Выбор порадовал, доставка супер 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Таким же неустанным добытчиком средств на издания «Вперед!», как Ильин или Соловьев. Не позабыть минут, когда хоть в петлю, а тут-то и услышишь: «Мне удалось собрать с добрых людей триста рублей…» И не позабыть ее обыденной заботливости, всегда деликатной, всегда так, точно бы без усилий и беготни, без траты учебного, сорбоннского времени.
Герман и Зина – ему казалось, что они счастливы. Признание Германа – «мрак в семье» – поразило и ужаснуло Петра Лавровича. Никогда, ни на минуту не приходило в голову хоть что-нибудь похожее, отдаленно похожее. Господи, да как же так, растерянно думал Петр Лаврович, хотя давно уж запретил себе даже и машинальное употребление атавизмов, подобных «господи», что же это такое, господи?.. Неутомимый в решении вопросов философии и социологии, он решительно не умел сообразить, чем поправить житейское горе. И, подчиняясь привычкам мысли, поднимался в сферы своего духовного обитания.
Слово «любовь», размышлял Петр Лаврович, не поддается введению в точную научную терминологию. Однако для нашего исследования согласимся – любовь есть сильная, или даже сильнейшая, привязанность одного существа к другому. Далее. У многих натур привязанность эта – следствие побуждений эгоистических: плотское наслаждение, игра воображения, порабощение другой личности. У иных натур, коим свойственно забвение «я», тут самоотвержение. Надобно, однако, не упускать из виду следующее. Коль скоро речь идет о привязанности, она, стало быть, подвержена колебаниям, изменениям, затуханиям… Погодите, сударь, осаживал себя Петр Лаврович, взгляните на вопрос исторически. Итак, пока женщина стояла ниже мужчины, она могла найти в нем свой идеал, однако сей идеал был идолом. Мужчина, впрочем, тоже мог найти свой идеал, но какой? – только эстетический: красота, грация… Настоящий, подлинный идеал возникает и упрочивается лишь тогда и там, когда и где обе стороны (взаимное физиологическое увлечение условие непременное), так вот, когда обе стороны разделяют одинаковый нравственный идеал, вследствие чего изгоняется даже тень лицемерия…
Мысли Петра Лавровича текли плавно, он парил в сферах своего духовного обитания, да вдруг словно бы телесно ощутил, как ослабели крылья – его потянула книзу властная сила земного притяжения. Боже мой, окончательно растерялся философ, даже и машинально не отметив недозволительность обращения к потустороннему, боже мой, ведь все эти критерии прочного союза… Ну конечно, конечно, все это присутствует в брачном союзе Зины и Германа, а вот поди ж ты… И ведь есть же Бруно, прелесть мальчик, а в детях, – вспомнилось из Гегеля, – в детях-то и обретают супруги свое действительное единство. Но Петр Лаврович недодумал, отчего ж и единства недостаточно, ему опять прозвучало из гегелизмов: что-то не очень внятное о нежнейшей ткани человеческих отношений, а следом как металлом звенящее: любовь – чудовищное противоречие, неразрешимое для рассудка. И едва отчеканилось, Петру Лавровичу словно бы легче стало. Неразрешимое для рассудка… Он усмехнулся: «А ежели я и ошибаюсь, зато в компании с Гегелем». И ему стало еще легче – он не считал себя вправе объясняться с Германом или Зиной. Не то чтобы замкнул банально: пусть, мол, сами решают, нет, не вправе, и точка.
Но ни Герман, ни Зина и не искали случая прильнуть к нему. Петр Лаврович был этому втайне рад. Однако радость свою не малодушию, не бессилию приписал, а отнес на счет тех надежд, о которых упоминал Герман: если бы не некоторые смутные проблески надежды… В самом деле, заключил Петр Лаврович, раз уж они намерены вместе отправиться в Россию… то есть и не совсем, так сказать, технически вместе. Зина легально поедет вместе с Бруно, Герман аттестует: «мой авангард», а сам Герман, нелегальный, двинется позже, «главные силы»… Итак, раз уж они намерены вместе отправиться, выходит, уже и не проблески, а какие-то огни, что-то маячное. Герман обновится, Зина погостит у сестер, обоих уврачует родная сторона, глядишь, все и образуется…
Ночь была глубокая, давно бы почивать, с восьми работать – нет, не спалось. Когда такое случалось, он знал причину, печальную причину: ему-то не дано обновиться на родной стороне. Нынче, однако, подумалось не о доме на Фурштатской – привиделся сентябрьский день, то дождик кропил, то солнышко светило, хоронили декабриста Штейнгеля, почти восьмидесятилетнего старца, гроб несли на руках, он тоже нес, полковник артиллерии Лавров, кавалер орденов Анны и Станислава, – перешли Троицкий мост, поравнялись с кронверком, где некогда казнили пятерых…
* * *
Как задумали, так и сделали: в Петербург прибыл «авангард» – Зина и Бруно; следом прибыли «главные силы». Минуло несколько недель, и черти, которые не дремлют на земле, пока бог витает в облаках, взяли след Лопатина. Тяжелая карета проехала Троицкий мост и свернула в Петропавловскую крепость.
Теперь, спустя месяцы, и «авангард» и «главные силы» приближались к месту ссылки, назначенной известному государственному преступнику Герману Лопатину. За черной пустошью начинался русский квартал – отсюда, с этого направления несколько лет тому императорская армия штурмом взяла Ташкент.
Дома с плоскими крышами, под окнами уложен дерн, травке не дали выгореть, и этот дерн, эта травка умилили Зину – такие они были родные после степей и пустынь в тучах пыли. Но Герман не желал селиться в русском квартале. В Париже жаловался – недостает русских лиц, русской речи, а тут и нахмурился: «Очутись я в Индии, нипочем не стал бы жить рядом с англичанами. Ты думаешь, восставшие индийцы бесчинствовали? Да, ужасно насильничали над европейцами, но тысячу раз прав старик Маркс: поведение мятежников-сипаев зеркально отразило отвратительное поведение захватчиков-британцев. Орудие возмездия куют сами угнетатели… А у меня, Зиночка, ни малейшей охоты уподобиться господам ташкентцам».
Пришлось, однако, смириться: ради хлеба насущного служи, а где ж служить, как не в Новом Ташкенте, центре администрации? Герман сказал: пришлют деньги – ни дня не останусь. Служить же пошел кассиром и бухгалтером. Говорил: дед мой Никон Никонович подвизался уездным казначеем.
Азия вчуже казалась Зине романтической. Азия в Азии оказалась прозаической: серые туземные домишки, глинобитные и саманные, с оконцами из промасленной бумаги, кривые вонючие улочки, базар, повитый темным жужжаньем мушиной армады. А тут еще зарядили дожди.
Германа выручил старый приятель – Ванечка Билибин. Выручал еще в Ставрополе, выручал и в Париже, вот и в Ташкенте достал нескудеющей рукой – переводи, брат Герман, пользуйся добротою почтеннейшего издателя Ивана Иваныча, получи-ка аванс. Искусный экспериментатор и блистательный лектор, этот Джон Тиндаль пером владел, громадным спросом пользовались его книги. И слава те господи, аванс не был тощим.
Выручил Германа и новый приятель – ровесник и почти однокашник, он тоже прошел курс естественных наук, только не в петербургском, а в московском и вот уж лет семь-восемь жил на краю Ташкента, заведуя шелкомотальной фабрикой и школой шелководства при ней, занимался и энтомологией. Жил добрейший Василий Федорович в доме о три комнаты, под камышовой кровлей, а в доме – роскошь! – деревянные полы, ступням приятно после глиняного. «Располагайтесь, коллега», – пригласил Ошанин, такой же, как Герман, рослый, бородатый и очкастый. «А тебе, малый, надо б ружьецо, – шепнул он Бруно. – Знатно поохотишься», – к стене была прибита шкура королевского тигра. Бруно не сводил с нее глаз. Ах, почему же дяденька смеется? Дяденька признался, что выложил за тигра всего-навсего двенадцать целковых.
Ташкентская весна возвратила Зине и Герману дыхание далекого Гастингса. Будто никогда не было ни домашней неустроенности, ни изнурительных денежных забот, ни взаимного раздражения. Боже мой, как неистово светила луна из этой бездонной, безмолвной черноты.
Весной влекло за город. Куда как живописны были Лопатин и Ошанин в белых блузах и широкополых шляпах! Дорожная сумка и жестяной ящичек для насекомых, лупа на шнурке у пояса, подушечка с булавками, как у модисток, и сачки на длинном шесте. Они насвистывали, напевали, вскрикивали, ударялись бегом и застывали на месте, приседали, подпрыгивали, бежали дальше, блузы серели от пота, в глазах щипало, ребра рушились и вздымались, они ничего не замечали. И, сойдясь близко, сдвинув лбы, нацелив лупы: «Ну-с, а это и вовсе чудо!» – «Тэк-с, пожалуйте ящик!» – «Те-те-те, эдакого я еще и не видывал, а?!» И снова мчались вдохновенно под палящим солнцем.
«Послушайте, Герман Александрович, – толковал Ошанин, – да ведь вы натуралист божьей милостью. Из вас бы, батенька, крупный ученый выработался». – «Планида иная, батенька, – отшучивался Лопатин. – Иная планида».
Об этой «планиде» Зина думала часто.
Чем дольше знала она Германа, тем больше дивилась щедрости матери-природы: мощным умом одарила, незаемным, быстрым и вместе основательным. Но дар стократно превышал реализацию. Поездки в Россию? О, Зина понимала, как это необходимо, признавала завет Герцена, всегда Лопатину памятный: страшись тины эмигрантства. И ничего не имела против его стремления передавать соотечественникам содержание и опыты европейских социально-политических течений. Наконец, она вовсе не считала нужным погрузить его в глубины естественных наук, ведь она и сама находилась в потоке, который был знамением времени и который властно увлекал от естествознания в обществоведение. Да, так. Но «планидой» Германа была она недовольна и озабочена. Не потому, однако, что спутник этой планеты обрекался на грозовые разряды бедствий. Э, если уж на то пошло, Зина Корали, с юности отвергшая «в браке – мы рабыни», не увязалась бы спутницей за планетой любой яркости. Семенить вослед повелителю, как здешние ташкентские бедняжки, не смеющие взглянуть на мир? Увольте! Нет, ей хотелось, и хотелось страстно, освободить Германа от того, что она твердо считала зряшной тратой энергии и ненужным риском. Рассудком и сердцем она внимала настояниям Лаврова, обращенным к Герману: избавьтесь от мильона практических обязательств и частностей, займитесь агитационной литературой, вы призваны быть руководителем, главой партии, непростительно терять время и силы на второстепенное, когда есть историческое… А Герман искренне не находил в себе достаточно способностей. А Зина искренне находила в Германе недостаток желания. «Ты зарываешь свой талант в землю», – твердила она. «Да, но в родную землю», – усмехался он. И вдруг глаза его обретали стальной блеск… Вот так, должно быть, блестели они, когда Герман переломил копье с Энгельсом по поводу Бакунина, изгнанного из Интернационала, а госпожа Маркс горячо вмешалась в спор, и Герман отрезал: «Клянусь, мадам, никогда не обсуждать вопросы политики с женщинами, которые делают из них семейное дело». Ну что ж, это не поссорило Германа ни с Энгельсом, ни с Марксом и его домочадцами: отношения не пошатнулись, Герман по-прежнему был званым, избранным.
С ней, Зиной, он не зарекался обсуждать вопросы теоретические и практические. И не отрезал, как ножом, ее возражения. Но едва заходила речь именно о нем, Германе, как он усматривал в ее намерениях желание остепенить муженька. Он подозревал дамское тщеславие. И даже, сдается, расчет на эдакий профессорский, литераторский комфорт… Ах, конечно, она, женщина, озабоченная здоровьем и воспитанием единственного сына, холодела при виде розовых картонных билетиков на похлебку с ломтем хлеба – такими билетиками парижские благотворители ссужали парижских люмпенов. И, конечно, до смерти боялась пресловутой ночлежки на улице Токвиля или гадких меблирашек на улице Сент-Оноре. Но, видит бог, никогда она не приценялась к костюмам от знаменитого Ворта и не рассчитывала держать щекастого лакея в красной суконной куртке и серых панталонах. Подозрения Германа оскорбляли Зину.
Была, однако, забота общая.
Великий путешественник, он уже пересекал отечество с запада на восток, с востока на запад – от Невы до Ангары и обратно. Теперь предстояло пересечь с юга на север – от Ташкента до Петербурга. Препятствия вставали громадные, пожалуй, и неодолимые. И они с Зиной отвергли вариант юг – север, как заведомо гибельный.
Возник вариант иной, сложно-маневренный. Он требовал хождения по присутствиям. А это требовало присутствия в Петербурге. И Зина с трехлетним «английским ребенком, находящимся на попечении», отправилась навстречу пыльным бурям и многотрудным хлопотам.
Хлопоты взяли больше полугода. На одном прошении кто-то начертал: «Лопатин, по-видимому, совершенно отрезвился – прошу сообразить, есть ли возможность удовлетворить его просьбу. Лопатина я знаю с 1866 года – не террорист, за остальное не ручаюсь»… Господи, да разве даже и она, Зина, поручилась бы «за остальное»? Просьба ж была о переводе из Азии в Европу. Ну, скажем, в испытанные ссылочные места – в Вятку или Вологду.
Особое совещание, одно из тех, что временно возникали на весьма продолжительное время, сочло наконец возможным извлечь отставного коллежского секретаря Лопатина из-под ташкентского солнцепека.
* * *
До Самары он следовал , ибо ссыльные не ездят, а следуют , бесконвойным. Из Самары, однако, велено было следовать подконвойным. Очень это не понравилось Лопатину по причине всем свойственной нелюбви к арестантскому положению. Он подал прошение самарскому начальству: доберусь, мол, самостоятельно. Начальство отказало. Канцелярист-проказник подшил бумагу к делу и пробежался резвым карандашиком:
Герман, Герман милочка!
Шампанского бутылочка,
Полфунтика икры –
Свободен будешь ты!
Старший канцелярист приписал в сердцах: «Идиот! Сам пойдешь за Германом Лопатиным. Социалист чертов!»
Добившись перевода мужа в Европейскую Россию, Зина со своим «английским ребенком» пустилась в губернский город Вологду.
Тамошний полицмейстер давно уж расписался в том, что принял ссыльнопоселенца Лопатина «в исправном виде».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я