https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/gidromassag/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Умница ты, Иван Иваныч, – сказал Синельников.
Базанов опять завздыхал, поерзал. Вообразилось ему, какое неудобство выйдет с прижимками, коли казенный глаз денно-нощно, вот эти, значит, офицеры при партиях. Но тотчас и приободрился Иван Иваныч Базанов, миллионер-мужик. Эва, подумал, ты, ваше высокопревосходительство, уж и крут, и чуть что кричишь, ногами топаешь: «В отставку! В отставку!» – а где ж тебе напастись таких неуломных да честных, как господин Купенков, из жандармских который, где тебе таких напастись? И, выходит, при твоих каторжных состоять будут начальнички-офицерики вполне, вполне уломчивые, обходительные… Он в этом крепко был убежден, Иван Иваныч, миллионер, до того крепко, что и высказать не постеснялся, правда, аккуратненько, прищуриваясь и посмеиваясь: хороший, мол, очень хороший, ваше высокопревосходительство, расклад у вас получился, однако не обессудьте, одно ведет в затылке поскрести: а как, ваше высокопревосходительство, на эфтакое наше обчее дело господа чиновники глянут? По прежнему обыкновению они же с нашего брата промышленного много, ой, много живейных рублей имели, потому как вольный работник мог и пожалиться, а тут беру я казенных, при офицере, значит, как же с меня живейный рубль слупишь, коли вы, ваше высокопревосходительство, все, все наперед расчислили? А?
– Ладно, – сердито отрезал генерал. – Это уж не твоя докука.
Пожалуй, так. Тут уж была докука генерала Синельникова.
Казнокрадство и взяточничество равнял Николай Петрович с любострастной болезнью. Годы службы дали доказательства ее неистребимости. Он помнил, как сам министр юстиции граф Панин сунул сотенную судейскому, чтоб тот не прятал под сукно его, министра, покупочную запись в пользу своей дочери. И помнил, как один знакомый губернатор пихал за шиворот какому-то крючкотвору три рубля: бери, шельма, только сделай мне бумагу поскорее… От времени до времени Николай Петрович погружался в мрачные мысли о кряжевой порочности человеческой натуры. Потом с удвоенным рвением продолжал осаждать и штурмовать крепость по имени Взятка. Сокрушить не надеялся. Надеялся хоть бреши пробить. И надумал клеймить публично. Газета и гласность, полагал он, – благая сила, ежели пользоваться целесообразно, а не играть страстями народными. На страницах «Иркутских ведомостей» стал он печатать обличительные циркуляры. Призывал: «Прошу господ начальников губерний и областей строго наблюдать, чтобы циркуляры мои не оставались мертвыми буквально, но исполнялись непременно».
Синельниковские памфлеты были замечены в Петербурге. Благоприятель из министерства внутренних дел прислал письмо: министр-де морщится – нельзя порочить администрацию и тем самым тревожить общественное мнение… С одной стороны, получалось вроде бы хорошо – существует, стало быть, и в России общественное мнение; с другой стороны, выходило нехорошо – он, генерал Синельников, вроде бы распаляет нездоровые страсти. Но Николай Петрович все-таки не внял благоприятелю и продолжал свою грозную публицистику.
Гласное намеревался он соединить с тайным.
Там, в Петербурге, на Фонтанке, граф Шувалов обозвал подчиненных скотами; «мои скоты» – изволил выразиться его сиятельство. Положим, Шувалов вельможно ерничал. Но верно и то, что скотства хватало с избытком. Отчего так? Административная практика давала Николаю Петровичу ответ, по его мнению, вполне вразумительный. Корень был в том, что все основывалось на доносах разношерстной сволочи. А сволочь руководилась либо копеечной выгодой, либо воспаленным тщеславием. А следствием было то, что даже и люди положительные, служившие в Третьем отделении и в корпусе жандармов, оказывались в прямой и повседневной зависимости от этой сволочи. Ну и понятно, ничего истинно государственного, ничего соответствующего высшим соображениям, лишь новые и новые, донельзя озлобленные арестанты и ссыльно-поселенцы – пороховой погреб державы.
Беда тайной полиции, беда корпуса жандармов гнездилась, полагал Синельников, в забвении основ, положенных покойным императором Николаем: во-первых, стараться обращать заблудших на путь истинный, а не скорехонько запирать на замок; во-вторых, пресекать незаконные действия начальственных лиц всех ведомств, независимо от их табельного ранга.
Это «во-вторых» особенно занимало генерала Синельникова. И потому он примерился к местному жандармскому штату, словно к хирургам, призванным исцелять гангрену казнокрадства и взяточничества.
Жандармский штат возглавлял Дувинг.
Кое-что о полковнике узнал Синельников вскоре же после водворения в белоколонной своей резиденции. Из ящика, прибитого к стене (тоже синельниковское новшество, ради пользы дела поощряющее доносительство), был извлечен каллиграфически исполненный бурлеск. Оказывается, у голубого стража общественной нравственности было «два выводка жандармят». Правое семейство обитало в казенной квартире при жандармском управлении; левое – через улицу, в благоприобретенном доме. В казенной квартире господин полковник принимали просителей почище, в неказенной – поплоше. Мир царил в семействах, законная не вздорила с незаконной. Чередуясь, они сопровождали повелителя в его летних поездках на прииски. Поездки были наблюдательными. Наблюдаемые блюли неписаное, и даже унтер, подручный Дувинга, добывал на приисках не меньше трех сотенных бумажек; добыча полковника исчислению не поддавалась, как сумма совершенно сверхсметная и совершенно секретная. Автор бурлеска ничего не имел против столь простого чувства, как чувство к самке, – чувство, доступное даже крокодилам, а не то что жандармам. Он не имел ничего против свободы и широты этого чувства, полагая, что только путем опыта все мы сможем определить наконец, какая форма сожительства наиболее пригодна для человечества. Единственное, что было огорчительным, так это то, что медведь, имеющий две берлоги, обходится населению вдвое дороже. Под занавес следовал призыв к генерал-губернатору Синельникову не бояться доносов Дувинга в Петербург, как не боялся генерал-губернатор Муравьев-Амурский, и пушить полковника Дувинга по матушке, как пушил все тот же Муравьев-Амурский.
«Пушить по матушке» Длинный генерал никогда не стеснялся, но причин к тому, чтобы «пушить» широколобого, вдумчивого, неторопливого полковника Дувинга, пока еще не усматривал. Больше того, чадолюбивый двоеженец понравился Синельникову и тем, что не позволял даже и намека на свое особливое служебное местоположение, и тем, что искренне признал забвение заветов покойного императора. К тому же полковник ничуть не артачился, когда Синельников дозволил иркутское жительство полякам-ремесленникам, хотя его старый соратник Купенков, патриотический гонитель польского элемента, был этим весьма недоволен. Опять же в пользу двоеженца свидетельствовало то, что именно Купенкова он и рекомендовал назначить начальником партии каторжан, отправляемых на витимские прииски: строгий службист Купенков не только взяток не хапал, но и в отчетах по начальству ничего не скрывал и не приукрашивал.
К сожалению, в последний момент пришлось командировать на базановские прииски другого жандармского офицера, – честный Купенков увяз в дознании, важность которого генерал-губернатор признал безоговорочно.
* * *
В иркутской жандармской команде числилось шесть обер-офицеров, сорок унтер-офицеров, шесть писарей, сто двадцать восемь нижних чинов. А с недавнего времени принят был на довольствие молодой человек, содержавшийся на гауптвахте.
И молодой человек, и ежедневно являвшийся к нему подполковник Купенков надоели друг другу, как повязанные одной цепью.
– Да вы ж вовсе и не Любавин, – тускло твердил подполковник, чувствуя приступ изжоги.
– Извините, я – Любавин, – скучливо отводил арестованный. И оба, вздохнув, глядели в окно.
На дворе солдаты, сдвинув папахи, курили, прислонясь к бревенчатой стене казармы и греясь на вешнем припеке.
– Нет, вы не Любавин, – будто очнувшись, быстро объявил подполковник и ладонью по столу прихлопывал, чего, мол, турусы разводить, и сейчас же, впритык, без паузы: – Пора бы уж объяснить ваши намерения, нельзя же, право, так запираться, себе же во вред, ей-богу.
Арестованный качал головой, сострадая непонятливости штаб-офицера. Купенков смотрел на молодого человека с необыкновенно правильными чертами лица и каштановой шевелюрой, смотрел и наперед знал, что он сейчас услышит из его уст. И молодой человек ровным, монотонным голосом говорил именно то, что загодя знал подполковник: я-де Любавин, а намерения мои согласуются с принадлежностью к Императорскому Географическому обществу. Монотонность его голоса как бы отражалась на пухлом усталом лице Купенкова. Он кручинно подпирал щеку, словно зубы ныли, но зубы-то были в порядке, а вот изжога разыгрывалась. Купенков слушал не слушая и думал о том, что скоро лето, на Иркуте хорошо, ночь, далеко слышно, на лодке горят, потрескивая, сосновые шишки. Арестованный между тем молол какой-то вздор о природных богатствах Восточной Сибири, представляющих научный интерес.
Купенков слушал не слушая и не замечал, как молодой человек умолкал, и оба они некоторое время пребывали в одиночестве, словно бы и не тяготясь друг другом. Заканчивалось, как и начиналось.
– Вы – не Любавин, – вдумчиво повторял подполковник.
– Я – Любавин, – вяло отводил арестованный.
Едва Купенков оставлял гауптвахту, изжога оставляла Купенкова. Он приходил в жандармское управление, угол Котельниковской и Большой. Полковник Дувинг, взглянув на давнего сослуживца и товарища, вздыхал иронически: «Н-да-а, брат, законность нас губит».
Суть была не в запирательстве арестованного, эка невидаль. Суть была в том, что дело, порученное им, словно бы измывалось над ними: важности чрезвычайной и вместе до обидного простое, оно не позволяло подвести черту.
Дувингу с Купенковым не нужно было ни малейших усилий, дабы определить, что Любавин – это Лопатин, а Лопатин – это тот, кто прибыл в Сибирь за Чернышевским. Все с пылу с жару доставил Петербург, Фонтанка, 16, – негласные источники бьют и сочатся из малейших трещин, а трещины нашлись и заграничные и домашние. Строго конфиденциально граф Шувалов писал: «Имеются указания, свидетельствующие, что в настоящее время главная цель эмиграции – освободить Чернышевского». Засим поступила аттестация: «Герман Лопатин умен, с большими способностями; характера твердого, настойчивого, предприимчив, умеет расположить тех лиц, которые ему нужны. Вместе с тем натура его кипучая, требующая деятельности, но деятельности в противоправительственном духе, так как во всех его действиях и даже в письменных объяснениях весьма рельефно проглядывает ненависть к правительству и настоящему порядку в России».
Казалось бы, чего ж еще? Лопатин арестован. У него документы неподложные, но на чужие имена. И значительная сумма денег. За ним – побег, и притом таинственный: «На запрос за № 358-4 сообщаю, что подробности исчезновения из Ставрополя находившегося под гласным надзором коллежского секретаря Лопатина до сего времени неизвестны». И пугающе-определенное: Лопатин приехал из-за границы… Чего же более? Велено усилить надзор за Александровским заводом, где Чернышевский. Прекрасно! Но как прикажете поступить с этим, который и умен, и предприимчив, и натура кипучая? Яснее ясного, почему он тянет время: ему надобно знать, что именно знают они, Дувинг и Купенков.
– Законность нас губит, – иронизировал Дувинг.
В его иронии была тревога. Тревогу полковника понимал и разделял Купенков. Лопатин нипочем не решился бы действовать в одиночку. Стало быть, здесь, в Иркутске, а может, и там, в Александровском заводе, – змея подколодная: шайка злоумышленников. А они не умеют подвести черту, хотя закоперщик Лопатин сидит-посиживает на жандармской гауптвахте…
* * *
Журнальчиком для нижних чинов – «Досуг и дело» назывался – утолял Герман духовную свою жажду, изнывая на жандармской гауптвахте, где держали его совсем не так вольготно, как на гарнизонной ставропольской. Но опять достало терпения – выждал, высидел и убедился, что никакими прямыми, вескими, неопровержимыми уликами, достаточными для суда, следствие не располагает. А коли так, то почему бы и не пойти напропалую, тем паче что «пропалой» не пахнет? И молодой человек сокрушенно молвил:
– Итак, допустим, я не Любавин.
– Слава те господи, – в тон ему отозвался Купенков. – Всему, батюшка, предел, давно бы так. – Большое, пухлое лицо подполковника порозовело.
– Нет, серьезно, – продолжал арестант и, подняв руки с раскрытыми ладонями, повторил, словно бы что-то отодвигая: – Вовсе и не Любавин, а… Ну, скажем, Петров. Рассуждая логически, что из сего проистекает? – Он до ушей улыбался, этот Лопатин.
– А то и проистекает, что вы проживали по чужому виду.
– Вот именно-с! Значит, меня, грешного, надо штрафовать.
Ладно, подумал Купенков, пойдем задами.
– При ваших средствах это пустяк. А вот вопрос-то: откуда они у вас, такие средства? И еще: жили-поживали в Париже, ан вдруг и метнуло в наши Палестины. Что так-то, а?
– В вашем вопросе, господин Купенков, есть половина ответа. Оттуда и средства, что жил за границей. И не только в Париже, еще и в Лондоне.
– Еще и в Лондоне… – вдумчиво отметил подполковник.
– Да. Но сперва в Париже. Там, знаете ли, меня Лавров поддержал. Петр Лаврович Лавров, слыхали?
– Слыхал, – ответил Купенков. – Очень даже слыхал. Артиллерии полковник, кажется?
– Артиллерии полковник. И отменный математик.
– Отменный, – поощрительно поддержал Купенков. – Ведь вот как точно побег-то свой рассчитал.
– Э, невелика штука, не из Сибири.
– Откуда же?
– Из Вологды. То есть я не ручаюсь, но сам Петр-то Лаврович говорил мне: из Вологодской губернии.
– Ну, ну, – неопределенно хмыкнул Купенков. – Так что же Лавров?
– Помогал я ему, секретарем был, разные, знаете ли, выписки из книг.
– А-а, – усмехнулся Купенков, – для завиральных статеек, что ли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я