тумба под раковину в ванну 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Острые зубьём, да не умом. «Преображенский приказ». Звучит-то как! Музыка сладостная! Прикажем – вся Русь под неё запляшет, преобразится.
Слушая подобные речи, Зеркалов таял душой. Вот начальник, перед которым не стыдно себя преклонить! С этаким орлом и сам воспаришь. Вот кого надо держаться!
Не зря Пётр этого рыхлого, отечного дядьку сделал своей правой рукой. Не Лефорта, не Бориса Голицына, хотя те царю во сто крат милей. Государь знает, с кем Хмельницкого гонять и шутихи шутить, а кому настоящее дело доверить. Ромодановский – скала, дуб несокрушимый, дракон огнедышащий. Счастлив монарх, кто может беспокойную державу оставить на такого наместника, а сам укатить в чужие земли на целых полтора года!
Ни единого часа на семейные дела не дал строгий начальник Зеркалову. Сразу же кинул в самое пекло, поручив сложнейшее направление всего большого сыска: выявить, не было ль у стрельцов тайных сношений со старым боярством да дворянством.
Было бы это истинно золотое дно, а не направление, если б не кесарев строгий догляд. Многие знатные семьи щедро бы платили Автоному Львовичу ни за что – просто чтобы обошёл их своим страшным вниманием. Но Ромодановский был известен тем, что мзды отродясь не брал, богатств не стяжал и за корыстное умышление своих людишек, кто попадался, карал смертью. Так что животишек за горячие эти недели Зеркалов не нажил нисколько, ещё и поиздержался.
Перед тем как явиться в Вене к государю, он, желая понравиться, сильно потратился на rap-де-роб, сиречь обновил весь платяной наряд. Бороду-усы обрил, макушку прикрыл алопжевым париком, чулков одних шёлковых, по восьми талеров, накупил дюжину пар. Пусть зрит его величество, что Автоношка Зеркалов, хоть годами и немолод, но и не стар ещё, ибо человек передовой, европейского замеса. Без длинных волос и бороды он и правда помолодел, седины-то стало не видно!
А только в Москве, у князь-кесаря, одевались пока по-старинному. Фёдор Юрьевич был муж исконного обычая, без Петра же вовсе разнежился: ходил в распашных охабнях до земли, в мягких татарских сапогах, лысину любил покрывать тафтяной тюбейкою. Пришлось Автоному Львовичу сызнова в расход входить. Венгерский кафтан пошил, портков широких, сапог сафьяновых. Хорошо, хоть усы сами, бесплатно вылезли. А бороду запускать Зеркалов не стал, всё равно настоящая скоро не вырастет. Будешь, как дворовый кобель, с серыми клоками на роже ходить.
Ладно, деньги – дело второе, была бы сила. Главный урок Автоном Львович схватил на лету: подлинная сила у того, кого трепещут. Трепет же в эти два месяца он сумел внушить, ох многим. Кто забыл Софьиного ближнего стольника – вспомнили. Кто знать не знал – узнали.
Одних Зеркалов, прочим в наущение, втянул в розыск крепко, до вопля и рыдания. Других попугал, да отпустил. Чтоб век помнили, благодарны были.
Сам-то он быстро разобрался, что никакого заговора в Москве не было. Жёнки стрелецкие за мужьями скучали и лясы точили, это было. Попы староверные врали, будто царь в заморской земле помер, тоже было. Однако никакого сговора между знатью и стрелетчиной не водилось и водиться не могло, ибо бояре с дворянами – это одно, а стрельцы – совсем другое, меж ними давняя вражда и взаимное неверие.
Фёдор Юрьевич эту правду не хуже своего помощника знал, однако, когда, на самом исходе лета, царь вернулся в Москву и велел копать истовей, глубже, безжалостней, князь-кесарь перечить не стал. Колесо сыскное закрутилось вдесятеро быстрее. Преображенские дьяки в очередь писались – на пытку в расспросные избы.
Не спали работнички, ели всухомятку, вина и подавно не пивывали. А никто не роптал. И за страх, и за совесть радничала Преображёнка. Чуяла, что ныне становится наипервейшим из приказов.
Бояре шептались про Ромодановского, что вот, мол, свой природный князь, хорошего роду, а в христианских кровях омывается, слезами упивается, но Зеркалов знал: не душегубствует Фёдор Юрьевич, не свирепствует попусту. Выковывает столп железный, на коем стоять отныне всему Российскому государству. Прочно стоять, грозно, подотчётно. Была Московия деревянным царством, а впредь будет железным. Будет бить своих, чтоб чужие боялись, и чужих, чтоб боялись свои.
Следствие по стрельцам, по инокине Сусанне (так нарекли постриженную Софью), по охвостью Милославских разворачивалось обширное, конца-краю не видно.
Яха Срамнов был при Автономе Львовиче неотлучно, как в Пустозерске и на неметчине. И глаза, и голова, и руки – всё карлино естество исправно служило хозяину, всё пригождалось. Иногда, если попадался особо упорный пытуемый – никак не желал показывать, что потребно Зеркалову, приказного палача отпускали отдохнуть, звали Яху.
Он подойдёт к подвешенному. Походит на коротких ножках туда-сюда, поглядит, понюхает. Потом кнутом разок ожгёт, или даже просто пальчиком куда-то ткнет – и готов раб Божий. Завоет воем, заизвивается. Что надо скажу, кричит, только чёрта этого уберите.
Всё б хорошо, всё б ладно, если б не тоска по сыну, которая теперь мучила Автонома Львовича вчетверо сильней, чем в Пустозерске или Мюнхене. Ведь полсотни вёрст до Клюевки! Шесть часов рысяной скачки, если одвуконь. На повозке ехать – день.
Так бедный отец и протомился бы по меньшей мере до Рождества (ранее того сыску закончиться было никак невозможно), если б не надумал, как совместить два заветных чаяния – разумнополезное с душеотрадным.
Волшебные слова, что отворили перед Автономом Львовичем дверь служебного заточения, были таковы: «милославское семя». О непреходящей лютости царя к Милославским знали все. Этот род, некогда один из славнейших на Руси, был выведен почти под корень, но Петру всё мало. Не столь давно устроил Софьиному деду по матери, давно почившему князю Ивану Милославскому, небывалую доселе посмертную казнь: выволок из могилы гроб, велел раскрыть, поставить под эшафот и поливать кровью четвертуемого стрелецкого полковника Цыклера. Вон оно как!
Посему, когда Зеркалов заговорил о своём зяте, Матвее Милославском, да о том, что заради государевой правды ни родственника, ни свойственника не пожалеет, кесарь глазищами так и засверкал, а ноздри раздул, будто волк, учуявший запах свежей крови.
Автоном же гнул свое, искусно сплетая истину с ложью. Мол, князь Матвей человек тихий, себе на уме, близ Софьи никогда сам не вертелся, однако ж царевна к нему благоволила, в последнюю пору хотела приблизить, а жену его, Автономову родную сестру, даже сделала своей ближней боярыней. Ныне Матвей вдовеет, сидит безвылазно у себя в Сагдееве. А деревенька та от Москвы всего в полудне пути. Куда как удобно для тайного изменнического дела! Зная Матвейку, прехитрого лиса, трудно-де ему, Автоному, поверить, что тот в стороне от заговора был. Не навестить ли дорогого зятька? Не погостить ли, не приглядеться ли? Не потянется ли оттуда какая полезная для сыску ниточка?
Расчётец оказался верен. Поезжай немедля, сказал лукавому помощнику Фёдор Юрьевич. Погости у зятька сколько для дела надобно. И ежели хоть в чём, хоть в малости какой зацепочку сыщешь… ну, не мне тебя учить. А верность тебе зачтётся.
От князь-кесаря Автоном Львович вылетел, будто на крыльях.
Вот оно! То, чего девять с лишним лет чаял, отчего бессонными ночами в бессильной туге подушку грыз!
В Сагдееве таилось, ожидало своего часа зеркаловское счастье. Там, там, где же ещё!
Проклятой грозовой ночью, когда у Автонома из рук выпорхнула пойманная жар-птица, неведомые похитители угнали телегу по сагдеевской дороге.
Яха после выяснил, окольно, что княгиня Авдотья померла, но её новорожденная дочка жива и воспитывается у отца. Значит, и сокровища там: бочонки с несметным богатством и, главное, царская святыня – Девятный Спас. Сидит боязливый, осторожный князь Матвей на краденых сокровищах, яко паук. Ждёт своего часа. Золота он не трогал, разве что чуть-чуть зачерпнул – не на что ему было в своём Сагдееве сто тысяч рублей стратить. А икону упрятал, не нарышкинскому же семени её отдавать?
Долго выжидал Автоном свой час и наконец дождался! Ну, зятёк, скоро обнимемся.
Однако, вырвавшись из Преображенского на волю, Зеркалов помчался, конечно, не на север, в Сагдеево, а на юг, к реке Пахре, в свою деревню Клюевку. К сыну.
Сердце нетерпеливо колотилось в груди, того гляди вырвется и полетит впереди коня.
Ибо, что есть всё злато подсолнечного мира, все его суеты и соблазны пред отецкой любовью? Прах и перхоть.

* * *
Для быстроты скакал налегке, верхом. Яха на своём крохотном коньке сначала сильно злил Автонома Львовича, потому что отставал. Но за тридцатой верстой, когда каурая хозяина начала приставать, сбиваться, конёк себя показал. Теперь он дроботно потаптывал вровень. Правда, и ноша у него была невеликая.
Надолго оттягивать поездку в Сагдеево было нельзя, но уж одну-то ночку, поглядеть на Петрушу, Зеркалов себе выделил. И на сына посмотрит, и себя сыну покажет. Тут ещё неизвестно, что важней.
Жить же скоро станут вместе. Вот сыск закончится, получит Автоном награду за рвение, обзаведётся на Москве домом. Ну, а если получится в Сагдееве заветное добыть, тогда… Тогда обитать Зеркаловым во дворце, едать-пивать на золоте, разъезжать не в седле – в карете с зеркальными стёклами.
Клюевка была деревенькой плохонькой, стоявшей на скудных землях. В лучшие годы староста выручал с проданного урожая много двести рублей, да и тех Автоном себе не брал, велел тратить на сына.
Но когда завидел на косогоре серые убогие избёнки, освещенные закатом, показалось – град небесный в златом сияньи.
Взбодрив взмыленную кобылу татарским посвистом, Зеркалов поднёсся к островерхому господскому дому размашистой наметью. Соскочил с седла, взбежал на высокое перильчатое крыльцо.
Навстречу семенил Минька Протасов, староста, вытирая с трясущихся губ кашу. Приезд барина застал старика врасплох, за вечерней трапезой.
– …Радость-то, радость…, – лепетал он, с ужасом глядя на Автонома Львовича.
– Петруша где? Здоров?
Приехавший нетерпеливо заглянул под низкую притолоку в одну горницу, в другую.
– Так слава Богу…
Минька нырнул в боковую дверцу, привел оттуда худенького мальчонку в чистой белой рубашке, перепоясанной узорным ремешком. Разглядеть получше в тёмных сенях было трудно.
– Я это, тятя твой… – Голос у Автонома дрожал и рвался. – Пойдём на свет, поглядим друг на дружку.
Бережно, будто великую драгоценность, взял сына за тонкую вялую ручку, повел на крыльцо. Тот головы на отца не поднимал. Робел – понятно.
Автоном сам перед сыном на корточки присел, впился взглядом.
Бледное личико под стриженными в кружок золотыми волосами было не оробевшим, а безучастным, пустым. Ничто в этом безмолвном сонном отроке не напоминало крохотного младенчика, с которым Автоном Львович простился девять лет назад, перед роковой поездкой в Троицу. Лишь глаза были того же невиданного лилового оттенка. Но смотрели они мимо Зеркалова. Куда это?
Отец растерянно оглянулся. На карлу, спускавшего со стремени свою короткую ногу, вот куда.
– Яшка это, холоп мой. Ты его не бойся.
Однако непохоже было, что Петруша боится. Взял и перевел взгляд с Яхи иа красный полукруг солнца, уползавшего за край земли.
– Он этак может и час, и два, на небо-облака смотреть, – тараторил за спиной Минька. – Или сядет у окна, целый день сидит. Не позовешь кушать – сам не попросит…
– Мой сын что… малоумен? – Зеркалов взял старосту за плечи, спрашивал же шёпотом. – Головой хвор?
Перед глазами у Автонома расплывались и лопались круги, то чёрные, то белые. Нет, не могло быть, чтоб мальчик народился дурачком блаженным!
– Погодь! Ты же писал, учителя к нему ходят?
– Ходили… Сначала дьячок. Бился-бился, а Петруша ни гу-гу, ни полсловечка. Розгой-то его, как других, нельзя, ты это строго заказал. А без розги как спросишь? Я дьячку говорю: долдонь своё. Он всю науку честно зачёл – и азбуку, и псалтирь, и цифирь. – Минька торопился оправдаться, побольше сказать, пока барин слушает. – В Москву я поехал, бурсака учёного добыл. По два рубли платил, на всём готовом. Тоже усердный попался. И про заморские страны чёл, и про звёзды на небе, и про божественное. Бывало, зайду – так-то складно, заслушаешься. А барич сидит, пальцем по столу водит или в окно глядит. Слышит ли, нет ли, – не поймешь…
– Почему о том не отписывал? – с трудом выдавливая слова, перебил Зеркалов старостино лепетание.
– Страшился, осерчаешь…
– Страшился? Пёс!!!
Двумя руками, не помня себя, Автоном схватил Миньку за жилистое горло, стал бить головой о придверок: на! на! на! Опомнился, лишь когда вспомнил о сыне. Но поздно.
Весь косяк был в красных брызгах, глаза у Миньки закатились под лоб, и стоило Зеркалову разжать пальцы, как тело грузно увалилось ничком.
– Не гляди, Петруша! – в ужасе воскликнул Автоном Львович. – Он плохой! Поделом ему! А на тебя я нисколько не гневен!
Далее же случилось такое, отчего родитель обмер.
Петруша не явил ни страха, ни смятения. Напротив, в его удивительных глазах впервые мелькнуло нечто живое, похожее на любопытство.
Мальчуган опустился на коленки возле трупа, обмакнул палец в зияющую на затылке рану и вывел на свежеструганном сосновом полу затейливый росчерк. Получилось красиво: алое на золотистом.
И зарыдал Автоном Львович, и прижал к себе щуплое тельце своего горемычного отпрыска. Стал целовать теплую макушку, гладить худенькую шейку. Казалось, весь мир сейчас раздавил бы, как коровью лепеху, ради одного волоска на родном темечке.
Внизу, под крыльцом, тряслись дворовые – мужик, три бабы.
– Он хоть говорит? – спросил Зеркалов мужика. – Слова понимает?
– Говорит, батюшка, говорит! Только редко, непонятно. Будто не с нами.
Вытирая слёзы, Автоном бормотал: «Ехидны, аспиды, упустили сироту».
Яростным пинком сшиб мертвеца с лестницы. Тело тяжело покатилось по крутым деревянным ступеням.

* * *
Ночь окоченевший от горя Зеркалов провел у кровати сына. Смотрел – поражался. Вроде спит – а лицо не сонное! Бывает ли так?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я