-нибудь на закуску. Оставить записку или не оставлять? Они наверняка запоздают, знает она их субботы, а может, останутся ночевать, если Чочев уговорит отца выпить и блокировать машину. До тех пор она успеет вернуться и претерпеть новые наставления по телефону.
На улице мартовское солнце, разогнавшее утренний туман, согрело и прохожих, и тротуары, дышится легко. Элица, сунув куртку под мышку, догнала трамвай, полупустой, с подсыхающим полом и открытыми окошками. Кажется, мне сегодня везет, сказала она себе, не без удовольствия принимая толчки в спину, производимые металлической платформой. Если еще удастся ухватить какой-нибудь запоздавший поезд, цены мне не будет...
Поезд, дачный состав из стареньких вагонов, пофыркивал на боковом перроне. Элица прошла его из конца в конец, покраснев до ушей от шуточек молодого машиниста. Коце, позвал своего дружка усатый машинист, иди-ка сюда, быстрее! Тот, прибежав, навалился на него, и оба восхищенными глазами оглядели Элицу с головы до пяток, а она быстро удалялась, настигаемая их шутками: шведок возим, браток, погляди, какая красотка... Эй, малышка, беби, пожалуйте сюда, маршрут у нас Лондон — Иваняне — Калькутта, суперэкспрессно...
«Лав ю!» — расслышала она, смущенно входя в первый попавшийся вагон. Обожженная воспоминанием, она сжалась, словно в живот ей угодила стрела. Убегая от видений аборта, она прислонилась к коридорным перилам, рассеянно вслушиваясь в шумы...
Мужчина, которому она поверила и отдалась, словно бы обладал всеми желаемыми качествами — молод, энергичен, может быть, даже талантлив в своей любимой резьбе по дереву, хотя она не одобряла его увлечения странновато-обезображенными фигурами, болезненно удаленными от человека. Но чем больше она его узнавала, тем больше в нем открывала других, неподозреваемых ранее черт — например, глубоко угнездившегося равнодушия к окружающим, к близким, вытесненным интересами и работой ума. По сравнению с ней он был нечувствителен в обычном смысле этого слова: солнечный день, или песня, или случайная встреча с людским несчастьем производили на него куда меньшее впечатление, чем возникший в его голове, пусть даже самый банальный, образ, о котором он мог разглагольствовать перед ней часами. Он любил расспрашивать ее об известных мыслителях, но не было случая, чтобы он заинтересовался их частной жизнью, личной судьбой — для него были важны их идеи.
Когда случилась с ней эта нежданная беременность, в считанные месяцы перестроился не только весь ее организм, но и сама душа — тревожно-ласковая, исполнившаяся нежной стойкости.
За то же время и он стал неузнаваемым: изнервничался и замкнулся в себе, то подавленный, то гневливый. В эти мучительные дни и ночи, все еще не верящая в его преображение и в собственную свою наивность, все еще надеющаяся увидеть его другим — приблизившимся, растроганным соучастием в этом зачатии,— в те именно дни припомнился ей недавний разговор с дядей. Они сидели в кафе, вокруг шумела литературная богема, форсили молодые красавцы, выставляя напоказ фальшивую (а может, и настоящую) самоуверенность. Тайком потрогав живот, она спросила у дяди, почему до сих пор ни одна философия не опиралась на изначальное деление людей на мужчин и женщин. Дядя, глянув на нее заговорщически, усмехнулся и ответил вопросом: может, потому, что философия — мужское занятие? Но ведь мы сделаны из такой же плоти, из таких же органов, чувств, инстинктов, духа? — спрашивала она дальше. Дядя не согласился. До какой-то степени это так, но только до какой-то. Дальше начинаются различия. Мы, мужчины, нечто вроде машин, служащих для преобразования конкретного в абстрактное, а с вами, женщинами, дело, кажется, обстоит наоборот. Если вернуться к источнику жизни, трудно не заметить, что уже тут мужчина выступает стороной внешней, в зачатии он участвует однократно, для него это лишь миг обладания и наслаждения. Мужчина, добавил дядя, по природе своей не связан с ращением жизни, следовательно, он существо метафизическое. Он еще улыбался, а Элица, сдерживая рыдания, думала: да, метафизическое существо, верно сказано, точно. Дядя и подозревать не мог о ее беременности и переживаниях вокруг нее, о приближающемся аборте, о разрыве с человеком, который сломя голову убегал от отцовства и всего, что между ними было, однако он угадал суть, в которой холода было больше, чем чьей-то вины...
— Добрый день,— услышала она приятный голос и обернулась: рядом остановился высокий молодой мужчина в темных очках, одетый довольно изысканно. Поклонившись, спросил: — Я вам не помешаю?
— Как вы можете помешать? Разве что специально...
Элица явно привела его в смущение таким ответом.
— С моей стороны, может, будет не совсем воспитанно...
— Выглядите вы воспитанным.
Поезд погромыхивал, раскачиваясь среди все еще не просохшего поля, удаляющаяся громада города погружалась в испарения и дым, над ними вставали снежно-пестрые окрестные горы. Элица их сравнила с безукоризненно белым пуловером мужчины — он явно был из чистюль. Это доверия не вызывало, придется в первый же удобный момент уйти в следующее купе, откуда временами слышались раскаты смеха.
— Я все пытаюсь отгадать вашу профессию,— по-прежнему любезно сказал мужчина.— И пока что не могу.
— Зачем вам моя профессия?
— Как зачем? — усмехнулся он.— Просто так, если хотите, из любопытства...
— Лучше бы сказали, из любознательности. Любопытство — женская черта.
Привычным движением Элица подобрала волосы.
— Вы правы.— Мужчина вздохнул.— И все же... Вы, наверное, актриса?
Элица отрицала.
— Эстрадная певица?
— Вы не боитесь меня обидеть?
— Обидеть? — вытаращился он.
— Вы, вероятно, почитатель эстрады?
— Отчасти.— Он пошел в отступление.— Вы, как я понял, музыкантша?
— Знаете что,— сказала Элица,— я официантка, вас это устраивает?
Мужчина глуповато ухмыльнулся:
— Недооцениваете меня? Ну да ладно. Замолчали, вглядываясь в медленно исчезающую равнину, взлохмаченную линиями электропередач. Поезд устремился к щели в горе, похожей на откинутую полу гигантской бурки, под которую проскользнула река, а рядом с ней примостились шоссе и железнодорожный путь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53


А-П

П-Я