https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-polochkoj/
Перелистывая тетрадку, которую положила фрау Мёбиус ему на стол, он нашел древнюю считалочку: «Майский жук, лети ко мне, отец твой на войне, а мать в Померании, да Померания сгорела...»
Со времен войны, это знала и соседка, он всякий раз в свой день рождения сбегал, исчезал из квартиры, будь она вылизанной до блеска или нет. Друзья и коллеги, правда, обижались за это на него, называли его поступок вывертом, а то и похуже, но никто не подозревал, что он в это время года едет в Зандберг.
— Вы же знаете, я постоянно в разъездах,— сказал Король, ломая голову над тем, как прокомментировать летящего жука, отца на войне и сгоревшую Померанию с точки зрения сегодняшнего дня.
— Во всяком случае,— заметил он,— война никому ничего хорошего не сулит, ни отцу, ни жуку, ни ребенку.
Фрау Мёбиус вздохнула с облегчением: он ей поможет,— и она благодарно кивнула.
— Как нам лучше всего поступить? — спросила она, обводя все вокруг взглядом вполне недвусмысленным.—
В конце концов, это не рядовой день рождения, а вы не рядовой человек.
Она намекнула, что и коллектив жильцов кое-что приготовил, так уж принято, когда наступает круглая дата.
— Мой муж не намного моложе, но после несчастного случая он уже получает пенсию.
Король вдруг взорвался: детские стишки, младенец в коляске, майский жук и война, больной сосед и вдобавок пенсия. Он швырнул тетрадь на стол, разволновавшись, что кто-то распоряжается им из-за даты, которая для него не имеет никакого значения.
— Я еду в Монголию, командировка, меня, значит, здесь не будет.
Однако уже в следующую минуту он пожалел о том, что вспылил, извинился и добавил примирительно:
— Но для ваших заданий часок найдется. Завтра вечером, хорошо?
Фрау Мёбиус кивнула, молча пошла к двери. Король последовал за ней, положил руку ей на плечо и назвал «шефиня, дорогая», как прежде, когда она изо дня в день хозяйничала в его квартире.
— Шеф,— ответила она и вывернулась из-под его руки,— против старости никаких средств нет, хоть по всему свету будете носиться, хоть в Монголию полетите.— Прислонясь к двери, она тихо, с хитрой улыбкой добавила: — А старость на кривой не объедете.
— Ну, ладно, ладно,— откликнулся Король и заставил себя тоже улыбнуться.
За эти годы он о многом говорил с этой женщиной, делился своими переживаниями, а кое-что она знала, потому что у нее были глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать. Быть может, он меньше обращал внимание на нее, чем она на него.
— На кривой не объедешь, и не нужно,— буркнул он, смущенный ее болтовней, обывательскими рассуждениями, которые терпеть не мог.— Но я еще далеко не пенсионер, тут вы очень ошибаетесь.
Она, кажется, неверно его поняла, открыла дверь и спросила:
— Стало быть, ключ вы мне не оставите?
От волнения голос у нее срывался, звучал пронзительно, со всхлипами. Уже войдя к себе в квартиру, успокоившись немного, она крикнула ему через плечо:
— Тогда мы поставим вам цветы у дверей.
На лестнице, не то сверху, не то снизу, приближались шаги. Пререкались фрау Мёбиус и Король достаточно громко, кто-то покашлял. С грохотом захлопнулась дверь соседки, в квартире Короля зазвонил телефон. Озадаченный, стоял Король на площадке, хотел что-то ответить, хотя бы попытаться рассеять недоразумение. Но не знал, какие приводить доводы, никак не мог отклонить то, что хотел отклонить: день рождения, гостей, цветы.
— Добрый день,— ответил он пожилому человеку, когда тот неспешно, приветливо поздоровался с ним, проходя мимо.
Словно последний глупец, Король задался вопросом: неужели я вдруг стал стариком?
16
Телефон звонил, но Король игнорировал его. На письменном столе, за который он сел, лежал конверт, предназначенный лично ему. Девяносто из ста телефонных звонков предназначались главному редактору, а не Гансу Королю. Случались дни, когда с утра до позднего вечера спрос был только на его должность: интересовались газетой, политикой, вопросами культуры, всякой возможной и невозможной ерундой. Почему же он с готовностью шел на это, год за годом, а вот сейчас изменил самому себе?
Годы вернуть нельзя, ни дня, ни часа; Король ни о чем не жалел. Он опять плавал бы по Лаго-Маджоре, увлекаемый течением, в самой середине озера. Стоило ему закрыть глаза, и он видел контуры туч, которые заволокли солнце, когда надвинулась гроза. Обратно он плыл чуть быстрее, но без спешки и без страха. Вдали, за лесами, в темноте сверкали зарницы, темнота вскоре окутала и его. По воде зашлепали крупные капли дождя и градины, а он нырнул в глубину и мрак, а подплывая к берегу, держал в руке раковину, отливавшую всеми цветами радуги. Был он тогда еще ребенком, наивным мечтателем? Когда все это было? Почему ему так трудно жить в ладу с фактами?
Сине-зелено-красную раковину он сунул в карман штанов, когда отправился странствовать. Но и это он не помнил точно, скорее, чем дольше об этом думал, тем больше сомневался. Где-то — когда он уж наверняка не
был ребенком — он, похлопав по карманам, не нашел в них ни пфеннига, тем более никаких сувениров из тюрьмы в Вальдхейме, которую он покинул после двух лет и одного месяца. Но как же вернулась к нему эта раковина, чтобы напоминать о Лаго-Маджоре, да и обо всем на свете?
Одно время у него, кроме этой раковины, не было ничего — только пистолет, который он, завернув в промасленную бумагу, где-то зарыл. Как-то раз он достал пистолет и, сев в лодку, плыл, пока опять не собралась гроза, на этот раз над Эльбой. Тучи поднимались с двух сторон, с лугов и холмов, словно боевые порядки «клином», военные орды, быстрые конники с карабинами и знаменами. «Хайль Гитлер!» — вопили одни, «Никогда больше не быть войне!» — возглашали другие. Тридцать, а может, сорок раз стрелял он среди этого шума по обрывкам бумаги, которые пускал по течению. Он, правда, видел, как разлетались обрывки обрывков, но точно не знал, попадал он или нет. Ни одного простреленного листка он не смог поймать и с большим трудом привел лодку обратно к берегу.
А потом он вернулся домой, и Марианна, его жена, обняв его, сказала:
— Ты обязательно найдешь работу, а наш мальчик выздоровеет.
В трамвайном депо, где старые вагоны, тоже простреленные во многих местах, ремонтировали, очищали от ржавчины, покрывали желто-золотистым лаком и малевали на них герб Дрездена, Флемминг спросил:
— Что это у тебя в пиджаке?
Старик развлекался тем, что рисовал на вагонах смешных, неуклюжих львов, вместо обычных черных. Что-то такое Король ему тогда показал, то ли пеструю раковину, то ли раковину улитки, и дал повод скорее для смеха, чем для испуга, когда вывернул все карманы и не нашел ни пфеннига, ровным счетом ничего.
— Можешь у нас работать, златых гор, правда, не наживешь,— сказал ему Флемминг и показал, что надо делать.— Грязь соскрести, краску нанести, кляксы не сажать — больше ничего не требуется.
Поблизости от депо протекала Эльба, еще ближе водоотливной канал, который во время наводнения омывал машинные сараи. Однажды вода поднялась до дверных порогов, и дети стали кататься вокруг трамвайных вагонов в деревянных чанах и ваннах. Наверное, вечером можно было отправить обрывок бумаги по воде, еще раз потренироваться с пистолетом, но пистолет лежал в мансарде под доской пола, спрятанный и почти забытый.
— Гитлер сам себя доведет до гибели,— считал старик Флемминг, когда речь о том заходила.— Только руки об эту грязь не марать, ржавчину долой, лаком покрыть!
Но пистолет недолго оставался в тайнике, хотя наводнение пошло на убыль, и на тихой Эльбе, если не было грозы, нечего и думать было о стрельбе по мишеням. Терраса над Эльбой в районе Альтштадт сверкала, залитая праздничными огнями, «Итальянская деревенька» и отель «Бельвю» по вечерам освещались прожекторами, все залы были ярко освещены, особенно фасад с балконом, где Гитлер показывался ликующей толпе.
Лодка паромщика у пристани в районе Нойштадт, на другом берегу Эльбы, словно приглашала воспользоваться ею, нужно было только отвязать ее и пустить по течению, а там уж ее понесет к магически-притягательным огням. Все было секундным делом, цель придвигалась ближе и ближе, словно обрывок бумаги в темной воде, обрывок, в который ты попал, который изодрал, превратил в ничто. Но внезапно терраса на берегу, замок, собор и человек на балконе «Бельвю» нырнули в туман. Неуправляемая лодка налетела на опору моста, k пистолет шлепнулся в воду, и лодка, крутанувшись, поплыла вниз по Эльбе, в темноту окраины, где старый Флемминг, стоя на берегу, кричал:
— Это же безумие! Остановись!
Вместе они включили мотор, лодка протарахтела обратно к пристани Нойштадта, далеко-далеко от освещенного берега Альтштадта и той опоры моста, где в мелком месте лежал пистолет.
— Мальчишество,— проворчал старый Флемминг, когда Король захотел прыгнуть в воду, доплыть до опоры и найти пистолет.
Старик смеялся над приключениями Короля па Ла-го-Маджоре, над тем, как тот нырял за раковиной и как тренировался в стрельбе по обрывкам бумаги.
И теперь, когда вопли Гитлера разносились над водой, он все еще смеялся и повторял дурацкую поговорку:
— Брехливые собаки не кусаются.
Зачем этому сумасшедшему парню прыгать в воду,
нырять за пистолетом и все-таки стрелять, ьерекрывая всю эту шумиху, в общем-то недолговечную?
— Бессмысленное баловство!
Только много позже, когда лодка давно уже была привязана, словно ничего не случилось, город затемнен, и берег Альтштадта тоже — война повсюду, но город на Эльбе еще не испытал бомбежки,— Флемминг сказал Королю:
— Да, это было бы уже не баловством, если бы ты сейчас сплавал к мосту, нырнул и достал то, что потерял тогда. И пальнул бы.
Юность и детство и безумная дерзость сделать или хоть попытаться сделать то, что сделать должно, раз этого не делал никто другой, были потом навечно утеряны, ушли в прошлое, миновали, как и годы, которым он уже потерял счет.
17
Телефон не давал покоя, никакой надежды сосредоточиться на нужном вопросе. В ту пору он слушался других, теперь он бежал от самого себя. Помощники и советчики окружали его, как всегда, осаждали его даже по телефону и предъявляли ему календари-памятки: Роз-вита, Янина, Манке и старый Флемминг, и каждый раз это были новые задачи и новые мнения, якобы очень важные.
— Так что же? — спрашивал Король и слушал перебивающие друг друга голоса, улавливал лихорадочный темп газеты: передовица не подписана, Франкенберг л Янина ее всю исчеркали, Манке хотел знать, можно ли доверять некоему Фаалю — цены на медь и алюминий; если да, то крупно на третью страницу, на которой Кулль со своими грузовиками пытается занять непомерно много места: подводы с картофелем, рыдваны с овощами, увязшие в придорожных канавах.
— А премьера? — задала вопрос Янина.— Три строчки ведь должны пройти на первой странице, по меньшей мере три, до того, как прозвякают алюминий и медь?
Вот это поистине королевская жизнь: торговля из-за строчек, благословение передовицы и колонки, посвященной экономике, которые Франкенберг, Манке, Янина или
другие написали, но в последнюю минуту сократили, обкорнали, лишили хоть какой-то оригинальности и остроты.
— На Фааля можно положиться!
Да, не было большего, чем Фааль, разумника, который мог оставить с носом кого хочешь. Когда-то Веру и Короля, а ныне своего начальника, который работал по старинке, действовал, сообразуясь с устаревшими ценами, разбазаривал миллионы, и, возможно, на его совести был даже славный Финдейзен — вот что, вдобавок ко всему, делало этот день и извещение о смерти такими тревожащими.
Стукнуть кулаком по столу, вмешаться, высказать все, что наболело, выразить напрямик свое мнение — кто уж рискнет так поступить? В последнее время многие от этого воздерживались, редко писали, а то, что писали, хоронили в нижнем ящике стола, печатали вместо этого пресные статьи молодых сотрудников, таких кипучих, когда они пришли в газету, а теперь посыпавших свои главы пеплом, если в их статье проскочит опечатка, ошибочная запятая или какое-то искажение. Откуда эта беда, эта безучастность, которая неуклонно распространяется?
— Пьеса никудышная,— сказал Король и, мысленно опять увидев жаждущего смерти героя пьесы, Вереску и горячившихся актеров, сорвал свою злость па Янине, потому что Янина защищала автора, и выкрикнул: — Не все безрадостное — правда!
Янина иронически возразила:
— Но не каждый луч указывает путь в будущее.
И Король в ярости, сжав кулаки — он уже собирался вернуться в редакцию, чтобы, если потребуется, повысить голос и заставить себя уважать,— заявил:
— Ни одной строчки не заслуживает это хныканье, даже на последней полосе, ни клочка бумаги не дам для этого.
Что и говорить, последнее слово, решающее слово, было за ним. Крупные погрешности он мог предотвратить, мелочи тем не менее проскакивали. Хотел он успеть больше, не должен был задерживаться на второстепенных вопросах: на ребенке в редакции и пустом конверте, на извещениях в газете и отговорках из-за дня рождения, а главное, на этом несказанно прекрасном Лаго-Маджо-ре с обрывками бумаги, не потонувшими, не пробитыми, не изодранными.
— Сейчас буду, уже еду,— крикнул Король в телефон и положил трубку,
В последнюю минуту кое-что все-таки налаживалось, он верил, что можно мягко, а при необходимости и насильственно обратить человека к разуму. Тогда, в лодке на Эльбе, ему следовало забыть умничанье Флемминга и выстрелить, не боясь последствий. Изменило бы это что-нибудь, или это тоже остатки иллюзий?
Король поднялся, выглянул в окно, по не увидел ничего, кроме мокрой мостовой, в которой отражалось солнце, пробившееся сквозь тесноту домов. Он потушил свет на столе, хотел \же идти, однако опять сел — взгляд его упал на записку, что попала в кипу газет, а теперь слетела к его ногам.
«Сделай-ка паузу в своей королевской жизни,— писала Катя.— П-одожди меня! Я слишком часто ждала тебя напрасно».
18
Король, стоя у окна, наблюдал, как светлеет день, как солнечные персты разгоняют в ущельях улиц дымку тумана, от которого уже неделями некуда было спастись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37