Выбор размера душевой кабины
.. Ниточка — это день из его полотна, а он сам был челноком в ткацком станке. Я, верно, виноват, дядько, перед вами, что до того, как одарить наймитов, не сказал, как надлежит: была на то предсмертная воля моего батька, царство ему небесное.— Говорил Яков торжественно, со слезою в голосе.
Короли пораскрывали рты. Это было чем-то новым для них, неслыханным и маловероятным, ибо знали покойника Клима Розлуча как газду скупого; таким он был в жизни и хозяйничал в усадьбе. Но кто знает, каким он стал в смертную свою годину?
Головы Королей работали, как мелют тупые жернова.
Верили Короли и не верили.
Дядько Лукин сомневался:
— Ой, сдается мне, хлопче, что файно брешешь. Как по писаному.— Старый Розлуч наслышан был про выходки братанова сына... у этого хлопца голова набита мудрствованиями, вычитанными из книжек, от такого жди чего угодно.
Яков ковал железо, пока горячо:
— Как могу, дядьку, брехать, когда батькова душа тут, среди нас, незримо присутствует? Хотите, в доказательство того, что правду говорю, перекрещусь... если руки были б свободны.
Лукин скреб в загривке, в конце концов сдался:
— Пустите его. И перекрестись.
Яков растер онемевшие руки, осенил грудь крестом.
— Рассказывай, как было?
— Ну... белый конь ударил кованым копытом в грудь. Мы внесли батечка нашего в хату на постель...
— Сто раз про то слышал. Дальше.
— Дальше...— У Якова уже был готов план.— Сядемте, дядьку, на колоду под хатою. Пусть все идут в церковь, вы их потом нагоните. Ибо я расскажу только с глазу на глаз.
— Говори при всех. Нечего скрывать.
— Есть, дядьку. Когда будете помирать... а таки будете, ибо никто не вечен на этой земле, тогда и передадите, если захотите, старшему сыну.
— Аж такое важное?
— Аж такое.
Старик дал знак, и подворье опустело, лишь Гейка продолжала стоять в воротах да Настуня каменела на крыльце; Яков уже был охвачен задуманным, и уже клокотала в нем, рвалась наверх радость: го-го, отыскал я оружие против вас, Короли. На лице, однако, не проступило ни лучика внутреннего того огня, он помнил, что и до сих пор стоит на кругу, хотя зрители и разошлись... Остался самый главный, и Яков боялся промахнуться.
— Я и говорю... принесли мы батька на постель, кровь хлещет у него из горла, я мокрые рушники прикладываю к груди, но где там, не помогает... слова батьковы кровью омываются. Шепчет: «Ворожила когда-то ворожка, что белый конь меня убьет. Ворожка ворожила, а я, глупый, не верил. Уговаривала меня: «Построй, Климе, часовенку каменную по-над Черемо- шем при дороге, там... ты знаешь, на каком месте». А я скупился: часовня — не колыба, денег требует...» Вы, дядько, помните то место под Черемошем? — Яков неприметно пустил в старика стрелу. Как в песне: «Ой, пустил я стрелу в ворона черного...» Лицо Лукина, даром что дубленное на ветрах и посеченное морщинами, заметно побледнело.
— Чего б это я... чего б то я должен знать?
— Теперь настал мой черед, дядько, сказать вам непочтительное слово: не крутите. Место вам знакомое... Такие места в душу западают, как зарубки. Вы оба с моим батьком закопали там крест... в ночи, украдкой. Помните?
Старик, казалось, стал меньше ростом, съежился, куда и девалась его королевская горделивость; теперь Яков, а не он вершил суд; Яков желал быть судьею неумолимым, но беспристрастным. Не важно было, что батько перед смертью не исповедовался ему в грехах содеянных, не было у него на то ни времени, ни памяти. О давнем злодеянии рассказала покойница мама, вытребовав у сына слово молчать как рыба до времени.
— Я только помогал крест закапывать,— из далекого далека подал голос Лукин Розлуч.— Мои руки кровью не замараны. Что нет, то — нет.— Он растопырил короткие пальцы и присматривался к ним, словно бы изучая, не прилипла ли где капля крови.
— Зато вы оба, братья родные и набожные, решили: хватит и креста. Велика была бы роскошь строить часовню на том приметном месте. Да и люди могли бы припомнить старые, еще австрийские события. И тогда, чего доброго, развеялась бы королевская наша порядочность. Правда?
— Я не убивал! — защищался перепуганный старик.— Бог мой, вот те крест, не убивал, Яков. То батько твой покойный. Горячий он был, как огонь.
— Но топор-то вы наточили и собственноручно всучили его младшему брату, подговоривши: «А иди, Климе, да убей Митра Чередарчука». Разве ж не так было? Не вы ли, дядько, были с Митром, дедом вон той девки, что стоит в воротах,— Яков кивнул на Гейку,— друзьями-приятелями, каких водой не разольешь? Хотите, сейчас кликну девку да расскажу ей, что она, а не я, и не вы, и не род наш Розлучев должен быть законным наследником того, что раскопал где-то в горах ее дед Митро Чередарчук.
— Имей разум! — поспешно предостерег Лукин, еще и руку поднял.— Старого не вернешь и не поправишь. Это как грош, закатившийся в бездну. Пропало.
— Так пускай, по крайней мере, полюбуется на вас, на верного побратима Митра, вблизи. Он, Чередарчук тот, на свою беду, чудаком удался, все бродил да слонялся горами, а вы — хлоп тверезый, в сказочки про оп- ришковские клады не верили... до тех пор, пока не сверкнуло где-то в ущелье золото на Митрово несчастье. Дурень с великой радости вам, дружку ближайшему, похвастался. Лучше бы не говорил... У вас, дядько, дух перехватило от зависти, голова пошла кругом... но, помимо всего, вы головы никогда не теряли. Вы нашептали ему: «Тихо, Митре, никому ни слова, Митре. Вези-таки завтра чуть свет, Митре, золото евреям в Косовач — обменяй на гроши. Шито-крыто». Чередарчук послушался, а вы прибежали к брату, батьку моему: «Подстережем Митра на дороге... подстережем и убьем, а золотом поделимся».
Лукин Розлуч молчал. Он словно бы и не стоял здесь, не бледнел, а пребывал, видно, в своих далеких молодых годах.
— Мы с батьком твоим были молодые и до работы жадные, как кони. Хотелось хозяйствовать... на чем же расхозяйствуешься, если у Клима четыре морга земли, а у меня — пять. Не с добра так что решились, батько твой и я, грешный,— умолял Лукин Розлуч, заглядывая Якову в глаза. Теперь не был он похож на патриарха розлучевского рода — всесильного и уважаемого, горбился теперь дедок, растерянный и испуганный. Дедок напоминал грешника, поливающего сухой костыль, пока он не зазеленеет. «Дать бы ему в руки ведро, пускай и он воду носит, пока стоит земля и солнце светит»,— подумал Яков.
— Что было бы, если б люди сплошь и рядом душегубством богатели? Это не оправдание, дядько. Батько мой это понимал и всю жизнь в душе нес свой крест...— Яков пересаливал: сколько помнил отца, никогда не замечал, чтобы он казнился укорами совести. Клим Розлуч жил хозяйством, а не раскаянием. Клим Розлуч не разменивался на мелочи, умел таиться перед людьми и перед собою. Бывало, когда подрос, Яков сомневался, не сотворила ли покойница мама страшную мстительную сказку про ее собственного мужа... про нелюбимого, что сгубил ее молодость, заточив в работе по усадьбе. Ныне просил у матери прощения; сердцем видел дикую грушу на маминой могиле... Он мысленно говорил груше, ветвям ее и листьям: «Ныне, мама, я убедился, что вы, страдница моя, не умели складывать мстительных сказок про Клима Розлуча, что лежит с вами рядом».— Я про батькову могилу вспомнил,— вырвалось мимоходом у Якова. — Засеется ли на ней трава?
— Засеется. Все мхом порастет: добро и зло. Разве, может, побежишь в польскую полицию за австрияцкий грех на меня доносить? Для того и затеял этот разговор с глазу на глаз? — Дядько Лукин исподлобья косо взглянул на Якова.— Я... не советую этого делать, ибо дорога до участка в Гуцульском близкая, конем борзо домчишь, а оттуда — длинная. А еще длиннее у нас, Королей, руки. Заруби это себе на носу.— И старик вновь зыркнул на Якова... зыркнул побелевшим почему-то правым глазом; правый глаз у него, как у щуки, не мигал и целился Якову прямо в сердце.
Яков даже обомлел от побелевшего глаза: от взгляда рыбьего, от явной, ничем не прикрытой угрозы; его поразило, что в Лукиновой душе не задрожала и не зазвучала ни единая струна, ну, не обязательно струна должна была бы плакать, но каяться должна. А умеют ли Короли каяться? Волки ведь... «А я среди волков скоморох или апостол? Для чего волкам апостолы? Волков обступают облавой, гонят в западни, ямы, пугают огнем».
— Вы плохое обо мне подумали, дядько,— сказал Яков,— с этой полицией, ей-богу, плохое. Моя честь мне дорога. Да я не про это... а про то, что, когда батько мой умирал, давнее это злодейство падало на него, как скала, и давило, и расплющивало, и кровь заливала грудь. Он тяжко мучился и, спасаясь от мук и от страха перед карой на том свете за содеянное на земле, звал вас... Меня просил: «Спаси грешную душу офирами —жертвами. Прошу тебя, не скупись. Раздай челяди... тому земли клочок, тому пару коней, пусть пользуются. Жертва малая, а выкуп для меня большой. Гейку же, внучку Митрову, в жены возьми, пусть хозяйствует в усадьбе. Так восстановится справедливость». Я дал батьку слово исполнить все, а вы ныне наехали на мое подворье, как ногайцы... а вы ныне уздечкой перед моим носом размахиваете. За что? За то, что старые долги, и ваш в том числе, дорогой мой дядечко, из своего имущества плачу.— Откуда только брались у Якова, откуда выкатывались эти слова? Воистину скоморох...
— Часть заплатил — плати и остальное. Не обеднеешь.— Старик важно поднялся с колоды и подкрутил ус. Вновь почувствовал себя уважаемым патриархом рода. Все стало на свои места, и это самое важное, а все прочее — полова.
— Вам легко говорить, дядьку. Горы рты пораскрывают: почему богач бедную берет?
Лукин смеялся белыми, будто резными, зубами:
— Есть от чего печалиться! Заткнем горам хайла. Что им до Королей?
— Любить бы ее, Гейку, надобно б...
— Пустое. Лишь бы у нее все было на месте, что должна иметь девка. А любовь... Как будто твой батько любил твою маму, когда брал? Она, как пчела, работящей была, даром что происходила из бедных тех и сирых. Усадьба на улей смахивает — пчел требует. Это главное.
— А белый конь?
В Якова вселился озорной бесенок.
— Что... белый конь? — встрепенулся Лукин Розлуч. Глотнул твердую слюну.
— Подарить вам хочу. И на это была батькова воля.
— Постой, это — тот конь? — Лукин не торопился. Видать, не в себе был, тут ему коня дарят, а он не торопится.— Тот конь, что убил?
— Тот, что убил, дядьку.
— Зачем же батько именно мне его завещал?
— Если б я знал. Перед смертью ему было виднее. Может, это кара его и ваша, а не белый конь? Кто знает, может, белый конь происходит от того застреленного вами коня, на котором летел в Косовач Митро Чередарчук? Ничто в наших горах не исчезает...
— Это правда, ничего в наших горах не исчезает,— повторил и перекрестился Лукин Розлуч. Брал его страх... брал его страх посреди белого-светлого воскресенья, глаза мигали и стреляли в ту сторону, где находилась конюшня... В конюшне ржал, будто архангел в трубу трубил, белый конь, который убил Клима Роз луча.
Яков знал, что делал: Розлучи суеверны, души их темны, как ночь на петровку, бродят среди ночи упыри и ведьмы, привидения и чередельницы, отнимающие у коров молоко, а теперь еще будет являться и белый конь.
— Такой конь стоит сотни две,— как будто бы сожалел Яков.— Но воля батькова свята.
— Господи, да на что мне тот конь... белый конь или черный? Своих, что ли, не хватает, га? Считай, Яковчику, что я тебе батьков подарок отдариваю. На твою свадьбу.— Лукин Розлуч хотел избавиться от белого коня... этого страшного коня; Розлуч дожил до старости, о смерти никогда не вспоминал, думал прожить на земле столько, сколько сам захочет, а тут — спаси и сохрани — примчался, прилетел белый конь с тайными угрозами и железными подковами. Старику хотелось поскорее добраться до седла своего неказистого «гуцулика» и как можно скорее испариться с Климова подворья. Здесь подстерегала его немыслимая опасность, здесь белый конь еще вырвется из конюшни да сверкнет острою подковой.
Яков помог Лукину сесть в седло, потом чмокнул старика в руку и с уважением проводил со двора, держась за уздечку. А когда Гейка закрыла ворота, он упал под забор и долго смеялся.
Ты их победил, Якове? — Дивчина гладила его полосы. Я так боялась...
Он утер кулаком веселые слезы.
— Я уничтожил их, любушка. Теперь не отважатся затронуть меня.
— Ты уничтожил их в честном бою?
Вот тебе раз. Честно бьются с честными. Короли честного оружия не признают. У волков зубы...
— Я хотела б, чтоб честным оружием...
— Какое было под рукой — таким и бился.
— Ой, видела я, любый мой, наговорил ты чего-то, нашептал старому Лукину, как колдун.
— Сказал ему, что я мольфар... что ты пришла ко
мне из предрассветных лесов, из птицы превратившись в дивчину с льняными косами.
— Он поверил?
— А как же! Дорогой наш дядечко наказывали тебя любить и взять в жены.
— Они вернутся, Короли. Нет ли у Королей, люб- чик мой, кованого ружья?
— Тсс-сс, не выкликай, птичка, пулю из ржавого Дула.
ЕЩЕ ОДНА ПРИТЧА НАНАШКА ЯКОВА
Нанашко Яков, бывало, мне жаловался:
— Они выходят, братчик мой солоденький, из старины глубокой, как из седого леса. Встанут они под седым дубом, опершись на рукоятки своих мечей, поглядывают на меня и ждут моего суда-приговора. И я, как будто мне не хватает садовых и колхозных святых хлопот, должен их заботами проникаться и печалиться.
А может, Юрашку, и должен таки?
В тех седых лесах, что зовутся древностью, жили себе не князья, не бояре, а два мужа ремесленных — кузнецы. Были эти мужи честности кристальной, как роса, а руки у них были золотые. Жили они по-соседски, кузни их стояли рядом, и дымы из двух горнов часто сплетались в одну тучку, а перезвон молотов выплетал и сплетал, как серебряную нить, одну звонкую мелодию. Потому соседи далекие, те, кто жил на пятой или десятой улицах, заслышав поутру звон молотов в кузнях, говорили: «А уже мастера-ковачи день сообща распочали». Зато соседи близкие любому заинтересовавшемуся могли пояснить, что хотя оба кузнеца заслуживают уважения, что хотя как будто бы в одно время начинают новый день, а работу делают несхожую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Короли пораскрывали рты. Это было чем-то новым для них, неслыханным и маловероятным, ибо знали покойника Клима Розлуча как газду скупого; таким он был в жизни и хозяйничал в усадьбе. Но кто знает, каким он стал в смертную свою годину?
Головы Королей работали, как мелют тупые жернова.
Верили Короли и не верили.
Дядько Лукин сомневался:
— Ой, сдается мне, хлопче, что файно брешешь. Как по писаному.— Старый Розлуч наслышан был про выходки братанова сына... у этого хлопца голова набита мудрствованиями, вычитанными из книжек, от такого жди чего угодно.
Яков ковал железо, пока горячо:
— Как могу, дядьку, брехать, когда батькова душа тут, среди нас, незримо присутствует? Хотите, в доказательство того, что правду говорю, перекрещусь... если руки были б свободны.
Лукин скреб в загривке, в конце концов сдался:
— Пустите его. И перекрестись.
Яков растер онемевшие руки, осенил грудь крестом.
— Рассказывай, как было?
— Ну... белый конь ударил кованым копытом в грудь. Мы внесли батечка нашего в хату на постель...
— Сто раз про то слышал. Дальше.
— Дальше...— У Якова уже был готов план.— Сядемте, дядьку, на колоду под хатою. Пусть все идут в церковь, вы их потом нагоните. Ибо я расскажу только с глазу на глаз.
— Говори при всех. Нечего скрывать.
— Есть, дядьку. Когда будете помирать... а таки будете, ибо никто не вечен на этой земле, тогда и передадите, если захотите, старшему сыну.
— Аж такое важное?
— Аж такое.
Старик дал знак, и подворье опустело, лишь Гейка продолжала стоять в воротах да Настуня каменела на крыльце; Яков уже был охвачен задуманным, и уже клокотала в нем, рвалась наверх радость: го-го, отыскал я оружие против вас, Короли. На лице, однако, не проступило ни лучика внутреннего того огня, он помнил, что и до сих пор стоит на кругу, хотя зрители и разошлись... Остался самый главный, и Яков боялся промахнуться.
— Я и говорю... принесли мы батька на постель, кровь хлещет у него из горла, я мокрые рушники прикладываю к груди, но где там, не помогает... слова батьковы кровью омываются. Шепчет: «Ворожила когда-то ворожка, что белый конь меня убьет. Ворожка ворожила, а я, глупый, не верил. Уговаривала меня: «Построй, Климе, часовенку каменную по-над Черемо- шем при дороге, там... ты знаешь, на каком месте». А я скупился: часовня — не колыба, денег требует...» Вы, дядько, помните то место под Черемошем? — Яков неприметно пустил в старика стрелу. Как в песне: «Ой, пустил я стрелу в ворона черного...» Лицо Лукина, даром что дубленное на ветрах и посеченное морщинами, заметно побледнело.
— Чего б это я... чего б то я должен знать?
— Теперь настал мой черед, дядько, сказать вам непочтительное слово: не крутите. Место вам знакомое... Такие места в душу западают, как зарубки. Вы оба с моим батьком закопали там крест... в ночи, украдкой. Помните?
Старик, казалось, стал меньше ростом, съежился, куда и девалась его королевская горделивость; теперь Яков, а не он вершил суд; Яков желал быть судьею неумолимым, но беспристрастным. Не важно было, что батько перед смертью не исповедовался ему в грехах содеянных, не было у него на то ни времени, ни памяти. О давнем злодеянии рассказала покойница мама, вытребовав у сына слово молчать как рыба до времени.
— Я только помогал крест закапывать,— из далекого далека подал голос Лукин Розлуч.— Мои руки кровью не замараны. Что нет, то — нет.— Он растопырил короткие пальцы и присматривался к ним, словно бы изучая, не прилипла ли где капля крови.
— Зато вы оба, братья родные и набожные, решили: хватит и креста. Велика была бы роскошь строить часовню на том приметном месте. Да и люди могли бы припомнить старые, еще австрийские события. И тогда, чего доброго, развеялась бы королевская наша порядочность. Правда?
— Я не убивал! — защищался перепуганный старик.— Бог мой, вот те крест, не убивал, Яков. То батько твой покойный. Горячий он был, как огонь.
— Но топор-то вы наточили и собственноручно всучили его младшему брату, подговоривши: «А иди, Климе, да убей Митра Чередарчука». Разве ж не так было? Не вы ли, дядько, были с Митром, дедом вон той девки, что стоит в воротах,— Яков кивнул на Гейку,— друзьями-приятелями, каких водой не разольешь? Хотите, сейчас кликну девку да расскажу ей, что она, а не я, и не вы, и не род наш Розлучев должен быть законным наследником того, что раскопал где-то в горах ее дед Митро Чередарчук.
— Имей разум! — поспешно предостерег Лукин, еще и руку поднял.— Старого не вернешь и не поправишь. Это как грош, закатившийся в бездну. Пропало.
— Так пускай, по крайней мере, полюбуется на вас, на верного побратима Митра, вблизи. Он, Чередарчук тот, на свою беду, чудаком удался, все бродил да слонялся горами, а вы — хлоп тверезый, в сказочки про оп- ришковские клады не верили... до тех пор, пока не сверкнуло где-то в ущелье золото на Митрово несчастье. Дурень с великой радости вам, дружку ближайшему, похвастался. Лучше бы не говорил... У вас, дядько, дух перехватило от зависти, голова пошла кругом... но, помимо всего, вы головы никогда не теряли. Вы нашептали ему: «Тихо, Митре, никому ни слова, Митре. Вези-таки завтра чуть свет, Митре, золото евреям в Косовач — обменяй на гроши. Шито-крыто». Чередарчук послушался, а вы прибежали к брату, батьку моему: «Подстережем Митра на дороге... подстережем и убьем, а золотом поделимся».
Лукин Розлуч молчал. Он словно бы и не стоял здесь, не бледнел, а пребывал, видно, в своих далеких молодых годах.
— Мы с батьком твоим были молодые и до работы жадные, как кони. Хотелось хозяйствовать... на чем же расхозяйствуешься, если у Клима четыре морга земли, а у меня — пять. Не с добра так что решились, батько твой и я, грешный,— умолял Лукин Розлуч, заглядывая Якову в глаза. Теперь не был он похож на патриарха розлучевского рода — всесильного и уважаемого, горбился теперь дедок, растерянный и испуганный. Дедок напоминал грешника, поливающего сухой костыль, пока он не зазеленеет. «Дать бы ему в руки ведро, пускай и он воду носит, пока стоит земля и солнце светит»,— подумал Яков.
— Что было бы, если б люди сплошь и рядом душегубством богатели? Это не оправдание, дядько. Батько мой это понимал и всю жизнь в душе нес свой крест...— Яков пересаливал: сколько помнил отца, никогда не замечал, чтобы он казнился укорами совести. Клим Розлуч жил хозяйством, а не раскаянием. Клим Розлуч не разменивался на мелочи, умел таиться перед людьми и перед собою. Бывало, когда подрос, Яков сомневался, не сотворила ли покойница мама страшную мстительную сказку про ее собственного мужа... про нелюбимого, что сгубил ее молодость, заточив в работе по усадьбе. Ныне просил у матери прощения; сердцем видел дикую грушу на маминой могиле... Он мысленно говорил груше, ветвям ее и листьям: «Ныне, мама, я убедился, что вы, страдница моя, не умели складывать мстительных сказок про Клима Розлуча, что лежит с вами рядом».— Я про батькову могилу вспомнил,— вырвалось мимоходом у Якова. — Засеется ли на ней трава?
— Засеется. Все мхом порастет: добро и зло. Разве, может, побежишь в польскую полицию за австрияцкий грех на меня доносить? Для того и затеял этот разговор с глазу на глаз? — Дядько Лукин исподлобья косо взглянул на Якова.— Я... не советую этого делать, ибо дорога до участка в Гуцульском близкая, конем борзо домчишь, а оттуда — длинная. А еще длиннее у нас, Королей, руки. Заруби это себе на носу.— И старик вновь зыркнул на Якова... зыркнул побелевшим почему-то правым глазом; правый глаз у него, как у щуки, не мигал и целился Якову прямо в сердце.
Яков даже обомлел от побелевшего глаза: от взгляда рыбьего, от явной, ничем не прикрытой угрозы; его поразило, что в Лукиновой душе не задрожала и не зазвучала ни единая струна, ну, не обязательно струна должна была бы плакать, но каяться должна. А умеют ли Короли каяться? Волки ведь... «А я среди волков скоморох или апостол? Для чего волкам апостолы? Волков обступают облавой, гонят в западни, ямы, пугают огнем».
— Вы плохое обо мне подумали, дядько,— сказал Яков,— с этой полицией, ей-богу, плохое. Моя честь мне дорога. Да я не про это... а про то, что, когда батько мой умирал, давнее это злодейство падало на него, как скала, и давило, и расплющивало, и кровь заливала грудь. Он тяжко мучился и, спасаясь от мук и от страха перед карой на том свете за содеянное на земле, звал вас... Меня просил: «Спаси грешную душу офирами —жертвами. Прошу тебя, не скупись. Раздай челяди... тому земли клочок, тому пару коней, пусть пользуются. Жертва малая, а выкуп для меня большой. Гейку же, внучку Митрову, в жены возьми, пусть хозяйствует в усадьбе. Так восстановится справедливость». Я дал батьку слово исполнить все, а вы ныне наехали на мое подворье, как ногайцы... а вы ныне уздечкой перед моим носом размахиваете. За что? За то, что старые долги, и ваш в том числе, дорогой мой дядечко, из своего имущества плачу.— Откуда только брались у Якова, откуда выкатывались эти слова? Воистину скоморох...
— Часть заплатил — плати и остальное. Не обеднеешь.— Старик важно поднялся с колоды и подкрутил ус. Вновь почувствовал себя уважаемым патриархом рода. Все стало на свои места, и это самое важное, а все прочее — полова.
— Вам легко говорить, дядьку. Горы рты пораскрывают: почему богач бедную берет?
Лукин смеялся белыми, будто резными, зубами:
— Есть от чего печалиться! Заткнем горам хайла. Что им до Королей?
— Любить бы ее, Гейку, надобно б...
— Пустое. Лишь бы у нее все было на месте, что должна иметь девка. А любовь... Как будто твой батько любил твою маму, когда брал? Она, как пчела, работящей была, даром что происходила из бедных тех и сирых. Усадьба на улей смахивает — пчел требует. Это главное.
— А белый конь?
В Якова вселился озорной бесенок.
— Что... белый конь? — встрепенулся Лукин Розлуч. Глотнул твердую слюну.
— Подарить вам хочу. И на это была батькова воля.
— Постой, это — тот конь? — Лукин не торопился. Видать, не в себе был, тут ему коня дарят, а он не торопится.— Тот конь, что убил?
— Тот, что убил, дядьку.
— Зачем же батько именно мне его завещал?
— Если б я знал. Перед смертью ему было виднее. Может, это кара его и ваша, а не белый конь? Кто знает, может, белый конь происходит от того застреленного вами коня, на котором летел в Косовач Митро Чередарчук? Ничто в наших горах не исчезает...
— Это правда, ничего в наших горах не исчезает,— повторил и перекрестился Лукин Розлуч. Брал его страх... брал его страх посреди белого-светлого воскресенья, глаза мигали и стреляли в ту сторону, где находилась конюшня... В конюшне ржал, будто архангел в трубу трубил, белый конь, который убил Клима Роз луча.
Яков знал, что делал: Розлучи суеверны, души их темны, как ночь на петровку, бродят среди ночи упыри и ведьмы, привидения и чередельницы, отнимающие у коров молоко, а теперь еще будет являться и белый конь.
— Такой конь стоит сотни две,— как будто бы сожалел Яков.— Но воля батькова свята.
— Господи, да на что мне тот конь... белый конь или черный? Своих, что ли, не хватает, га? Считай, Яковчику, что я тебе батьков подарок отдариваю. На твою свадьбу.— Лукин Розлуч хотел избавиться от белого коня... этого страшного коня; Розлуч дожил до старости, о смерти никогда не вспоминал, думал прожить на земле столько, сколько сам захочет, а тут — спаси и сохрани — примчался, прилетел белый конь с тайными угрозами и железными подковами. Старику хотелось поскорее добраться до седла своего неказистого «гуцулика» и как можно скорее испариться с Климова подворья. Здесь подстерегала его немыслимая опасность, здесь белый конь еще вырвется из конюшни да сверкнет острою подковой.
Яков помог Лукину сесть в седло, потом чмокнул старика в руку и с уважением проводил со двора, держась за уздечку. А когда Гейка закрыла ворота, он упал под забор и долго смеялся.
Ты их победил, Якове? — Дивчина гладила его полосы. Я так боялась...
Он утер кулаком веселые слезы.
— Я уничтожил их, любушка. Теперь не отважатся затронуть меня.
— Ты уничтожил их в честном бою?
Вот тебе раз. Честно бьются с честными. Короли честного оружия не признают. У волков зубы...
— Я хотела б, чтоб честным оружием...
— Какое было под рукой — таким и бился.
— Ой, видела я, любый мой, наговорил ты чего-то, нашептал старому Лукину, как колдун.
— Сказал ему, что я мольфар... что ты пришла ко
мне из предрассветных лесов, из птицы превратившись в дивчину с льняными косами.
— Он поверил?
— А как же! Дорогой наш дядечко наказывали тебя любить и взять в жены.
— Они вернутся, Короли. Нет ли у Королей, люб- чик мой, кованого ружья?
— Тсс-сс, не выкликай, птичка, пулю из ржавого Дула.
ЕЩЕ ОДНА ПРИТЧА НАНАШКА ЯКОВА
Нанашко Яков, бывало, мне жаловался:
— Они выходят, братчик мой солоденький, из старины глубокой, как из седого леса. Встанут они под седым дубом, опершись на рукоятки своих мечей, поглядывают на меня и ждут моего суда-приговора. И я, как будто мне не хватает садовых и колхозных святых хлопот, должен их заботами проникаться и печалиться.
А может, Юрашку, и должен таки?
В тех седых лесах, что зовутся древностью, жили себе не князья, не бояре, а два мужа ремесленных — кузнецы. Были эти мужи честности кристальной, как роса, а руки у них были золотые. Жили они по-соседски, кузни их стояли рядом, и дымы из двух горнов часто сплетались в одну тучку, а перезвон молотов выплетал и сплетал, как серебряную нить, одну звонкую мелодию. Потому соседи далекие, те, кто жил на пятой или десятой улицах, заслышав поутру звон молотов в кузнях, говорили: «А уже мастера-ковачи день сообща распочали». Зато соседи близкие любому заинтересовавшемуся могли пояснить, что хотя оба кузнеца заслуживают уважения, что хотя как будто бы в одно время начинают новый день, а работу делают несхожую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42