https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-funkciey-bide/
— Какая штука? — неожиданно спросила Элица. Он уловил подвох в ее тоне, как обычно смутный, но решил казаться сговорчивым — он искал малейшей возможности приласкаться к дочери, а вернее — умилостивить ее. Суровая,— сказал он, суровая и категоричная, Эли. Элица навострила уши: слово «категоричная» было не для отцовских уст. Жизнь, она всякая, папа,— последовал ответ, и Теодор вздрогнул. Давно уж не слышал он этого теплого, чарующего обращения.
День занимался медленный и необъятный, вокруг щебетали птицы, и в душе у него стало постепенно светлеть. Нет, она не выдала его, не намекнула, она его бережет и щадит... Один только шаг, один маленький, но верный шаг, и они друг друга поймут, забудут, простят — перед памятью деда, перед свежей его могилой... Хочешь, когда вернемся, снова будем ходить на прогулки? — тихо спросил он.— По субботам, по воскресеньям, без машины, вдвоем? Теперь вздрогнула Элица: она вдруг увидела себя маленькой девочкой в коротком платьице, с огромным бантом на голове, в одиноких аллеях парка. Отец снизу казался очень большим и сильным, способным победить всех волков и медведей, стерегущих ее за кустами. Не отпуская его, она срывала цветок и подавала ему... Прогулки, говоришь,— повторила она, задерживая ногу в траве.— И что? Теодор запнулся: Не понимаю, о чем ты? — И что мы будем делать на этих прогулках? — Ходить будем, Эли, долго-долго.— И потом? — осторожно спросила она. Потом ничего, вернемся домой. Элица разворошила траву так, что намокла обувь. Будет так же мучительно, как сейчас, подумала она, мучительно и глупо. Домой, говоришь,— продолжала она пытать.— И потом? Теодор напрягался, словно двоечник у доски. Потом...— он пожал плечами.— Как всегда. Вот что высидела его ученая голова, подумала Элица и сказала: Мы с тобой не можем, как всегда, папа. Уже не можем. Теодор помолчал, безуспешно подыскивая резоны. А почему же не попытаться, Эли? — произнес с наивной надеждой в голосе. Он не готов, он опять канючит, разозлилась Элица, ужасный характер... А дядя? — вдруг спросила она.— Оставим его одного? Теодор побледнел слегка, незаметно на светлом лице. Я так понял, что он собирается тут поработать,— вымолвил он,— в тишине и покое...— Это не одно и то же,— сказала Элица, подчеркивая свои слова. Теодор не нашелся что ответить, спросил: Ты с ним говорила? — О чем? — Об этом самом, об... одиночестве. Элица ласкала влажную траву, благодарно стелющуюся под ее ногами. Мы, папа, о многом говорим с дядей, и об одиночестве тоже... Я не могу его одного оставить. Нога ее замерла, потом снова задвигалась по траве.
Теодор молчал: Элица не вернется, она так решила. Мы можем его взять с собой,— собрался с силами он.— Поедем вместе, ты права.— Докуда вместе? — спросила Элица после паузы, и, будь Теодор понаблю-дательней, раз уж так ему изменяла чувствительность, он бы понял, что от ответа на этот вопрос зависит многое. Но он упустил это единственное мгновение, не понял. Он даже не заметил, что Элица задала вопрос откуда-то снизу, опустив голову в ожидании чуда: и вправду докуда им ехать вместе, докуда идти, двоим братьям с Элицей между ними... До Софии, естественно,— вырвалось у Теодора.— Там ему, может быть, станет легче.
Элица оставила в покое траву и убрала ноги. Зрачки ее засветились ясно и холодно. Дядя не поедет,— объявила она,— он мне сказал. А я останусь с ним... До свиданья.
Она повернулась и, храня невыносимое достоинство в хрупкой фигуре, скрылась за домом.
Путешествие до Софии было кошмарным. Останавливались бессчетное количество раз — на паркингах, у кюветов, в городках. Милка заказывала кофе, заставляла его ополаскиваться по чешмам и молола без перерыва: надо же, дожить до такого позора, чтобы разъе-динственное чадо так поступило, бросило нас, словно таборное, да еще в самый день похорон,— ты чего молчишь? Чем он мог ей ответить, разве что грубостью или внезапными тормозами... И Нягол хорош, родной братец называется,— не унималась Милка.— Черная душонка, а еще притворяется ангелом... Заметил, как он нас провожал — делал вид, что переживает! — Да замолчишь ты! — ревел Теодор, и машину резко заносило.
Добрались усталые, отложив разговоры на будущее. Но события их обогнали. На следующее утро обнаружилось в почтовом ящике угрожающее письмо к Элице с факультета, предупреждавшее, что в случае неявки к декану ей грозит исключение. Через полчаса позвонил Чочев — Теодор срочно требуется, ждет его немедленно в кабинете.
Потянулись безумные дни: из института в университет, оттуда снова в институт и в лаборатории. Декан отказался разговаривать с Теодором. Не теряя любезности, этот человек просекал до кости. У Элицы накопились пропуски, преподаватели не хотят допускать ее к сессии, а она уже на носу.
Теодор кинулся спасать дочь. Разговоры, обещания, покаяния — все от имени Элицы. Особенно мучительной была встреча с ректором, устроенная по просьбе академика Тенчева. Уничтоженный Теодор что-то мямлил, вынимал то настоящие, то состряпанные наспех медицинские справки, удостоверяющие тяжелую болезнь его дочери, которая пребывает в провинции в окружении докторов, он же вместо того, чтобы быть со своим ребенком, бегает по инстанциям.
Никогда он еще так не лгал — спокойно и даже нагло. И никогда представить себе не мог, что ложь, да к тому же наглая, может доставлять что-то вроде удовольствия, словно осуществленная месть.
Ему поверили и простили пропуски, экзамены отложили на осень. Однако декан, все такой же любезный, на прощанье ему сказал: коллега Няголов, говоря между нами, для вашей дочери это последний шанс. Если подобное повторится, на мою подпись больше не рассчитывайте.
По вечерам Теодор возвращался в свое до невозможности вылизанное жилище разбитый усталостью и унижением. После того как перед самым завершением докторской ему коварно спустили новую тему, в которой был заинтересован руководитель, директор института и недавний его приятель Чочев шпорил его не хуже, чем идальго своего Росинанта. Дни напролет, а то и ночи, он проводил в лабораториях или торчал на совещаниях и рабочих встречах, утрясал, клянчил левы или валюту, не до конца вытребованные Чочевым. Для настоящей работы времени оставалось мало, но и это было еще не самое плохое. Угнетало больше всего постоянное вмешательство Чочева.
Странный это был человек. Осторожный, выжидательный, каждый шаг вымеряющий в своем директорстве, тут он словно преображался: импровизировал, вносил неожиданные изменения в программу, начинал посторонние опыты. Сотрудники недоумевали и поглядывали на Теодора, который был вторым, а по сути дела, первым лицом в разработке, в ожидании, что он наведет порядок. Но Теодор не решался. Можно попробовать и так,— говорил он упавшим голосом,— есть в этом что-то такое.
Трудно поверить, но это иногда было правдой: ком-бинаторский чочевский ум на скаку нащупывал щели, причудливо связанные с идеей исследования. Такие находки изумляли Теодора в той же степени, в какой отталкивали явные несообразности, на которых настаивал Чочев. Тео, говаривал он ему в поздний час, в науке, как и в любви, не знаешь, когда и откуда найдет вдохновение — то налетит на тебя ни с того ни с сего, то рассеется яко дым... Ты ЕОГЛЯДИ, ЧТО ПО всему свету люди делают! Гипотеза, брат, все начинается гипотезой: предлагаю, потому что абсурдно! И смотри ты, выходит совсем логично. Так что расслабься, душу расслабь, а разум сам успокоится!
Теодор к такому не был способен. Человек порядка, последовательный и логичный, он всегда двигался от «а» до «б», потом к «в» и так далее, строя, никогда не рушил, потому что это для него не имело смысла: по его глубокому убеждению, вещи в природе, а следовало бы — и в жизни, подчинялись своему строгому распорядку, своему системному ходу, каким бы сложным ни было взаимодействие между ними. В этом видел он суть Натуры, ее глубоко закодированную функцию. Ибо, рассуждал он, природа ничего случайного не совершает, у нее все испытано, проверено и подогнано в течение миллиона лет — и все это во имя единственной цели: функции. Куда ни обернешься, природа именно трудится, что-то в ней совершается, подготовляя идущее и идущее за идущим и т. д.— и это не просто движение, это каждый раз звено, позволяющее, облегчающее какой-то процесс, какую-то функцию, без которой все обессмысливалось. Природа исполнена логики, резюмировал он. Если бы это было не так, она бы не могла существовать в этом виде, да и в любом другом виде и формах, она бы просто распалась в непонятное и ненужное и, в сущности, невозможное правещество. В функции, заканчивал он свою мысль, содержится сущность. Иначе не было бы разнообразия, устойчивости, наследственности, движения. Функция — это жизнь, и в этом смысле жизнь — это функция.
Все это Чочева не занимало. Если бы в молодости ему сказали, что через несколько лет он примется за науку, он бы ответил смехом. Тогда у него были совсем иные намерения — ухватить диплом, внедриться в командный инженерный состав и руководить — как можно выше. Но лукавая старушка жизнь выступила на сей раз иронистом. Ему, прирожденному организатору и устроителю, не повезло именно тут. После болезненных и мелочных столкновений с соперниками его скинули с первого в его жизни и с таким трудом завоеванного директорства не за явный карьеризм, а за... отсутствие деловых качеств. Так начались его мытарства по разным службам, ему никак не удавалось, по собственному его выражению, устроиться в выгодную засаду, пока наконец счастье ему не улыбнулось: в один прекрасный день он погрузился на последний отходящий в науку поезд, поезд, конечно, простой, пассажирский, со старыми вагонами, но все же отходящий в науку. Младший сотрудник средних лет, местный общественный деятель, специализирующийся на лекторской теме «Наука как первая производительная сила в химии», Чочев ловко жонглировал научными и идеологическими понятиями, вымешивая из них потребное месиво, ни хлеб, ни пирог — просто серую массу, пригодную якобы на всяческое печенье. Так подобрался он к первой диссертации, украсил имя кандидатским титулом, считая его достаточным для следующих атак на заветные административные высоты.
Это был уже совсем другой Чочев, обкатанный речной камень, побывавший в омутах и воронках, сумевший оценить первосилу выгодных связей, с которой не могло тягаться и самое солидное открытие,— им-то и посвятил он многолетние направленные усилия. Он изучал людей возле себя, и особенно прилежно — над собой, их намерения, стремления, характеры, с одними сдружился, с другими держался на почтительном расстоянии, маленьких ругал, с большими был щедр и в меру услужлив, чтобы не казаться лакеем, по мелочам не льстил, зная, что это порождает сомнения, доходящие до обиды, зато лесть покрупнее, оптовая, внушала серьезность и чувство масштабности.
Так добился Чочев директорства в институте, узловом институте, на который возлагались надежды. Что было у него за плечами? Богатый житейский и весьма скромный профессиональный опыт. Первый ему подсказывал, что пост — это дело зыбкое, рано или поздно его может снести отсюда негаданный научный вихрь. Второй же ему внушал: сейчас самый момент попрочнее вписаться в табель о рангах — докторская, маленький курс для студентов-заочников (на очников нету времени), и профессура капнет. А найти себе подходящую пару, можно и до лауреатства добраться. И тогда — кум королю! Профессор-доктор — вот она, брат, стратегическая задача!
Что в этом случае оставалось делать Теодору? Разумно приспосабливаться, и все. Отмену докторской навесили ему как сережку на ухо — Чочев был не только силен, но и ловок, с ним шутки плохи.
Домой возвращался Теодор все позднее, посеревший и молчаливый. И ничего его глаз не радовало, все реже пускалась стереоустановка, его тайная гордость,— душа его сжалась, пожухла в тех именно уголках, которые были открыты музыке. Надо привыкать, привыкать, внушал он себе.
Милка его мнения не разделяла. Как всякая нормальная женщина, шагнувшая за сорок, она давно перестала удивляться и людям, и жизни. Она знала десятки запутанных историй — любовных, служебных, родственных и соседских. С юных лет не сомневалась она в неколебимой силе корыстного эгоизма, отточившего зубы на выгоде. Более того, в глубине души она только в это и верила, не сумев открыть никаких более прочных основ жизни. Насчет себя она тоже пребывала в полной ясности: любовь отлетела, потолок достигнут, амбиции прополоты и разделены на две грядки: Элица и Теодор. Отец и дочь, думала она, а до чего ж не похожи. Теодор пошел в ум, Элица же в характер. В Теодоре было что-то мягкое, женственное, Элица глядела решительно, по-мужски, всегда готовая на отпор. И это при такой-то болезни...
Для Милки была мучительной таинственность их раздора. Этот Элицын дневник, эти строчки о каком-то братоотступничестве Теодора, от которых он упал в обморок в кабинете, упрямое молчание Элицы дома, ее отшельничество, неразбериха с университетом, наконец, эти ее побеги к дяде — все это были звенья одной цепи, до которой Милку не допускали. Для нее, матери, это было мучительно, она догадывалась, что случился какой-то позор. Что в самом деле могло значить это братоотступничество — когда, где и какой ценой? Ответа не находилось. В молодости братья жили вдали друг от друга. Теодор учился в Мюнхене, Нягол в это время сидел в тюрьме. Значит, не тогда.
Да и что мог знать Теодор о подпольных делах брата... Милка напрягала ум. Во время Няголовой сидки Теодор заканчивал образование здесь, на свидания редко ходил, вообще жил на отшибе. Значит, период после Девятого. Верно, Нягола во время культа преследовали, исключали, даже вроде бы выдворяли, но ведь и Теодор тогда маялся в ассистентах, молодой, беспартийный, сын торговца и брат попавшего в немилость Нягола,— она очень даже хорошо помнит его тогдашнее самочувствие, подупавший гонор и поношенные костюмы.
С тех пор она и тени между братьями не замечала, обходилось без ссор, напротив, если оставить в стороне тонкую снисходительность Нягола к окружающим, впрочем, на Элицу это не распространялось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
День занимался медленный и необъятный, вокруг щебетали птицы, и в душе у него стало постепенно светлеть. Нет, она не выдала его, не намекнула, она его бережет и щадит... Один только шаг, один маленький, но верный шаг, и они друг друга поймут, забудут, простят — перед памятью деда, перед свежей его могилой... Хочешь, когда вернемся, снова будем ходить на прогулки? — тихо спросил он.— По субботам, по воскресеньям, без машины, вдвоем? Теперь вздрогнула Элица: она вдруг увидела себя маленькой девочкой в коротком платьице, с огромным бантом на голове, в одиноких аллеях парка. Отец снизу казался очень большим и сильным, способным победить всех волков и медведей, стерегущих ее за кустами. Не отпуская его, она срывала цветок и подавала ему... Прогулки, говоришь,— повторила она, задерживая ногу в траве.— И что? Теодор запнулся: Не понимаю, о чем ты? — И что мы будем делать на этих прогулках? — Ходить будем, Эли, долго-долго.— И потом? — осторожно спросила она. Потом ничего, вернемся домой. Элица разворошила траву так, что намокла обувь. Будет так же мучительно, как сейчас, подумала она, мучительно и глупо. Домой, говоришь,— продолжала она пытать.— И потом? Теодор напрягался, словно двоечник у доски. Потом...— он пожал плечами.— Как всегда. Вот что высидела его ученая голова, подумала Элица и сказала: Мы с тобой не можем, как всегда, папа. Уже не можем. Теодор помолчал, безуспешно подыскивая резоны. А почему же не попытаться, Эли? — произнес с наивной надеждой в голосе. Он не готов, он опять канючит, разозлилась Элица, ужасный характер... А дядя? — вдруг спросила она.— Оставим его одного? Теодор побледнел слегка, незаметно на светлом лице. Я так понял, что он собирается тут поработать,— вымолвил он,— в тишине и покое...— Это не одно и то же,— сказала Элица, подчеркивая свои слова. Теодор не нашелся что ответить, спросил: Ты с ним говорила? — О чем? — Об этом самом, об... одиночестве. Элица ласкала влажную траву, благодарно стелющуюся под ее ногами. Мы, папа, о многом говорим с дядей, и об одиночестве тоже... Я не могу его одного оставить. Нога ее замерла, потом снова задвигалась по траве.
Теодор молчал: Элица не вернется, она так решила. Мы можем его взять с собой,— собрался с силами он.— Поедем вместе, ты права.— Докуда вместе? — спросила Элица после паузы, и, будь Теодор понаблю-дательней, раз уж так ему изменяла чувствительность, он бы понял, что от ответа на этот вопрос зависит многое. Но он упустил это единственное мгновение, не понял. Он даже не заметил, что Элица задала вопрос откуда-то снизу, опустив голову в ожидании чуда: и вправду докуда им ехать вместе, докуда идти, двоим братьям с Элицей между ними... До Софии, естественно,— вырвалось у Теодора.— Там ему, может быть, станет легче.
Элица оставила в покое траву и убрала ноги. Зрачки ее засветились ясно и холодно. Дядя не поедет,— объявила она,— он мне сказал. А я останусь с ним... До свиданья.
Она повернулась и, храня невыносимое достоинство в хрупкой фигуре, скрылась за домом.
Путешествие до Софии было кошмарным. Останавливались бессчетное количество раз — на паркингах, у кюветов, в городках. Милка заказывала кофе, заставляла его ополаскиваться по чешмам и молола без перерыва: надо же, дожить до такого позора, чтобы разъе-динственное чадо так поступило, бросило нас, словно таборное, да еще в самый день похорон,— ты чего молчишь? Чем он мог ей ответить, разве что грубостью или внезапными тормозами... И Нягол хорош, родной братец называется,— не унималась Милка.— Черная душонка, а еще притворяется ангелом... Заметил, как он нас провожал — делал вид, что переживает! — Да замолчишь ты! — ревел Теодор, и машину резко заносило.
Добрались усталые, отложив разговоры на будущее. Но события их обогнали. На следующее утро обнаружилось в почтовом ящике угрожающее письмо к Элице с факультета, предупреждавшее, что в случае неявки к декану ей грозит исключение. Через полчаса позвонил Чочев — Теодор срочно требуется, ждет его немедленно в кабинете.
Потянулись безумные дни: из института в университет, оттуда снова в институт и в лаборатории. Декан отказался разговаривать с Теодором. Не теряя любезности, этот человек просекал до кости. У Элицы накопились пропуски, преподаватели не хотят допускать ее к сессии, а она уже на носу.
Теодор кинулся спасать дочь. Разговоры, обещания, покаяния — все от имени Элицы. Особенно мучительной была встреча с ректором, устроенная по просьбе академика Тенчева. Уничтоженный Теодор что-то мямлил, вынимал то настоящие, то состряпанные наспех медицинские справки, удостоверяющие тяжелую болезнь его дочери, которая пребывает в провинции в окружении докторов, он же вместо того, чтобы быть со своим ребенком, бегает по инстанциям.
Никогда он еще так не лгал — спокойно и даже нагло. И никогда представить себе не мог, что ложь, да к тому же наглая, может доставлять что-то вроде удовольствия, словно осуществленная месть.
Ему поверили и простили пропуски, экзамены отложили на осень. Однако декан, все такой же любезный, на прощанье ему сказал: коллега Няголов, говоря между нами, для вашей дочери это последний шанс. Если подобное повторится, на мою подпись больше не рассчитывайте.
По вечерам Теодор возвращался в свое до невозможности вылизанное жилище разбитый усталостью и унижением. После того как перед самым завершением докторской ему коварно спустили новую тему, в которой был заинтересован руководитель, директор института и недавний его приятель Чочев шпорил его не хуже, чем идальго своего Росинанта. Дни напролет, а то и ночи, он проводил в лабораториях или торчал на совещаниях и рабочих встречах, утрясал, клянчил левы или валюту, не до конца вытребованные Чочевым. Для настоящей работы времени оставалось мало, но и это было еще не самое плохое. Угнетало больше всего постоянное вмешательство Чочева.
Странный это был человек. Осторожный, выжидательный, каждый шаг вымеряющий в своем директорстве, тут он словно преображался: импровизировал, вносил неожиданные изменения в программу, начинал посторонние опыты. Сотрудники недоумевали и поглядывали на Теодора, который был вторым, а по сути дела, первым лицом в разработке, в ожидании, что он наведет порядок. Но Теодор не решался. Можно попробовать и так,— говорил он упавшим голосом,— есть в этом что-то такое.
Трудно поверить, но это иногда было правдой: ком-бинаторский чочевский ум на скаку нащупывал щели, причудливо связанные с идеей исследования. Такие находки изумляли Теодора в той же степени, в какой отталкивали явные несообразности, на которых настаивал Чочев. Тео, говаривал он ему в поздний час, в науке, как и в любви, не знаешь, когда и откуда найдет вдохновение — то налетит на тебя ни с того ни с сего, то рассеется яко дым... Ты ЕОГЛЯДИ, ЧТО ПО всему свету люди делают! Гипотеза, брат, все начинается гипотезой: предлагаю, потому что абсурдно! И смотри ты, выходит совсем логично. Так что расслабься, душу расслабь, а разум сам успокоится!
Теодор к такому не был способен. Человек порядка, последовательный и логичный, он всегда двигался от «а» до «б», потом к «в» и так далее, строя, никогда не рушил, потому что это для него не имело смысла: по его глубокому убеждению, вещи в природе, а следовало бы — и в жизни, подчинялись своему строгому распорядку, своему системному ходу, каким бы сложным ни было взаимодействие между ними. В этом видел он суть Натуры, ее глубоко закодированную функцию. Ибо, рассуждал он, природа ничего случайного не совершает, у нее все испытано, проверено и подогнано в течение миллиона лет — и все это во имя единственной цели: функции. Куда ни обернешься, природа именно трудится, что-то в ней совершается, подготовляя идущее и идущее за идущим и т. д.— и это не просто движение, это каждый раз звено, позволяющее, облегчающее какой-то процесс, какую-то функцию, без которой все обессмысливалось. Природа исполнена логики, резюмировал он. Если бы это было не так, она бы не могла существовать в этом виде, да и в любом другом виде и формах, она бы просто распалась в непонятное и ненужное и, в сущности, невозможное правещество. В функции, заканчивал он свою мысль, содержится сущность. Иначе не было бы разнообразия, устойчивости, наследственности, движения. Функция — это жизнь, и в этом смысле жизнь — это функция.
Все это Чочева не занимало. Если бы в молодости ему сказали, что через несколько лет он примется за науку, он бы ответил смехом. Тогда у него были совсем иные намерения — ухватить диплом, внедриться в командный инженерный состав и руководить — как можно выше. Но лукавая старушка жизнь выступила на сей раз иронистом. Ему, прирожденному организатору и устроителю, не повезло именно тут. После болезненных и мелочных столкновений с соперниками его скинули с первого в его жизни и с таким трудом завоеванного директорства не за явный карьеризм, а за... отсутствие деловых качеств. Так начались его мытарства по разным службам, ему никак не удавалось, по собственному его выражению, устроиться в выгодную засаду, пока наконец счастье ему не улыбнулось: в один прекрасный день он погрузился на последний отходящий в науку поезд, поезд, конечно, простой, пассажирский, со старыми вагонами, но все же отходящий в науку. Младший сотрудник средних лет, местный общественный деятель, специализирующийся на лекторской теме «Наука как первая производительная сила в химии», Чочев ловко жонглировал научными и идеологическими понятиями, вымешивая из них потребное месиво, ни хлеб, ни пирог — просто серую массу, пригодную якобы на всяческое печенье. Так подобрался он к первой диссертации, украсил имя кандидатским титулом, считая его достаточным для следующих атак на заветные административные высоты.
Это был уже совсем другой Чочев, обкатанный речной камень, побывавший в омутах и воронках, сумевший оценить первосилу выгодных связей, с которой не могло тягаться и самое солидное открытие,— им-то и посвятил он многолетние направленные усилия. Он изучал людей возле себя, и особенно прилежно — над собой, их намерения, стремления, характеры, с одними сдружился, с другими держался на почтительном расстоянии, маленьких ругал, с большими был щедр и в меру услужлив, чтобы не казаться лакеем, по мелочам не льстил, зная, что это порождает сомнения, доходящие до обиды, зато лесть покрупнее, оптовая, внушала серьезность и чувство масштабности.
Так добился Чочев директорства в институте, узловом институте, на который возлагались надежды. Что было у него за плечами? Богатый житейский и весьма скромный профессиональный опыт. Первый ему подсказывал, что пост — это дело зыбкое, рано или поздно его может снести отсюда негаданный научный вихрь. Второй же ему внушал: сейчас самый момент попрочнее вписаться в табель о рангах — докторская, маленький курс для студентов-заочников (на очников нету времени), и профессура капнет. А найти себе подходящую пару, можно и до лауреатства добраться. И тогда — кум королю! Профессор-доктор — вот она, брат, стратегическая задача!
Что в этом случае оставалось делать Теодору? Разумно приспосабливаться, и все. Отмену докторской навесили ему как сережку на ухо — Чочев был не только силен, но и ловок, с ним шутки плохи.
Домой возвращался Теодор все позднее, посеревший и молчаливый. И ничего его глаз не радовало, все реже пускалась стереоустановка, его тайная гордость,— душа его сжалась, пожухла в тех именно уголках, которые были открыты музыке. Надо привыкать, привыкать, внушал он себе.
Милка его мнения не разделяла. Как всякая нормальная женщина, шагнувшая за сорок, она давно перестала удивляться и людям, и жизни. Она знала десятки запутанных историй — любовных, служебных, родственных и соседских. С юных лет не сомневалась она в неколебимой силе корыстного эгоизма, отточившего зубы на выгоде. Более того, в глубине души она только в это и верила, не сумев открыть никаких более прочных основ жизни. Насчет себя она тоже пребывала в полной ясности: любовь отлетела, потолок достигнут, амбиции прополоты и разделены на две грядки: Элица и Теодор. Отец и дочь, думала она, а до чего ж не похожи. Теодор пошел в ум, Элица же в характер. В Теодоре было что-то мягкое, женственное, Элица глядела решительно, по-мужски, всегда готовая на отпор. И это при такой-то болезни...
Для Милки была мучительной таинственность их раздора. Этот Элицын дневник, эти строчки о каком-то братоотступничестве Теодора, от которых он упал в обморок в кабинете, упрямое молчание Элицы дома, ее отшельничество, неразбериха с университетом, наконец, эти ее побеги к дяде — все это были звенья одной цепи, до которой Милку не допускали. Для нее, матери, это было мучительно, она догадывалась, что случился какой-то позор. Что в самом деле могло значить это братоотступничество — когда, где и какой ценой? Ответа не находилось. В молодости братья жили вдали друг от друга. Теодор учился в Мюнхене, Нягол в это время сидел в тюрьме. Значит, не тогда.
Да и что мог знать Теодор о подпольных делах брата... Милка напрягала ум. Во время Няголовой сидки Теодор заканчивал образование здесь, на свидания редко ходил, вообще жил на отшибе. Значит, период после Девятого. Верно, Нягола во время культа преследовали, исключали, даже вроде бы выдворяли, но ведь и Теодор тогда маялся в ассистентах, молодой, беспартийный, сын торговца и брат попавшего в немилость Нягола,— она очень даже хорошо помнит его тогдашнее самочувствие, подупавший гонор и поношенные костюмы.
С тех пор она и тени между братьями не замечала, обходилось без ссор, напротив, если оставить в стороне тонкую снисходительность Нягола к окружающим, впрочем, на Элицу это не распространялось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53