Сантехника, аккуратно доставили
Заза: Нет! К о р о л ь: А как?
Заза: Вы — братоубийца, она — распутница! Король: Но мы венценосцы!
3 а з а: Вы думаете, что венец скрывает преступление? К о р о л ь: А как же мы должны разговаривать? Заза: Шепотом, пряча глаза, со страхом. Вы должны быть напряжены, как ночью, в джунглях. Король: Но здесь они одни! Заза: Тем более! Теперь они без масок! К о р о л ь: Я понимаю это не так! 3 а з а: А я хочу, чтобы это было именно так! Король: Ах, вы так хотите? Но я, если помните, предупреждал вас, машина уже тронулась, и не время менять на ходу колеса. Заза: Помню.
Король: Очень хорошо... (Вдруг заметив Нинико):
— А вам что здесь надо?
— Я попросил ее прийти,— вмешался Заза,— а вам лучше разговаривать шипя, как змеи.
— Формализм!—определил Георгий, отводя взгляд в сторону.
— Разве змеи разговаривают? — засмеялась королева.
Заза смотрел на Нинико. Вся съежившись, она стояла, опустив голову, испуганная и побледневшая. Он вдруг разозлился, что Нинико так испугалась, что он должен молчать, должен делать то, что ему не нравилось. «Машина уже тронулась!» И впрямь все походило на машину. На огромную, чугунную, позолоченную машину, которая ползла на гусеницах и оставляла на сцене свой тяжелый и глубокий след. Заза чувствовал, что не остановить ему этой машины, ему не хватило бы голоса, чтобы перекрыть этот шум и грохот, не достало бы сил, чтобы преградить ей путь. Эта машина была собрана, как робот, могла говорить, петь, даже танцевать, но слова ее, пение и танцы были тяжелые, как чугун... чугун... чугун...
А Нинико боялась...
«Чего ты боишься, почему дрожишь? — хотелось крикнуть ей.— Почему мы должны бояться. Почему должны стоять съежившись, как бедные родственники, почему мы так покорно выслушиваем наставления, словно боимся, что нам не нальют щей! Почему они не боятся, они — чугунные актеры, чугунные директора, с чьих уст не сходит это словечко — «формализм». Разве их чугунная машина не есть настоящий формализм? А мы боимся...» — рассердившись на самого себя, он закричал на Нинико:
— Почему вы опоздали?
Нинико совсем стушевалась и, казалось, стала еще меньше.
Заза повернулся к Георгию и сказал:
— А вы, пожалуйста, запомните, что змеи тоже разговаривают!
Нисколько не меняясь в лице, Гобронидзе медленно и отчетливо произнес:
— Вы забываете, что я директор театра!
— Нет, не забываю, напротив, я всегда помню. Вы слишком часто напоминаете мне об этом.
Затем он повернулся к Нинико и крикнул ей:
— Садись!
Стоя, она выглядела еще более жалкой и беспомощной. А Зазе хотелось, чтобы она была такой же смелой, как там, среди своих товарищей. Что с ней творится? Неужели она не чувствует, что по-настоящему талантлива, что Офелию в этом театре может сыграть только она одна. Эта вера должна придавать ей силы. Тогда Заза смелее вывел бы ее вперед и бросил бы всем в лицо: вот, смотрите, смотрите, смотрите, разве это не настоящая Офелия?
Нинико нерешительно присела на стул и положила руки на колени. Губы ее дрожали, казалось, она вот-вот расплачется.
— Вот и этот факт! — сказал Георгии л Оронидзе.— Разве вы не должны были меня спросить?
— О чем?
— О том самом! Как я вижу, вы готовите Нинико на роль Офелии.
— Вы угадали...
— А я против!
Раздражение заставило Георгия высказаться столь определенно. Он совсем не собирался говорить об этом в присутствии Нинико. Но даже сейчас его трезвый и тренированный рассудок сработал безошибочно. Рано или поздно ему пришлось бы сказать это во всеуслышание: по театру ходили слухи, что роль Офелии дают Нинико потому, что она будущая невестка директора.
— Почему? — спросил его Заза.— Почему вы против?
— Я объяснюсь с вами после, теперь не время и не место!
— Вы, я вижу, на самом деле возомнили, что вы король? — бросил ему в лицо Заза и почувствовал, что попал в самое больное место.
Георгий побагровел, шагнул в сторону Зазы, но вовремя сдержался и очень спокойно ответил:
— Нет, я всего лишь директор театра!
Это было сказано тоном человека, который ни перед чем не останавливался. Титулы, предшествовавшие его фамилии, придавали ему такую же угрожающую силу, как копье закаленному в боях воину. Вообще от такого
лучше держаться подальше. Об этом говорило надменное выражение его лица: смотри не оступись, иначе не знать тебе пощады. Однако в последнее время Георгий Гобронидзе чувствовал себя несколько растерянным, в особенности после своего выступления на партконференции. Когда заседание кончилось, секретарь райкома сказал ему: пора отказаться от старых методов, товарищ Гобронидзе! Это он сказал ему совершенно серьезно, без всякого намека на улыбку... «Старые методы,— думал потом Георгий,— что он знает, этот только что вылупившийся птенец... Старые методы...»
В это время к ним подошел артист Амиран Багдавадзе. В этом спектакле Амиран исполнял роль Лаэрта. Он был председателем месткома и считал своим долгом принимать участие в решении всех спорных вопросов. Он издали услышал разговор Зазы с директором. И теперь, когда они ненадолго замолчали, решил вмешаться.
— В конце концов мы имеем дело с классикой! — сказал он.
— Что вы хотите этим сказать — не понимаю? — обернулся к нему Заза.
— Я говорю о пьесе,— Амиран замолчал, заложил руки за спину и посмотрел на директора. Удивленный Заза пожал плечами:
— Не понимаю...
Амиран ухмыльнулся:
— Вот я тоже молод,— продолжал он с таким выражением лица, словно сам удивлялся своей скромности,— но с классикой надо быть осторожнее!
— Верно,— согласился Заза, он все еще не понимал, куда клонит Амиран.
— Насчет Нинико,— сказал Амиран и снова посмотрел на директора,— конечно, против самой Нинико мы ничего не имеем, но... Ия Сихарулидзе — опытная актриса, а времени для экспериментов у нас не осталось.
— Вы правы. К сожалению, времени у нас не остается,— ответил в тон ему Заза,— иначе я вас непременно бы заменил!
Амиран опешил: такого он не ожидал. Весь его апломб исчез, он попытался улыбнуться, но безуспешно.
— Это не ваше дело!
Амиран опять посмотрел на директора, словно просил его о помощи.
Георгий глядел в сторону. Он не любил мелких карьеристов. Они были совершенно иной породы. У них не было своего собственного голоса. Для приведения в порядок своих личных дел они нуждались в ком-то другом, кто бы указывал им путь, вел их за собой. Они чувствовали себя хорошо только тогда, когда следовали за кем-то другим, раболепно заглядывая ему в глаза. Но делали это с видом, выражающим чрезмерную принципиальность. Ими хорошо усвоен старейший, многократно проверенный метод: товарищам они в лицо говорили об их недостатках и, не стесняясь, делали замечания (разумеется, если на все остальное закрыть глаза, это не так уж плохо, но здесь имеет значение — кто делает замечание); но поскольку читать нотации — дело трудное и мало приятное, к тому же не все это могут, и не всякий позволит себе это, таких людей начинают бояться все больше и больше. На собрании они могли выкрикнуть что-нибудь такое, что могло публично опозорить человека: сказать во всеуслышание о вещах, о которых обычно умалчивают.
И все это делается с высоты самой благородной принципиальности.
— Вот, например,— сказал Зазе Амиран,— вы но женаты.
— Ну и что? Что вы этим хотите сказать?
— Ничего,— Амиран при этом состроил такую мину, словно скрывал что-то ужасное.
— И все же? — настаивал Заза.
— Ничего... Ничего...— Амиран многозначительно улыбнулся, повернулся и ушел.
Наступила тишина. У всех было такое чувство, что он сказал какую-то непристойность.
Нинико встала и подошла к Зазе:
— Заза... Я пойду...
— Куда? — очнулся Заза. Ему казалось, что его опустили в темную протухшую яму.— Куда ты пойдешь?
— Пойду,— тихо сказала Нинико.— Я пойду!
— Садись на место! — вдруг закричал Заза. И тотчас почувствовал, что срывал досаду на Нинико, которая этого меньше всего заслуживала. И жалость нахлынула на него, он обхватил ее за плечи и повел к стулу: — Никуда ты не пойдешь, Нинико, куда тебе идти?
Куда тебе идти, Нинико? Единственное место, где мы можем говорить о своих мечтах,— оно здесь. Разве где-нибудь еще существует такое место? Нет, нигде. Этот свет, этот бархат, эти старинные кулисы, полные скрипучих декораций, эта тяжелая и холодная, как луна, свисающая с потолка люстра, эти прожектора, сидящие на перилах, словно химеры, эти распятые на пожарном стенде сверкающие топор и лом — самые драгоценные, самые неповторимые предметы на этом свете. И только здесь, только в этих стенах, мы можем почувствовать, что мы не одни, что с нами все, что создано сердцем и разумом человеческим. Куда ты можешь уйти, Нинико, куда? Разве ты не знаешь, что сцена усыпана осколками бутылок? Но вспоротая осколками ступня болит меньше, чем разбухшее от невысказанных слов сердце. Мы здесь останемся до тех пор, пока наше сердце не освободится, пока мы не выскажемся до конца... До конца... До конца...
— До конца! — сказал Заза.— Пока мы не выскажемся до конца.
Нинико вскинула на него удивленные глаза. Теперь они были одни в комнате. Рука Зазы лежала на плече Нинико.
— Ты о чем-то думал? — спросила его Нинико.— И ничего не слышал...
— Я произносил речь, —улыбнулся Заза,— я стоял на площади и перед целым океаном людей держал речь.
— Заза,— нерешительно сказала Нинико, словно опасалась, что он опять на нее накричит.
Заза подошел к столу, взял сигарету и закурил.
— Заза...
— Что?
— Может, из меня ничего не получится... Может...
— Все может быть,— сказал Заза,— может, и ничего не выйдет...
— Может, они правы?
— Может...
— Тогда зачем ты упрямишься?
— А как ты думаешь? Главное то, что ты сама думаешь.
— Не знаю... Может, они и правы... Тогда все должно кончиться...
— Как это все?
— Тогда у меня ничего не останется!
— Глупости!
— Да, все кончится.
— Не дури.
— Я убежала из дому, потому что думала, что я совсем другая, не такая, как все. Я, как звездный мальчик, ненавидела своих родителей. Мне казалось, что я не могу жить с ними. Если эти люди правы, значит, я неправа... Я обманывала других, и все было у меня выдуманное и фальшивое: и вязанье, и слезы за кулисами. Все.
— А я верю, что выйдет!
— Ты думаешь, я брошусь в Куру? Нет, ничего со мной не случится, просто я буду презирать себя за то, что лгала себе и обманывала других.
— Хватит об этом!
— Куда я могу уйти,— начала снова Нинико,— некуда мне уходить. Знаешь, теперь в театре меня все ненавидят, главным образом мои сверстники. До этого я для них для всех была горячо любимой Нинико и исполняла бессловесные роли. Теперь же я — Офелия! Все думают, что это по милости Торнике. Представляешь? Хотя... Может, это так и есть. Может, и ты из-за Торнике делаешь это? Скажи мне, скажи, не скрывай от меня!
— Ты что, совсем спятила?
— Хотя Торнике умоляет меня оставить театр, Элеоноры Дузе из тебя все равно не выйдет, говорит он мне. Я же не могу кричать, не могу каждому доказывать, что я справлюсь с этой ролью, что я... я...
Видно, горечь подступила к самому ее сердцу, она не могла продолжать дальше. И у Зазы невольно вырвалось:
— Что ты похожа на Офелию, да?
— Что?
— Что ты похожа на Офелию..,
— Вот видишь, и ты смеешься надо мной.
— Нет, я в самом деле так думаю... Офелия, наверно, была такая же...
— Такая же некрасивая? — прервала его Нинико с печальной улыбкой, но в голосе ее звучала надежда, потому что в глубине души она вдруг поверила Зазе.
— Да, такая же некрасивая, как ты!—твердо ответил Заза.
Сейчас он говорил правду. Офелия представилась ему худенькой, невзрачной девушкой. Он решился так прямо сказать Нинико, что она некрасива, потому что понимал — сходство с Офелией больше обрадует ее, нежели признание ее самой красивой девушкой в театре.
— Да, Офелия, наверно, не была красивой,— начал Заза,— худенькая, веснушчатая... Наверно, у нее были большие глаза, удивленные и печальные. Вообрази себе ангела во власти карьериста и льстеца или слепую — в одной камере с убийцами. Представь себе девушку, которая боится любви, потому что тот, кого она любит, сам насмехается над своей любовью. Представь себе мрачный Эльсинорский замок, бедный царский двор, а они явно были не богаты. Королеве, небось, приходилось штопать рубашки королю. Здесь я не вижу расфранченной и расфуфыренной царской челяди, не вижу шута — этого любимого шекспировского персонажа. Йорик скончался двадцать лет тому назад, после него другого шута не нанимали, значит, было не до веселья. Появление бродячих актеров вносит в замок оживление, пожалуй, это единственное развлечение. Представление посещает весь дворец.
Я вижу мрачные коридоры, витые каменные лестницы, факелы и летучих мышей в их свете, множество черных сталактитов. Ночами по опустевшим коридорам с писком бегают крысы. Офелия сидит перед узким окном, забранным решеткой, встревоженная и напряженная... Холодно, тускло мерцает тонкая свеча. Замок Эльсинор похож на эскимосскую хижину. Стены его из снега, из черного снега, окаменелого и еще более холодного, чем лед.
Погляди, она вяжет так же, как и ты, и со страхом прислушивается к звуку шагов. Это по пустынным коридорам ходит одетый в черное, измученный бессонницей Гамлет, ходит как грядущее возмездие. Бродит бездумно
и бесцельно, как лунатик. Офелия постоянно мечтает о цветах! Вероятно, потому и гибнет она с цветами в руках.
Нет, ни на одну минуту не допускай мысли о том, что она безумна! Нет... Как и у Гамлета, ее безумие было притворством, потому что, выросшая во мраке и одиночестве, она побоялась признаться, что увидела свет. На несколько веков раньше срока ее озарил тот свет, который зовется свободой, и она погибла, как гибнет под снегом ранний подснежник.
Офелия — тот же Гамлет, лирическая частица его души, которую Гамлет заглушал своим философским скептицизмом, скрывал и даже потешался над нею. И все же с великой болью он чувствовал, не мог не чувствовать, что это частица его души, без которой немыслима жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Заза: Вы — братоубийца, она — распутница! Король: Но мы венценосцы!
3 а з а: Вы думаете, что венец скрывает преступление? К о р о л ь: А как же мы должны разговаривать? Заза: Шепотом, пряча глаза, со страхом. Вы должны быть напряжены, как ночью, в джунглях. Король: Но здесь они одни! Заза: Тем более! Теперь они без масок! К о р о л ь: Я понимаю это не так! 3 а з а: А я хочу, чтобы это было именно так! Король: Ах, вы так хотите? Но я, если помните, предупреждал вас, машина уже тронулась, и не время менять на ходу колеса. Заза: Помню.
Король: Очень хорошо... (Вдруг заметив Нинико):
— А вам что здесь надо?
— Я попросил ее прийти,— вмешался Заза,— а вам лучше разговаривать шипя, как змеи.
— Формализм!—определил Георгий, отводя взгляд в сторону.
— Разве змеи разговаривают? — засмеялась королева.
Заза смотрел на Нинико. Вся съежившись, она стояла, опустив голову, испуганная и побледневшая. Он вдруг разозлился, что Нинико так испугалась, что он должен молчать, должен делать то, что ему не нравилось. «Машина уже тронулась!» И впрямь все походило на машину. На огромную, чугунную, позолоченную машину, которая ползла на гусеницах и оставляла на сцене свой тяжелый и глубокий след. Заза чувствовал, что не остановить ему этой машины, ему не хватило бы голоса, чтобы перекрыть этот шум и грохот, не достало бы сил, чтобы преградить ей путь. Эта машина была собрана, как робот, могла говорить, петь, даже танцевать, но слова ее, пение и танцы были тяжелые, как чугун... чугун... чугун...
А Нинико боялась...
«Чего ты боишься, почему дрожишь? — хотелось крикнуть ей.— Почему мы должны бояться. Почему должны стоять съежившись, как бедные родственники, почему мы так покорно выслушиваем наставления, словно боимся, что нам не нальют щей! Почему они не боятся, они — чугунные актеры, чугунные директора, с чьих уст не сходит это словечко — «формализм». Разве их чугунная машина не есть настоящий формализм? А мы боимся...» — рассердившись на самого себя, он закричал на Нинико:
— Почему вы опоздали?
Нинико совсем стушевалась и, казалось, стала еще меньше.
Заза повернулся к Георгию и сказал:
— А вы, пожалуйста, запомните, что змеи тоже разговаривают!
Нисколько не меняясь в лице, Гобронидзе медленно и отчетливо произнес:
— Вы забываете, что я директор театра!
— Нет, не забываю, напротив, я всегда помню. Вы слишком часто напоминаете мне об этом.
Затем он повернулся к Нинико и крикнул ей:
— Садись!
Стоя, она выглядела еще более жалкой и беспомощной. А Зазе хотелось, чтобы она была такой же смелой, как там, среди своих товарищей. Что с ней творится? Неужели она не чувствует, что по-настоящему талантлива, что Офелию в этом театре может сыграть только она одна. Эта вера должна придавать ей силы. Тогда Заза смелее вывел бы ее вперед и бросил бы всем в лицо: вот, смотрите, смотрите, смотрите, разве это не настоящая Офелия?
Нинико нерешительно присела на стул и положила руки на колени. Губы ее дрожали, казалось, она вот-вот расплачется.
— Вот и этот факт! — сказал Георгии л Оронидзе.— Разве вы не должны были меня спросить?
— О чем?
— О том самом! Как я вижу, вы готовите Нинико на роль Офелии.
— Вы угадали...
— А я против!
Раздражение заставило Георгия высказаться столь определенно. Он совсем не собирался говорить об этом в присутствии Нинико. Но даже сейчас его трезвый и тренированный рассудок сработал безошибочно. Рано или поздно ему пришлось бы сказать это во всеуслышание: по театру ходили слухи, что роль Офелии дают Нинико потому, что она будущая невестка директора.
— Почему? — спросил его Заза.— Почему вы против?
— Я объяснюсь с вами после, теперь не время и не место!
— Вы, я вижу, на самом деле возомнили, что вы король? — бросил ему в лицо Заза и почувствовал, что попал в самое больное место.
Георгий побагровел, шагнул в сторону Зазы, но вовремя сдержался и очень спокойно ответил:
— Нет, я всего лишь директор театра!
Это было сказано тоном человека, который ни перед чем не останавливался. Титулы, предшествовавшие его фамилии, придавали ему такую же угрожающую силу, как копье закаленному в боях воину. Вообще от такого
лучше держаться подальше. Об этом говорило надменное выражение его лица: смотри не оступись, иначе не знать тебе пощады. Однако в последнее время Георгий Гобронидзе чувствовал себя несколько растерянным, в особенности после своего выступления на партконференции. Когда заседание кончилось, секретарь райкома сказал ему: пора отказаться от старых методов, товарищ Гобронидзе! Это он сказал ему совершенно серьезно, без всякого намека на улыбку... «Старые методы,— думал потом Георгий,— что он знает, этот только что вылупившийся птенец... Старые методы...»
В это время к ним подошел артист Амиран Багдавадзе. В этом спектакле Амиран исполнял роль Лаэрта. Он был председателем месткома и считал своим долгом принимать участие в решении всех спорных вопросов. Он издали услышал разговор Зазы с директором. И теперь, когда они ненадолго замолчали, решил вмешаться.
— В конце концов мы имеем дело с классикой! — сказал он.
— Что вы хотите этим сказать — не понимаю? — обернулся к нему Заза.
— Я говорю о пьесе,— Амиран замолчал, заложил руки за спину и посмотрел на директора. Удивленный Заза пожал плечами:
— Не понимаю...
Амиран ухмыльнулся:
— Вот я тоже молод,— продолжал он с таким выражением лица, словно сам удивлялся своей скромности,— но с классикой надо быть осторожнее!
— Верно,— согласился Заза, он все еще не понимал, куда клонит Амиран.
— Насчет Нинико,— сказал Амиран и снова посмотрел на директора,— конечно, против самой Нинико мы ничего не имеем, но... Ия Сихарулидзе — опытная актриса, а времени для экспериментов у нас не осталось.
— Вы правы. К сожалению, времени у нас не остается,— ответил в тон ему Заза,— иначе я вас непременно бы заменил!
Амиран опешил: такого он не ожидал. Весь его апломб исчез, он попытался улыбнуться, но безуспешно.
— Это не ваше дело!
Амиран опять посмотрел на директора, словно просил его о помощи.
Георгий глядел в сторону. Он не любил мелких карьеристов. Они были совершенно иной породы. У них не было своего собственного голоса. Для приведения в порядок своих личных дел они нуждались в ком-то другом, кто бы указывал им путь, вел их за собой. Они чувствовали себя хорошо только тогда, когда следовали за кем-то другим, раболепно заглядывая ему в глаза. Но делали это с видом, выражающим чрезмерную принципиальность. Ими хорошо усвоен старейший, многократно проверенный метод: товарищам они в лицо говорили об их недостатках и, не стесняясь, делали замечания (разумеется, если на все остальное закрыть глаза, это не так уж плохо, но здесь имеет значение — кто делает замечание); но поскольку читать нотации — дело трудное и мало приятное, к тому же не все это могут, и не всякий позволит себе это, таких людей начинают бояться все больше и больше. На собрании они могли выкрикнуть что-нибудь такое, что могло публично опозорить человека: сказать во всеуслышание о вещах, о которых обычно умалчивают.
И все это делается с высоты самой благородной принципиальности.
— Вот, например,— сказал Зазе Амиран,— вы но женаты.
— Ну и что? Что вы этим хотите сказать?
— Ничего,— Амиран при этом состроил такую мину, словно скрывал что-то ужасное.
— И все же? — настаивал Заза.
— Ничего... Ничего...— Амиран многозначительно улыбнулся, повернулся и ушел.
Наступила тишина. У всех было такое чувство, что он сказал какую-то непристойность.
Нинико встала и подошла к Зазе:
— Заза... Я пойду...
— Куда? — очнулся Заза. Ему казалось, что его опустили в темную протухшую яму.— Куда ты пойдешь?
— Пойду,— тихо сказала Нинико.— Я пойду!
— Садись на место! — вдруг закричал Заза. И тотчас почувствовал, что срывал досаду на Нинико, которая этого меньше всего заслуживала. И жалость нахлынула на него, он обхватил ее за плечи и повел к стулу: — Никуда ты не пойдешь, Нинико, куда тебе идти?
Куда тебе идти, Нинико? Единственное место, где мы можем говорить о своих мечтах,— оно здесь. Разве где-нибудь еще существует такое место? Нет, нигде. Этот свет, этот бархат, эти старинные кулисы, полные скрипучих декораций, эта тяжелая и холодная, как луна, свисающая с потолка люстра, эти прожектора, сидящие на перилах, словно химеры, эти распятые на пожарном стенде сверкающие топор и лом — самые драгоценные, самые неповторимые предметы на этом свете. И только здесь, только в этих стенах, мы можем почувствовать, что мы не одни, что с нами все, что создано сердцем и разумом человеческим. Куда ты можешь уйти, Нинико, куда? Разве ты не знаешь, что сцена усыпана осколками бутылок? Но вспоротая осколками ступня болит меньше, чем разбухшее от невысказанных слов сердце. Мы здесь останемся до тех пор, пока наше сердце не освободится, пока мы не выскажемся до конца... До конца... До конца...
— До конца! — сказал Заза.— Пока мы не выскажемся до конца.
Нинико вскинула на него удивленные глаза. Теперь они были одни в комнате. Рука Зазы лежала на плече Нинико.
— Ты о чем-то думал? — спросила его Нинико.— И ничего не слышал...
— Я произносил речь, —улыбнулся Заза,— я стоял на площади и перед целым океаном людей держал речь.
— Заза,— нерешительно сказала Нинико, словно опасалась, что он опять на нее накричит.
Заза подошел к столу, взял сигарету и закурил.
— Заза...
— Что?
— Может, из меня ничего не получится... Может...
— Все может быть,— сказал Заза,— может, и ничего не выйдет...
— Может, они правы?
— Может...
— Тогда зачем ты упрямишься?
— А как ты думаешь? Главное то, что ты сама думаешь.
— Не знаю... Может, они и правы... Тогда все должно кончиться...
— Как это все?
— Тогда у меня ничего не останется!
— Глупости!
— Да, все кончится.
— Не дури.
— Я убежала из дому, потому что думала, что я совсем другая, не такая, как все. Я, как звездный мальчик, ненавидела своих родителей. Мне казалось, что я не могу жить с ними. Если эти люди правы, значит, я неправа... Я обманывала других, и все было у меня выдуманное и фальшивое: и вязанье, и слезы за кулисами. Все.
— А я верю, что выйдет!
— Ты думаешь, я брошусь в Куру? Нет, ничего со мной не случится, просто я буду презирать себя за то, что лгала себе и обманывала других.
— Хватит об этом!
— Куда я могу уйти,— начала снова Нинико,— некуда мне уходить. Знаешь, теперь в театре меня все ненавидят, главным образом мои сверстники. До этого я для них для всех была горячо любимой Нинико и исполняла бессловесные роли. Теперь же я — Офелия! Все думают, что это по милости Торнике. Представляешь? Хотя... Может, это так и есть. Может, и ты из-за Торнике делаешь это? Скажи мне, скажи, не скрывай от меня!
— Ты что, совсем спятила?
— Хотя Торнике умоляет меня оставить театр, Элеоноры Дузе из тебя все равно не выйдет, говорит он мне. Я же не могу кричать, не могу каждому доказывать, что я справлюсь с этой ролью, что я... я...
Видно, горечь подступила к самому ее сердцу, она не могла продолжать дальше. И у Зазы невольно вырвалось:
— Что ты похожа на Офелию, да?
— Что?
— Что ты похожа на Офелию..,
— Вот видишь, и ты смеешься надо мной.
— Нет, я в самом деле так думаю... Офелия, наверно, была такая же...
— Такая же некрасивая? — прервала его Нинико с печальной улыбкой, но в голосе ее звучала надежда, потому что в глубине души она вдруг поверила Зазе.
— Да, такая же некрасивая, как ты!—твердо ответил Заза.
Сейчас он говорил правду. Офелия представилась ему худенькой, невзрачной девушкой. Он решился так прямо сказать Нинико, что она некрасива, потому что понимал — сходство с Офелией больше обрадует ее, нежели признание ее самой красивой девушкой в театре.
— Да, Офелия, наверно, не была красивой,— начал Заза,— худенькая, веснушчатая... Наверно, у нее были большие глаза, удивленные и печальные. Вообрази себе ангела во власти карьериста и льстеца или слепую — в одной камере с убийцами. Представь себе девушку, которая боится любви, потому что тот, кого она любит, сам насмехается над своей любовью. Представь себе мрачный Эльсинорский замок, бедный царский двор, а они явно были не богаты. Королеве, небось, приходилось штопать рубашки королю. Здесь я не вижу расфранченной и расфуфыренной царской челяди, не вижу шута — этого любимого шекспировского персонажа. Йорик скончался двадцать лет тому назад, после него другого шута не нанимали, значит, было не до веселья. Появление бродячих актеров вносит в замок оживление, пожалуй, это единственное развлечение. Представление посещает весь дворец.
Я вижу мрачные коридоры, витые каменные лестницы, факелы и летучих мышей в их свете, множество черных сталактитов. Ночами по опустевшим коридорам с писком бегают крысы. Офелия сидит перед узким окном, забранным решеткой, встревоженная и напряженная... Холодно, тускло мерцает тонкая свеча. Замок Эльсинор похож на эскимосскую хижину. Стены его из снега, из черного снега, окаменелого и еще более холодного, чем лед.
Погляди, она вяжет так же, как и ты, и со страхом прислушивается к звуку шагов. Это по пустынным коридорам ходит одетый в черное, измученный бессонницей Гамлет, ходит как грядущее возмездие. Бродит бездумно
и бесцельно, как лунатик. Офелия постоянно мечтает о цветах! Вероятно, потому и гибнет она с цветами в руках.
Нет, ни на одну минуту не допускай мысли о том, что она безумна! Нет... Как и у Гамлета, ее безумие было притворством, потому что, выросшая во мраке и одиночестве, она побоялась признаться, что увидела свет. На несколько веков раньше срока ее озарил тот свет, который зовется свободой, и она погибла, как гибнет под снегом ранний подснежник.
Офелия — тот же Гамлет, лирическая частица его души, которую Гамлет заглушал своим философским скептицизмом, скрывал и даже потешался над нею. И все же с великой болью он чувствовал, не мог не чувствовать, что это частица его души, без которой немыслима жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29