унитаз подвесной villeroy boch subway
Из Америки Ганс привез записку и микрофильм, который он в Кембридже проглотил и таким образом доставил в Берлин. Это она знала, и этого ей было достаточно.
18
Рождество, она все еще у Флемминга. Но появилась надежда на квартиру в доме-новостройке в Зандберге, об этом позаботился Ганс. Это его подарок, его последнее «прости». О разводе, о том, что сын тут перешагнет порог, и речи больше не было. Незадолго до праздников к ней зашли молодые люди и Катя — оттуда, с виллы у Голубого озера,— она обняла Веру и назвала ее «товарищ», считая, что Вера член партии, но это было не так.
— Поймите,— сказала Катя, молодые люди молчали, только шуршали бумагой, в которую были завернуты цветы, гвоздики, пронзительно алые, как косынки цыганок, такие гвоздики росли только в оранжерее ее покойных хозяев.— Иначе невозможно, выхода для него нет. Пожалуйста, примиритесь с этим обстоятельством.
Вера узнала, что Ганс вернулся из очередной поездки тяжело больным и письмо, которое она написала, ему вручат.
«Любимый,— писала она (не желая ничего менять, хотя все опять было по-другому),— слова, за которыми ничего не последовало, стерлись. Нового я ничего не испытываю, только старую ненависть, которая, пока мы живем и любим, не исчезнет. Я ненавижу тебя, потому что ты покинул меня, и себя я тоже ненавижу, потому что не хочу отпускать тебя. Я ненавижу причины, нас разлучающие. Между нами нет ничего, что нас бы разлучало, только ненависть, которая отрывает нас друг от друга. Видимо, нас надо оторвать друг от друга, чтобы наступили лучшие времена».
Ганса поместили в тот же туберкулезный санаторий, в котором лежал когда-то его сын. Его пришлось оперировать, но он быстро выздоровел. Когда Вера навестила его после Нового года, он сказал:
— Пустяки, скоро я опять буду с тобой, это меня с ног не собьет.
Он с любовью говорил о Дрездене, о своем друге Флсммииге, о доме па склоне и многочисленных ступеньках. И о Эльбе он говорил, где жил, и о лодке, которую его сын как-то отвязал и переправил на другой берег.
— Он едва не достиг цели,— гордо рассказывал Ганс,— едва не справился без моей помощи.
А под конец, когда Вера была уже у двери, Ганс сказал:
— С ним разлучиться я не в силах, и с тобой тоже. Ты ненавидишь меня за то, что я не могу разом решиться?
— Ты давно все решил,— ответила Вера, прежде чем уйти.— Ненависть и любовь заняли у тебя определенные места. Мое место я найду себе сама.
Ill
ВЗРОСЛЫЙ И РЕБЕНОК
Когда Ганса Короля, главного редактора, спрашивали о его жизни, он вспоминал Лагов, маленький городок у прекраснейшего в мире озера, которое он в шутку называл Лаго-Маджоре, и еще вспоминал Дрезден, но обходил, улыбаясь, молчанием годы и десятилетия, страны и континенты, несомненно наложившие на него свой отпечаток.
— Только то должно попадать в газету, что задевает человека за живое,— говорил он, ибо был одержимым журналистом.
Но крошечный городок Лагов примерно в сорока километрах восточнее Одера,— с замком, когда-то принадлежавшим Мальтийскому ордену (настоящая романтическая декорация для открытой сцены), рядом с которым расположены ныне кемпинг и лодочная станция,— не годился для статьи в газету, разве что для совсем небольшого сообщения. Об этом Ганс Король мог сожалеть, изменить это было не в его силах, разве что он внес бы волевым решением факты личной жизни в производственную сферу, но такое ему и в голову не приходило. Тем не менее Лагов, этот отдаленный городишко, был отправной точкой его рассказов, как только закипала повседневная работа в редакции, а также его рукописей, которые он запирал в самый нижний ящик письменного стола. Лагов был обведен и оставался неизменно обведенным красным кружком на карте жизни Короля, сказочная гавань, откуда началось его бурное странствие, и убежище, где рождались покой или беспокойство — смотря по настроению.
В детстве он будто бы сотни раз переплывал свое Лаго-Маджоре, а в самом глубоком месте нырял до дна; в доказательство он вынес на берег изумительную раковину. Когда он заводил об этом речь, то показывал на раковину, переливающуюся всеми цветами радуги, величиной с кулак, что стояла на его столе, служила пепельницей, куда он, осторожно постукивая по ней трубкой, вытряхивал пепел, и доносила до него колокольный перезвон из глубин легендарной Атлантиды.
— Кто знает наверняка, откуда мы вышли и куда идем?—туманно изрекал он, маскируясь многозначительной улыбкой.
Пока самые младшие из его адептов не предъявляли ему энциклопедические данные: длину и ширину настоящего Лаго-Маджоре, глубину в триста семьдесят два метра, для которой понадобилось бы сверхчеловеческое дыхание, чтобы нырнуть на дно. Коллеги постарше и все чаще и чаще даже друзья реагировали на его фантастические истории ухмылками и насмешками, кое-кого они даже раздражали. В конце концов ему уже надо было прилагать немало усилий, чтобы даже в самом узком кругу относились с доверием и пониманием к обычнейшим фактам его биографии.
Никто не давал ему пятидесяти пяти лет, когда он праздновал свой пятьдесят пятый день рождения, а когда он подошел к шестидесяти и приблизилось время ухода на пенсию, отказа от любимой работы, тут уж не только льстецы покачивали головами:
— Нет, нет, пятьдесят, самое большее два, три годочка сверх того, старше он быть не может,— говорили они, хотя среди них кое-кто надеялся вот-вот сесть в редакторское кресло.
— Да он какой-то чудодейственный курс лечения прошел, какие-то снадобья раздобыл, он же вообще не постарел, напротив, он всех нас переживет.
Король что ни день приходил с новыми планами и идеями и повторял свою любимую поговорку: «А теперь приступим». Среднего роста, коренастый, он очень прямо сидел за письменным столом перед беспорядочными кипами бумаг, копался в них, всегда находил, что искал, какие-то заметки или сообщения агентств, которые другие отложили, чтобы выбросить в корзину.
— Нефть в монгольской части Гоби,— читал он, а читал он без очков, при этом принимая участие в разговорах редакторов, к месту вставлял будто бы второстепенные замечания, остроты.
— По крайней мере на словах мы великие мастера, во всяком случае, готовы на великие подвиги,— иронизировал он, поднимая глаза от текста.— Когда это будет заметно по газете?
Всеми правдами и неправдами он переманил в редакцию несколько лучших журналистов: экономиста Манке, философа Франкеиберга и несостоявшуюся поэтессу Янину Ярош, которая еще студенткой написала несколько баллад о своем городе, чем привлекла к себе всеобщее внимание. Другие сотрудники, которым редко удавалось пробиться в эту команду и на лучшие полосы газеты, именовали их Святая Троица или Ма-Фра-Я, кратко — «мафия». Король подтрунивал над этим и тем охотнее, болтая о всяческих приключениях, предавался романтически-биографическим воспоминаниям.
— В ту пору,— рассказывал он,— когда я плавал по Лаго-Маджоре, я однажды вылез на берег черный-пречерный, весь в нефти.
Он рассмеялся, на него там смотрели, как на какое-то чудо, его пригласили в лучший отель острова Изола Белла, отдраили и надушили. Владелец острова, граф, уже бредил несметным числом бьющих к небу нефтяных фонтанов и баснословным богатством.
— А мне, открывателю, обещал медный грош.— Король опять громко смеялся, смакуя уже известную всем суть рассказа.— А была это всего-навсего колесная мазь или что-то в таком роде. Да что уж могло быть в этом песке?
Вес их споры крутились вокруг газеты и вопроса, что дает тот или иной материал, «за» он или «против». Была работа обязательная и работа желаемая, но материалы, в которых субъективное желание подменяет трезвую оценку действительности, оказывались у Короля в нижнем ящике стола, как и некоторые сомнительные случаи. Единого мнения Святая Троица бывала далеко не всегда, но Королю по праву принадлежало решающее слово:
— Это должно быть сделано, в крайнем случае сделаю я сам.
Если Король чуял шанс обойти другие газеты или, тем более, телевидение и раньше напасть на след какого-нибудь дела, его было не удержать, он не считался с реальными возможностями.
Тут уж Лаго-Маджоре оказывалось всего-навсего безобидной детской купальней, «мафия» переступала все границы фантастики и разума.
— Если в Гоби есть нефть, так почему бы ей не быть и в наших песках? — задавал вопрос Король, зажав в зубах трубку и окутывая дымом свою темноволосую с проседью голову.
Вынырнув из теплых вод воспоминаний, он испытующе-строго оглядывал своих соратников, внезапно переставал шутить и острить. Каждый из сидящих вокруг ждал, что взгляд Короля остановится па нем, что «Ну, Гоби или земля Бранденбург?» относится к нему и из вороха бумажек выпорхнут проездные документы, в которые, конечно, уже вписаны изящным почерком дальняя цель и фамилия счастливца.
— О Чингисхане и монастырях упомянуть только между прочим, об этом хватает макулатуры,— заметил Король, уставившись куда-то поверх их голов в окно.
Казалось, он действует под каким-то нажимом, глядя поверх столь высоко ценимых им созданий из его ближайшего окружения, пересекая взглядом границы, страны и моря, от которых обычно так легко отделывался, не замечая полей, лесов и гор, вперив взгляд в сердце далекого континента.
— Я поеду сам,— объявил он, вздохнув с облегчением, ибо никто не смел ему возражать.— Иначе зачем вы мне, вы — мои заместители, а не я — ваш.
Он держал в руке командировочное удостоверение как победное знамя. В него четкими печатными буквами было уже внесено «Король». Гражданство, место рождения, дата рождения вписаны неразборчиво. Постучав пальцем по этим строчкам, он хитро сказал:
— Ведь никто же не поверит, если я даже ясно напишу.
Густые клубы табачного дыма окутывали его, Янина покашляла и шепнула ему:
— Нас еще, пожалуй, обратят здесь в верующих в наш век научной ясности.
Остальные молча, опустив головы, покорились сбивающей с толку игре, которую опять затеял Король. Проездные документы были переданы в приемную, все шло своим чередом. Через час кончался рабочий день, но шеф спокойно перечислял три острова на Лаго-Маджо-ре: Изола Белла, Изола Мадре и Изола деи Пескаториа, до них, задымленных, омываемых нефтяными лужами, ныне доплывали пароходы.
— В ту пору я срывал прямо с деревьев апельсины,
лимоны, оливки и инжир, а ветки пышным цветом расцветшего олеандра тянулись ко мне в окно.
Он прикрыл глаза, умолк и откинулся на спинку стула, сбитый с толку вторичным покашливанием Янины и насмешливым вопросом:
— А что расцветает в Гоби?
Немного погодя он повернулся к ней, возвращаясь, отрезвленный, хладнокровный, в повседневность, требованиям которой он всегда удовлетворял.
— Да, что? — переспросил он и, властно постукивая трубкой, резко вытряхнул пепел в раковину.— Социализм расцветает и тут и там, с нефтью или без нее!
2
Молодую, хорошо одетую женщину видели утром, когда она подошла к старому зданию, где находилась редакция газеты, у моста через Хафель. Она была, видимо, взволнована, полна сомнений, осуществить ли свое чудовищное намерение или в последнюю минуту повернуть назад. Шел дождь, холодный ветер свистел вокруг здания, напоминающего укрепленный замок, перед подъездом которого она нерешительно остановилась. Любезный философ Франкенберг поспешил к ней, помог ей поднять на пять ступенек коляску, открыл и придержал тяжелую дверь, ни о чем не спросив. Он приветливо кивнул ей, она же, надо думать, поняла его кивок как знак сделать то, что она намеревалась сделать, и осознала, что все пути к отступлению отрезаны. Она провезла коляску мимо каменных львов и дорических колонн в высокий, украшенный лепниной вестибюль. Услужливый молодой человек, поднявшись по лестнице, исчез в королевских высях, другие сотрудники проталкивались в дверь, и никто больше не обращал на нее внимания.
Только вахтер, старик Флемминг, подошел к ней, когда после начала рабочего дня стало поспокойнее, склонился, улыбаясь, над ребенком, что, раскинув ручки, со сжатыми кулачками спал на подушках. Но, прежде чем Флемминг успел обменяться с молодой женщиной двумя-тремя словами, нахлынули посетители, о которых ему надо было уведомить по телефону Манке, Франкенберга или прекрасную Янину.
— Не хотите ли переговорить с кем-нибудь еще? — любезно советовал он, зная, что Троица сидит у Короля и в распоряжении остального человечества будет не раньше чем к обеду.— Пожалуйста, хотите ждать, так попытайтесь.
Только через четверть часа он нашел время опять подойти к коляске, которая стояла теперь вплотную к его кабинке.
— Дитятко! — воскликнул он, имея скорее в виду мать, которая исчезла, чем оставленного ею грудного младенца.
Редко бывало, чтобы кому-то удавалось незамеченным проскользнуть мимо Флемминга, не ответить на его вопросы, не предъявить документы, просто взойти по лестнице, чтобы, в худшем случае, побеспокоить шефа каким-либо вздором, его друга, которому он был обязан этим местом у ворот в большой многословный мир.
— Дитятко! — шепнул он раз, другой, третий и вышел из своей кабинки, перебирая несколько утешительных вариантов: какого-нибудь редактора, который до сих пор числился у них одиночкой, одолели личные проблемы, кто-то хочет навестить брата, сестру или знакомого, а возможно, это просто случайный посетитель. Через полчаса, вспугнутый криком младенца, который все еще оставался один, Флемминг осмотрел сетку для покупок, висевшую на ручке коляски: там он нашел конверт, на котором коротко и ясно, размашистым почерком было написано «Господину Королю, лично».
Старик Флемминг редко пользовался возможностью постучать к Королю и просто сказать: «Ганс, на пару слов». Он знал, что его не выпроводят. Только на днях шеф тайно принес ему бутылку коньяку и поздравил с днем рождения.
— Ах ты догматик,— называл Король Флемминга с незапамятных времен.— Приятель, не выдавай только, что ты стареешь, а то и меня разоблачат.
Они посмеялись как заговорщики, поехали куда-то пообедать, расстались под хмельком поздно вечером и поздоровались на следующее утро официально, как ни в чем не бывало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37