https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/
.. Отмерили мы с тобою, Якове, долгую дорогу, а на дороге — как на дороге... А ты и до сих пор остался юнаком, что верит в сказки. Ты добрый юнак из доброй сказки. И потому, может, жилось нам красно на белом свете.
И еще Нанашко Яков всю жизнь помнил звон, который раздался где-то на колокольне как раз в тот миг, когда целовал он Гейку; она не противилась... она лишь следила, чтобы не вылилось из подойника молоко, и боялась, что грех ныне целоваться: святая же неделя, колокола в церковь скликают.
Он вспомнил про церковь позже, когда, уже чисто выбритый, в праздничной сорочке, красных суконных штанах и воскресных постолах, ел за столом вареники. Спросил Гейку:
— Пойдешь к службе божьей?
Дивчина, на другом конце стола лепившая вареники, молча покачала головой.
Удивился:
— Ов, а это ж почему?
Потрескивал в печи огонь, жужжали и шуршали мухи в бумажных цветах вокруг образов на человой стене. Когда же молчание затянулось, старая Настуня сердито сказала:
— Спрашиваешь у больного здоровья, молодой газда. Ты что, со вчерашним дождем с неба упал и не знаешь, что служанки в церковь не ходят?
Пошутил:
— Я с громом свалился, тетка. И думаю, что у служанок, верно, нету грехов, нечего им отмаливать?
Старая отрезала, будто бритвой:
— Если и есть, так искупаем грехи работой, а не отченашами, потому что еще при жизни господь нас в чистилище определил... Еженедельно на шесть дней в чистилище, а придет воскресенье — и одеться не во что. Твой батько, когда брал девку к себе на службу, родным ее сразу выговаривал: «Закажите ей сразу при мне, чтоб по гулянкам не бегала, зубы в церкви не сушила, я беру ее не для церкви, а для работы. На год даю три сорочки гладких, одну из льняного полотна, кожух на зиму, две пары постолов, четыре юбки-запаски, в склепе купленные, абы гузницей не светила. Жрать будет то же, что и я ем...» А ты расспрашиваешь...
Яков покраснел. Смешными и легковесными показались ему неясные грезы о великом добре, если у Гейки нет воскресной сорочки с вышитыми рукавами и нет киптарика, юбок, тканных позументами, нет ожерелья на шею, красного пояса — вещей таких простых и крайне необходимых каждой дивчине в наших горах:
временами маленькие мелочи делают человека счастливым.
Просил прощения:
— Не гневайтесь... я ж в самом деле как с неба свалился. Падая, вспомнил: наша комора полна одежды, оставшейся после мамы. Выберем для вас, вуйна, и для Гейки.
Настуня говорила что-то про его доброе сердце. Но ты, Якове, сердца не слушайся, учись газдовать, а не раздавать, бо ныне одному дай, завтра другому дай, а послезавтра третьему все же не дашь — всем одинаково не угодишь. Она, возможно, с точки зрения своего женского ума, говорила вещи тверезые, однако Яков не слушал, решительно подхватился из-за стола, сорвал с гвоздя у печи связку ключей и бросился в сени, в углу чернели железом кованные двери ко- моры.
— Так то ж не горит! — крикнула вслед ему Гейка.— По крайней мере, сегодня не надо! Я у тебя и так гожая да красная... без церкви и без убранства воскресного.
Насту ня грозила ей пальцем:
— Но-но, девка, смотри мне.— Пальцем грозила, а глазами мимоходом стрельнула в окно.— Едут,— вздохнула.
Она, старая Настуня, имела зоркие очи. Крикнула в сени Якову:
— Едут уже!
— Кто? — Он никак не мог попасть ключом в замочную скважину, оттого и сердился.
— Да хто ж... не татары и не Жельман, а твой род.
Он не придал этому значения: едут — так пусть себе
едут, так заведено, с тех пор как стоит Садовая Поляна, что в воскресенье и в большие праздники хозяева с верхов съезжаются, как на торг, у церкви. В самой церковке, правда, людей немного, разве что старые дядьки да тетки за молодые свои грехи бьют поклоны перед образами да старики, как недорезанные козлята, подтягивают дьяку Северину, а газды помоложе, парни и девчата—в ограде... цветет мак под черными шатрами высоких елей. Вокруг ржут привязанные кони; газды на лавках тесовых сидят под звонницей, попыхивают трубками и прядут неторопливые беседы, что на долах (слышали ль, соседушко?) засуха палит — жито утлое и кукуруза посохла прежде срока, как чахоточная,
а то означает, что зима в горах выпадет голодная, с Каменного Поля кулеши много не сваришь; молодежи ж зима кажется нереальной, далекою, и она нисколько их не печалит — пасут глазами табунки девчат.
Когда-то Якову нравились воскресные ярмарки возле церкви, где ничего не продают и не покупают, где не очень-то и молятся... Собственно, люди молились друг перед другом, отдыхая душою, объединялись, измученные одиночеством в горах и разделенные работой в селе. Якову тут казалось, что среди людей царит гармония; он, бывало, расхаживал с ровесниками в толпе, прислушивался к разговорам и не замечал ни богатых, ни бедных, кроме разве что нескольких калек, а все остальные были одинаковые, одинаково одеты, словно бы и хлопоты у них были одинаковые, одинаково светились покоем их лица. Сегодня же ему стало стыдно за то, что слонялся среди людей близоруким, даже Гейки никогда не примечал среди убранных цветами девчат. «Я искал единения... чего-то общего, а все это была подмалеванная фотография. Ну ничего, я Гейку одену, и тогда все увидят, какая у меня будет красная жена,— говорил он себе, отворив наконец дверь в комору.— Гейку приодену... А разве одна Гейка в Садовой Поляне и за ее пределами?»
Разве одна?!
Здесь, в отцовской коморе, заставленной под самый потолок мешками и узлами, где умопомрачительно пахло выделанными кожами и кукурузной мукой, Яков измерил собственное бессилие... почувствовал себя слишком мелким для того, чтобы добрыми поступками изменить мир. Неверие, как призрачные силы, наведывалось к нему и позже, мучило, и он, побежденный им, затихал на долгие месяцы, становился равнодушным, словно бы замирала в нем душа; ныне же чувство ярилось свежим разочарованием, и хлопец едва не бился головой о ребро сундука, жалуясь бог знает кому на то, что не умеет сделать из воды вино, а из камня — хлеб.
— Они едут к нам, Якове! — вбежала в комору Гейка.
Розлучи и в самом деле спускались горной тропинкой к воротам усадьбы. Какое-то мгновенье, выбежав на крыльцо, Яков наблюдал за кавалькадой всадников на низеньких «гуцуликах».
Впереди покачивался в седле дядько Лукин, за ним — четыре его сына и зять Антон — пожилые уже газды, посредине ехали женщины, а замыкали кавалькаду Лукиновы внуки — ловкие парни с топориками- бартками в руках. «Нашествие Королей»,— невесело усмехнулся Яков и подумал, что Настуня с Гейкою слишком мало налепили вареников, чтобы накормить воскресных гостей. И как продолжение этой мысли всплыл вопрос:
«Постой-ка, по какому такому поводу собрались мои родичи купно? Ведь тропы и дороги от их усадеб ведут к церкви не мимо моего дома.
Что-то случилось? Или, может, захотели помянуть батькову душу?.. Так ведь сорок дней еще не минуло с тех пор, как его похоронили».
— Ой, брат, не с добром они едут, не с добром,— _ постанывала за спиною Настуня.— Заболели их головоньки от Яковых щедрот. А ты, Якове, в случае чего... позабирай назад то, что роздал нам позавчера. В твоей это воле и в твоей силе, к нотарю ты ни с кем еще не ходил...
Тучи клубятся над Яковом и в душе Якова тоже.
— Помолчите, вуйна,— бухнул глухо.— А ты, Анка, беги да отвори ворота.— Ему не хотелось верить, что Короли едут с лихими намерениями, что Короли едут из-за того, что заболели у них головы... ведь едут они с той стороны, где живет смелая птица, черкнувшая по солнцу крылом...
Волхвы едут с восхода или волки?
Двинулся Королям навстречу. Шел и думал: «Незачем самого себя дурить. Волки то».
Думал одно, а делал совсем другое, заученное и традиционное: поклонился дядьку Лукину и чмокнул в жилистую руку.
— Тешу себя радостью, что не обошли вы в святое воскресенье мое подворье,— чеканил Яков слова.— Здоровы ли? Хорошо ли доехали?
Слова тоже были традиционные, обязательные. В другой раз они, возможно, имели бы какую-нибудь цену, а ныне не стоили и ломаного гроша.
Лукин Розлуч молча вынул ногу из стремени, сошел на землю и, еще не оглядевшись по сторонам, треснул пятернею Якова по лицу.
Скрипнул зубами Яков:
— За что? — Стыд и ярость обожгли его, он порывисто рванулся к старику... напрасно рванулся; ибо несколько пар рук вмиг скрутили его. «Короли Короля бьют... Короли Короля обступили. Нет, я не Король, не Король, не Ко... у Королей грубая сила. Что я выставлю против грубой силы?» — убивался Яков. Короли в самом деле стояли вокруг, приземистые, коренастые, будто нарочно подрезанные на высоту его плеч полевые раскидистые дубки. Сила порождает уверенность. Глаза их, синие, ярко и холодно, как льдинки, поблескивавшие на обветренных лицах, вовсе не выражали гнева. «Они приехали сюда судить меня... права и обязанности судий освящены столетними обычаями. А может... а может, не приехали, а примчались Короли, сбежались как псы полонинские? Надо ж завернуть овцу, отбившуюся от стада».
Видно, веселая смешинка вспыхнула, как соломинка, на Якововых губах, ибо Лукин Розлуч принялся грозить:
— Но-но, смеху, хлоп, в том мало, что мы тут. Засмеешься на лавке, когда спустят с тебя штаны и я наставлю на заднице синих полос.— Старик зыркал глазами по усадьбе, пока под хатой не заметил дубовую колоду. Ткнул в нее пальцем: — Вон там отлупцую, чтоб запомнил.
— Не посмеете, дядько.
— Посмею! Есмь старший среди Розлучей, и мне справедливо надлежит чинить суд и расправу: выбивать из задницы разум в голову.
— Сперва выслушали б меня, если судить собрались,— молвил Яков, взглянув на Лукиновых внуков, державших его за руки. Был он выше Королей на целую голову.
— Разве разумное что-нибудь скажешь? Дурной ты, как пробка. Батько твой, покойник, три раза в гробу перевернулся от сынова транжирства. А как же... Батько по ниточке ткал, как полотно, а ты рвешь полотно на куски, распускаешь его. Ради чего? Ради того, чтоб голытьбе пупки прикрыть. Так где ж твой разум, га? — спрашивал старик, забавляясь ременной уздою.
— Разве ж не я газда в своем хозяйстве?
Старик беззвучно смеялся... Смеялся Лукин Розлуч
белокипенными зубами.
— Так, наверное, нет. Ты — мальчишка, у которого в голове шпаки гнездо свили. Где же это видано... ныне
одному злыдню дашь, завтра — другому, послезавтра — третьему. Напоследок сам пойдешь с торбой под ворота. Мало тебя батько учил.
— Вы доучивать приехали?
— Приехал напомнить, что ты тоже — Король.
— Король — да не тот.
— Должен быть таким, как мы. Короли — это Короли. Представь, что случится, если бедняки, сельская голота придут ко мне, к третьему, десятому газде и станут требовать: «Дай землицы... дай скотинку, ибо я у тебя, газда, косил, ибо я у тебя, газда, овечек пас». Это ж неслыханно! Мир перевернется, горы попадают и рассыплются, как горшки.
— Однако ж, дядьку, есть-таки людская кровушка и людской пот в вашей скотинке, в кукурузном зерне...
Лукин Розлуч долго всматривался в лицо Якова.
— Бог мой, ты або свихнулся, або — большевик, або ж — вор, который раскрадывает свое собственное добро.
— Потому вы и велели держать меня за руки, как вора? А я и не думаю бежать со своей усадьбы. Или, возможно, все Розлучи боятся одного Якова Розлуча? — Он попытался освободить руки — треснула на плечах сорочка.
— Моцно держите! — крикнул старик.
Он уже сердился по-настоящему, этот патриарх, который в своей усадьбе не привык к долгим разговорам, там его понимали по одному движению брови.
— Положите его на колоду, да скорее... колокола вон кличут, служба в церкви скоро начнется! — Лукин поплевал на ладони. Он верил, что битье поможет, на палке и на каре держится порядок... кара означает, что согрешил еси супротив рода, но она свидетельствует также, что род не чурается грешника, дорожит им,— воротись только, заблудшая овца, на указанную тропку. Таков закон. Яков помнил про неписаные законы рода, но до сих пор не связывал их с усадьбой, законы словно бы существовали сами собой, а усадьба сама собой, ныне же выяснилось, что законы на то и создавались и освящались, чтобы не он над усадьбой, а она над ним господствовала, ибо хозяйство — храм для Розлучей, святая святых.
Якову нечего было выбирать: либо воевать против усадьбы дальше, либо — ударить Королям челом. Не через тернии? Изобразить из себя покорившегося и лечь на колоду, чтоб свистнула надо мною ременная плеть? Или же выхватить у кого-нибудь из юношей бартку, очертить ею смертельный круг и крикнуть, чтоб подходили, кому жизнь не мила. О, Короли круг переступят, Короли упрямые, крови не испугаются. Так что же мне делать? Неужто нет выхода и нет оружия? Неужто тропинка, давно протоптанная в мечтах, всего лишь туман, ветром развеянный? А может, отрубить Королям напрямую: оставьте в покое, хочу жить как знаю? Или разжалобить их просьбой? Королей разжалобить? Ха-ха! Короли глухи как пни, Короли ослеплены собственной силой, Короли тупы в закостенелом своем достоинстве. Они высмеют его...
Высмеют!
А если самому посмеяться над ними? Слышишь, Гейка, что, если бы посмеяться над ними? А? Что на это скажете, вуйна Настуня? Правда ли, что существует где-то такой смех — тайный и мудрый?
У Якова не было времени на долгие раздумья: благовест на колокольне звал в церковь, у дядьки Лукина чесались руки, женщины розлучевские, которые даже не сошли с седла, не могли больше терпеть, застыла в распахнутых воротах Гейка, а старая Настуня онемела на крыльце. Яков не выбирал оружия. Оно пришло к нему... оно нашло его, вступило в него, оно жило в нем всегда и лишь ждало подходящего часа.
И он вышел на кон; на круг его, собственно, вытолкнули: «Играй!»
— Ну довольно, светлый род мой,— сказал Яков, покорно склоняя голову.— Позабавились — и довольно. А вы, дядько Лукин, извините и простите за непочтительность, виновен я в чем-то, но и вы виноваты — ударили меня первым. Вижу, Розлучи не напрасно называются Королями, честь нашего рода и мне дорога, как дорога, слышите, каждая ниточка из батькова наследства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
И еще Нанашко Яков всю жизнь помнил звон, который раздался где-то на колокольне как раз в тот миг, когда целовал он Гейку; она не противилась... она лишь следила, чтобы не вылилось из подойника молоко, и боялась, что грех ныне целоваться: святая же неделя, колокола в церковь скликают.
Он вспомнил про церковь позже, когда, уже чисто выбритый, в праздничной сорочке, красных суконных штанах и воскресных постолах, ел за столом вареники. Спросил Гейку:
— Пойдешь к службе божьей?
Дивчина, на другом конце стола лепившая вареники, молча покачала головой.
Удивился:
— Ов, а это ж почему?
Потрескивал в печи огонь, жужжали и шуршали мухи в бумажных цветах вокруг образов на человой стене. Когда же молчание затянулось, старая Настуня сердито сказала:
— Спрашиваешь у больного здоровья, молодой газда. Ты что, со вчерашним дождем с неба упал и не знаешь, что служанки в церковь не ходят?
Пошутил:
— Я с громом свалился, тетка. И думаю, что у служанок, верно, нету грехов, нечего им отмаливать?
Старая отрезала, будто бритвой:
— Если и есть, так искупаем грехи работой, а не отченашами, потому что еще при жизни господь нас в чистилище определил... Еженедельно на шесть дней в чистилище, а придет воскресенье — и одеться не во что. Твой батько, когда брал девку к себе на службу, родным ее сразу выговаривал: «Закажите ей сразу при мне, чтоб по гулянкам не бегала, зубы в церкви не сушила, я беру ее не для церкви, а для работы. На год даю три сорочки гладких, одну из льняного полотна, кожух на зиму, две пары постолов, четыре юбки-запаски, в склепе купленные, абы гузницей не светила. Жрать будет то же, что и я ем...» А ты расспрашиваешь...
Яков покраснел. Смешными и легковесными показались ему неясные грезы о великом добре, если у Гейки нет воскресной сорочки с вышитыми рукавами и нет киптарика, юбок, тканных позументами, нет ожерелья на шею, красного пояса — вещей таких простых и крайне необходимых каждой дивчине в наших горах:
временами маленькие мелочи делают человека счастливым.
Просил прощения:
— Не гневайтесь... я ж в самом деле как с неба свалился. Падая, вспомнил: наша комора полна одежды, оставшейся после мамы. Выберем для вас, вуйна, и для Гейки.
Настуня говорила что-то про его доброе сердце. Но ты, Якове, сердца не слушайся, учись газдовать, а не раздавать, бо ныне одному дай, завтра другому дай, а послезавтра третьему все же не дашь — всем одинаково не угодишь. Она, возможно, с точки зрения своего женского ума, говорила вещи тверезые, однако Яков не слушал, решительно подхватился из-за стола, сорвал с гвоздя у печи связку ключей и бросился в сени, в углу чернели железом кованные двери ко- моры.
— Так то ж не горит! — крикнула вслед ему Гейка.— По крайней мере, сегодня не надо! Я у тебя и так гожая да красная... без церкви и без убранства воскресного.
Насту ня грозила ей пальцем:
— Но-но, девка, смотри мне.— Пальцем грозила, а глазами мимоходом стрельнула в окно.— Едут,— вздохнула.
Она, старая Настуня, имела зоркие очи. Крикнула в сени Якову:
— Едут уже!
— Кто? — Он никак не мог попасть ключом в замочную скважину, оттого и сердился.
— Да хто ж... не татары и не Жельман, а твой род.
Он не придал этому значения: едут — так пусть себе
едут, так заведено, с тех пор как стоит Садовая Поляна, что в воскресенье и в большие праздники хозяева с верхов съезжаются, как на торг, у церкви. В самой церковке, правда, людей немного, разве что старые дядьки да тетки за молодые свои грехи бьют поклоны перед образами да старики, как недорезанные козлята, подтягивают дьяку Северину, а газды помоложе, парни и девчата—в ограде... цветет мак под черными шатрами высоких елей. Вокруг ржут привязанные кони; газды на лавках тесовых сидят под звонницей, попыхивают трубками и прядут неторопливые беседы, что на долах (слышали ль, соседушко?) засуха палит — жито утлое и кукуруза посохла прежде срока, как чахоточная,
а то означает, что зима в горах выпадет голодная, с Каменного Поля кулеши много не сваришь; молодежи ж зима кажется нереальной, далекою, и она нисколько их не печалит — пасут глазами табунки девчат.
Когда-то Якову нравились воскресные ярмарки возле церкви, где ничего не продают и не покупают, где не очень-то и молятся... Собственно, люди молились друг перед другом, отдыхая душою, объединялись, измученные одиночеством в горах и разделенные работой в селе. Якову тут казалось, что среди людей царит гармония; он, бывало, расхаживал с ровесниками в толпе, прислушивался к разговорам и не замечал ни богатых, ни бедных, кроме разве что нескольких калек, а все остальные были одинаковые, одинаково одеты, словно бы и хлопоты у них были одинаковые, одинаково светились покоем их лица. Сегодня же ему стало стыдно за то, что слонялся среди людей близоруким, даже Гейки никогда не примечал среди убранных цветами девчат. «Я искал единения... чего-то общего, а все это была подмалеванная фотография. Ну ничего, я Гейку одену, и тогда все увидят, какая у меня будет красная жена,— говорил он себе, отворив наконец дверь в комору.— Гейку приодену... А разве одна Гейка в Садовой Поляне и за ее пределами?»
Разве одна?!
Здесь, в отцовской коморе, заставленной под самый потолок мешками и узлами, где умопомрачительно пахло выделанными кожами и кукурузной мукой, Яков измерил собственное бессилие... почувствовал себя слишком мелким для того, чтобы добрыми поступками изменить мир. Неверие, как призрачные силы, наведывалось к нему и позже, мучило, и он, побежденный им, затихал на долгие месяцы, становился равнодушным, словно бы замирала в нем душа; ныне же чувство ярилось свежим разочарованием, и хлопец едва не бился головой о ребро сундука, жалуясь бог знает кому на то, что не умеет сделать из воды вино, а из камня — хлеб.
— Они едут к нам, Якове! — вбежала в комору Гейка.
Розлучи и в самом деле спускались горной тропинкой к воротам усадьбы. Какое-то мгновенье, выбежав на крыльцо, Яков наблюдал за кавалькадой всадников на низеньких «гуцуликах».
Впереди покачивался в седле дядько Лукин, за ним — четыре его сына и зять Антон — пожилые уже газды, посредине ехали женщины, а замыкали кавалькаду Лукиновы внуки — ловкие парни с топориками- бартками в руках. «Нашествие Королей»,— невесело усмехнулся Яков и подумал, что Настуня с Гейкою слишком мало налепили вареников, чтобы накормить воскресных гостей. И как продолжение этой мысли всплыл вопрос:
«Постой-ка, по какому такому поводу собрались мои родичи купно? Ведь тропы и дороги от их усадеб ведут к церкви не мимо моего дома.
Что-то случилось? Или, может, захотели помянуть батькову душу?.. Так ведь сорок дней еще не минуло с тех пор, как его похоронили».
— Ой, брат, не с добром они едут, не с добром,— _ постанывала за спиною Настуня.— Заболели их головоньки от Яковых щедрот. А ты, Якове, в случае чего... позабирай назад то, что роздал нам позавчера. В твоей это воле и в твоей силе, к нотарю ты ни с кем еще не ходил...
Тучи клубятся над Яковом и в душе Якова тоже.
— Помолчите, вуйна,— бухнул глухо.— А ты, Анка, беги да отвори ворота.— Ему не хотелось верить, что Короли едут с лихими намерениями, что Короли едут из-за того, что заболели у них головы... ведь едут они с той стороны, где живет смелая птица, черкнувшая по солнцу крылом...
Волхвы едут с восхода или волки?
Двинулся Королям навстречу. Шел и думал: «Незачем самого себя дурить. Волки то».
Думал одно, а делал совсем другое, заученное и традиционное: поклонился дядьку Лукину и чмокнул в жилистую руку.
— Тешу себя радостью, что не обошли вы в святое воскресенье мое подворье,— чеканил Яков слова.— Здоровы ли? Хорошо ли доехали?
Слова тоже были традиционные, обязательные. В другой раз они, возможно, имели бы какую-нибудь цену, а ныне не стоили и ломаного гроша.
Лукин Розлуч молча вынул ногу из стремени, сошел на землю и, еще не оглядевшись по сторонам, треснул пятернею Якова по лицу.
Скрипнул зубами Яков:
— За что? — Стыд и ярость обожгли его, он порывисто рванулся к старику... напрасно рванулся; ибо несколько пар рук вмиг скрутили его. «Короли Короля бьют... Короли Короля обступили. Нет, я не Король, не Король, не Ко... у Королей грубая сила. Что я выставлю против грубой силы?» — убивался Яков. Короли в самом деле стояли вокруг, приземистые, коренастые, будто нарочно подрезанные на высоту его плеч полевые раскидистые дубки. Сила порождает уверенность. Глаза их, синие, ярко и холодно, как льдинки, поблескивавшие на обветренных лицах, вовсе не выражали гнева. «Они приехали сюда судить меня... права и обязанности судий освящены столетними обычаями. А может... а может, не приехали, а примчались Короли, сбежались как псы полонинские? Надо ж завернуть овцу, отбившуюся от стада».
Видно, веселая смешинка вспыхнула, как соломинка, на Якововых губах, ибо Лукин Розлуч принялся грозить:
— Но-но, смеху, хлоп, в том мало, что мы тут. Засмеешься на лавке, когда спустят с тебя штаны и я наставлю на заднице синих полос.— Старик зыркал глазами по усадьбе, пока под хатой не заметил дубовую колоду. Ткнул в нее пальцем: — Вон там отлупцую, чтоб запомнил.
— Не посмеете, дядько.
— Посмею! Есмь старший среди Розлучей, и мне справедливо надлежит чинить суд и расправу: выбивать из задницы разум в голову.
— Сперва выслушали б меня, если судить собрались,— молвил Яков, взглянув на Лукиновых внуков, державших его за руки. Был он выше Королей на целую голову.
— Разве разумное что-нибудь скажешь? Дурной ты, как пробка. Батько твой, покойник, три раза в гробу перевернулся от сынова транжирства. А как же... Батько по ниточке ткал, как полотно, а ты рвешь полотно на куски, распускаешь его. Ради чего? Ради того, чтоб голытьбе пупки прикрыть. Так где ж твой разум, га? — спрашивал старик, забавляясь ременной уздою.
— Разве ж не я газда в своем хозяйстве?
Старик беззвучно смеялся... Смеялся Лукин Розлуч
белокипенными зубами.
— Так, наверное, нет. Ты — мальчишка, у которого в голове шпаки гнездо свили. Где же это видано... ныне
одному злыдню дашь, завтра — другому, послезавтра — третьему. Напоследок сам пойдешь с торбой под ворота. Мало тебя батько учил.
— Вы доучивать приехали?
— Приехал напомнить, что ты тоже — Король.
— Король — да не тот.
— Должен быть таким, как мы. Короли — это Короли. Представь, что случится, если бедняки, сельская голота придут ко мне, к третьему, десятому газде и станут требовать: «Дай землицы... дай скотинку, ибо я у тебя, газда, косил, ибо я у тебя, газда, овечек пас». Это ж неслыханно! Мир перевернется, горы попадают и рассыплются, как горшки.
— Однако ж, дядьку, есть-таки людская кровушка и людской пот в вашей скотинке, в кукурузном зерне...
Лукин Розлуч долго всматривался в лицо Якова.
— Бог мой, ты або свихнулся, або — большевик, або ж — вор, который раскрадывает свое собственное добро.
— Потому вы и велели держать меня за руки, как вора? А я и не думаю бежать со своей усадьбы. Или, возможно, все Розлучи боятся одного Якова Розлуча? — Он попытался освободить руки — треснула на плечах сорочка.
— Моцно держите! — крикнул старик.
Он уже сердился по-настоящему, этот патриарх, который в своей усадьбе не привык к долгим разговорам, там его понимали по одному движению брови.
— Положите его на колоду, да скорее... колокола вон кличут, служба в церкви скоро начнется! — Лукин поплевал на ладони. Он верил, что битье поможет, на палке и на каре держится порядок... кара означает, что согрешил еси супротив рода, но она свидетельствует также, что род не чурается грешника, дорожит им,— воротись только, заблудшая овца, на указанную тропку. Таков закон. Яков помнил про неписаные законы рода, но до сих пор не связывал их с усадьбой, законы словно бы существовали сами собой, а усадьба сама собой, ныне же выяснилось, что законы на то и создавались и освящались, чтобы не он над усадьбой, а она над ним господствовала, ибо хозяйство — храм для Розлучей, святая святых.
Якову нечего было выбирать: либо воевать против усадьбы дальше, либо — ударить Королям челом. Не через тернии? Изобразить из себя покорившегося и лечь на колоду, чтоб свистнула надо мною ременная плеть? Или же выхватить у кого-нибудь из юношей бартку, очертить ею смертельный круг и крикнуть, чтоб подходили, кому жизнь не мила. О, Короли круг переступят, Короли упрямые, крови не испугаются. Так что же мне делать? Неужто нет выхода и нет оружия? Неужто тропинка, давно протоптанная в мечтах, всего лишь туман, ветром развеянный? А может, отрубить Королям напрямую: оставьте в покое, хочу жить как знаю? Или разжалобить их просьбой? Королей разжалобить? Ха-ха! Короли глухи как пни, Короли ослеплены собственной силой, Короли тупы в закостенелом своем достоинстве. Они высмеют его...
Высмеют!
А если самому посмеяться над ними? Слышишь, Гейка, что, если бы посмеяться над ними? А? Что на это скажете, вуйна Настуня? Правда ли, что существует где-то такой смех — тайный и мудрый?
У Якова не было времени на долгие раздумья: благовест на колокольне звал в церковь, у дядьки Лукина чесались руки, женщины розлучевские, которые даже не сошли с седла, не могли больше терпеть, застыла в распахнутых воротах Гейка, а старая Настуня онемела на крыльце. Яков не выбирал оружия. Оно пришло к нему... оно нашло его, вступило в него, оно жило в нем всегда и лишь ждало подходящего часа.
И он вышел на кон; на круг его, собственно, вытолкнули: «Играй!»
— Ну довольно, светлый род мой,— сказал Яков, покорно склоняя голову.— Позабавились — и довольно. А вы, дядько Лукин, извините и простите за непочтительность, виновен я в чем-то, но и вы виноваты — ударили меня первым. Вижу, Розлучи не напрасно называются Королями, честь нашего рода и мне дорога, как дорога, слышите, каждая ниточка из батькова наследства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42