душевая кабина для дачи недорого
Острог у истока реки Печоры возводился с двоякой целью: содержать подале от Москвы осуждённых преступников и ещё вести торговлю с дикой Югорией, где узкоглазые язычники добывают рыбий зуб и звериные меха.
Гиблое это место – голое, тундряное, студёное. Везти туда малого мальчонку, в котором и так еле-еле жизненный огонёк теплится, – лучше уж сразу своими руками в землю закопать, всё мучений меньше.
И повелел Автоном оставить сына Петрушу в своей подмосковной Клюевке, полученной за покойницей-женой. Тамошний староста Минька Протасов каждомесячно отписывал барину во всех подробностях, здорово ли чадо, да сколько росту и весу прибавило. Воевода у себя в избе на придверке углём помечал: аршин и дна вершка, аршин и три вершка, дна аршина без полутора вершков. Бывало, по часу перед метой стоял, пытался вообразить, каким он ныне стал, Петюша.
Про рост и вес староста писал охотно, о прочем же докладывал смутно, намеками. Мол, дитя вроде бы здорово, однако неразговорчиво, всё молчит да молчит. Это бы ничего. Автоном и сам в детстве не любил зря языком болтать, узнавал свою породу. На восьмом году велел управляющему приставить к Петруше учителей, чтоб грамоте и всему прочему наставляли. Староста писал, что нанял, но об успехах мальчика ничего не сообщал. «Знать, неприлежлив, – сокрушался воевода. – Ну да ладно, опала закончится, возвернусь – всё поправим».
На новом месте он осваивался долго, осторожно. Должность была хоть и захудалая, но при дерзости и сноровке прибыточная. Москва далёко, туземцы кляуз не пишут. Прежний воевода каждое второго соболя да мало не половину моржового зуба себе брал, уворованное в Архангельск обозами отправлял, за что и повешен в Пустозерске на площади, со связкой гнилых соболей на шее.
Мимо казны Зеркалов ничего делать не стал. Смысла не было. Ну, наживёшь тыщонку, иль две. Во-первых, тоже можно по доносу в петле оказаться, как предшественник. А во-вторых, велика ли корысть? Выслуживаться надо было, в Москву возвращаться, где ждали милой сын и великие замыслы, которые воевода обдумывал бесконечными зимними ночами.
Чем-чем, а терпением Вседержатель его не обделил. Другой бы давно в отчаянье впал. Шлешь в казну год за годом югорский ясак вдвое против прежнего, а нет тебе от начальства никакой благодарности. Забыли в Москве стольника Зеркалова, никому он не нужен. А вести доходят медленно. Многие из них невероятны.
Чудные дела творились в отечестве. Царь Пётр, в чью честь Автоном назвал сына, правил не так, как прежние цари. Из Москвы писали о шумных гульбищах, о том, что в силе ныне иноземцы. Потом царь два года подряд ходил турок воевать и взял Азов – крепостцу невеликую и большой кровью, но всё равно ведь победа. На реке Дон, во многих сотнях вёрст от моря, зачем-то строили парусный флот.
Много всякого захватывающего и малопонятного происходило там, вдалеке, а Зеркалов всё томился, тратил попусту хорошие годы своей немолодой уже жизни.
В конце концов переписка, которую воевода вёл с многими московскими знакомцами, не забывая прикладывать к каждой грамотке гостинец (горностая ли, рыбки ли солёной), дала-таки плоды.
Нет, покровительства или, как теперь говорили на Москве, протекции Автоном Львович за свои скромные подношения ни от кого не дождался, но важную весточку вовремя ухватил, осмыслил и не преминул использовать.
Сообщили ему как-то, между прочими известиями, что ныне велено отправлять волонтиров за границу, обучаться нужным государю наукам: корабельной да пушечной, врачебной да апотецкой, рудознатной да зодческой и другим всяким. Шлют стольников, боярских недорослей, гвардейских офицеров, но и прочего звания людей, ибо ехать своей волей мало кто хочет, потому что боязно и противно.
Ни страха, ни брезгливости Автоном Львович отродясь не ведывал, зато умел во всякой вещи прозирать полезность, хотя бы и не ближнюю, а отдалённую.
Отправителю важного письма и всем прочим, кому имело смысл, воевода отписал, приложив дары вдвое щедрей обычного, что ежели кого – самого ли, родича ли – станут неволить ехать в неметчину, а он не схочет, то пусть-де знают, что Автоношка Зеркалов своим доброприятелям всегда услужить рад и готов за други своя отправиться хоть к чёрту, хоть к дьяволу.
Полугода не прошло, получил он слезницу от царского спальника Фаддея Беклемишева, кому сказано в Голландию собираться, а у него пухлая хворь, жена-дура и именье в запусте. Поезжай за меня, Автономушко, молил спальник, а я уж в Посольский приказ поклонюся рублишками ста-полутораста, не всё ль им равно.
Вслед за тем, вскоре, подоспела и грамотка из Москвы: воеводство оставить и поспешать на западный рубеж, вдогон за иными дворянами, кто определён в заморское учение. Ежели Зеркалов до рубежа кумпанство догнать не поспеет, то возвращаться ему назад в Пустозерье и нести службу дальше.
* * *
За осьмнадцать дней отмахал Автоном Львович две с половиной тыщи вёрст. Ел и спал на ходу, даже большую нужду прямо из саней справлял. В Смоленске присоединился к неспешно двигавшемуся обозу, получил от старшого, Посольского приказу дьяка, пашпорт и лишь тогда перевёл дух.
Из 122 дворян был он самый старый, а следующему за собою по возрасту, двадцатисемилетнему, мог бы приходиться отцом, но это Зеркалова не смущало. Чему и где обучаться, тоже было всё равно. Выпал город Мюнхен, Баварской земли, а наука для изучения – меднолитие.
Мудрёное это искусство Зеркалову не приглянулось. Мороки много, а прибыток взять неоткуда. Да и не за тем он ехал в тридевятое государство, чтоб медь варить. Нужно было ближе к свету выбираться, молодому государю себя как-то показать.
Пожил Автоном Львович в немецкой земле, поездил туда-сюда, огляделся, принюхался. Ну-ка, чему истинно полезному у вас тут можно поучиться? Как Европу для зеркаловского блага употребить?
Понемногу созрела у него мысль. Большая, государственная. Такая, что можно не боясь кары за дерзость, самому царю прожект подавать.
Как раз, на счастье, и оказия подвернулась. Его царское величество надумал сам в Европу пожаловать, неприметным манером, будто бы сопровождая Великих послов. Как бы Автоном Львович свой всеподданнейший репорт в Москву послал, положенным порядком, еще неизвестно, дошла бы грамотка до государевых ручек или нет. А тут отписал приватной поштой, в англицкий Лондон, где, как сказывали газеты, ныне обретался русский царь – и дале осталось лишь Бога молить, чтоб бумага дошла до Петра Алексеевича.
Ибо если дойдёт, о прочем можно не тревожиться. Дело было верное, а письмо дельное. Царь на государственную пользу ухватчив.
Осмотревшись в Европе, многому там удивившись и над многим призадумавшись, понял Зеркалов: живём мы, русские, подобно слепцу, что бредёт через дикую чащу, не ведая, где ямы, где хищные звери, а где грибницы и ягодные поляны. Счастье, что и нас тамошние лесные жители почти не видят, не замечают. Однако стране, которая возжелала быть среди равных равной (а если получится, то и первой), нужно иметь не только клыки и зубы в виде армии и флота, но ещё зоркие глаза и острый нюх. Внутреннего супостата на дыбу вздёргивать – это мы умеем, дело нехитрое. Но времена настают новые, и супостаты ожидаются пострашней боярских да стрелецких заговорщиков.
Всё это в репорте было написано, а вывод делался такой: надобно России, по примеру англицкой короны и прочих великих держав, насадить по всей Европе соглядатаев, кто будет докладывать в Москву обо всём тайном и явном, нужных человечков прельщать щедрыми дарами, вредным – вредить. Но главной задачей сей службы будет всё-таки сведывать, выведывать да разведывать, потому назвать новый приказ челобитчик предлагал Сведочным, Выведочным или Разведочным.
Через малое время пришёл ответ от государева денщика Александры Кирьякова: быть тебе, волонтиру Зеркалову, не мешкая, в цесарской Вене и ожидать там; с тобой будет говорить господин Пётр Михайлов (так по-тайному звался в поездке царь).
Перекрестился Автоном Львович, плюнул в сторону постылого литейного завода и отправился в не столь дальнюю от Мюнхена цесарскую столицу. Теперь, твёрдо знал, жар-птицы не упустит.
До Вены его величество добрался через голландские и германские земли только летом. Дел у государя при императорском дворе было много, и главнейшее – укрепить союз против турецкого салтана. Цесарь Леопольд царя обхаживал, звал «дорогим братом», сулился верной дружбой до скончанья времён, а сам тем временем сговорился с Портой о замирении. Для Петра Алексеевича австрийское коварство было, как Перун средь безоблачного неба.
Лучшего мига для разговора о Разведочном приказе и помыслить было нельзя. Великая политическая конфузия произошла единственно из-за того, что глаз своих у Великого посольства не имелось, принимали всякое слово на веру.
Во время аудьенции (по-старому – «великогосударева очезрения») Автоном Львович всё продуманное высказал, прибавив ещё, что одной сведки мало, надобно в Москве и вдоль рубежей посадить знающих служилых людей, кто станет иностранных сведчиков выявлять. Ибо ныне, когда Россия стала игроком на европской шахматной доске, хлынут и к нам англицкие, французские, цесарские и прочих стран спионы. Так уж устроен мировой политик.
Хоть внутренне Зеркалов и трепетал, но излагал свои мысли складно и ясно. Был у Автонома особый к тому дар. Выслушан был как должно – со вниманием.
– Дельное глаголешь, – изволил обронить государь, а далее молвил то, на что челобитчик больше всего надеялся. – Затея нужная, большая. Ты придумал, тебе и…
Но недоговорил, нахмурился. Круглые глаза венценосца неистово сверкнули.
– Погоди. Ты какой Зеркалов? Не тот ли, что у Софьи служил? Завтра приходи. Подумаю, как с тобой быть…
«Эх, Софья-Софья, чтоб тебе удавиться в твоей келье! Всю жизнь ты мне сломала», – горько думал Автоном Львович, чувствуя, сколь опасно накренилась колесница его судьбы.
Накренилась, но пока ещё не перевернулась, как это случалось прежде – сначала из-за Софьиной бабьей слабости, потом из-за сатанинского происшествия в Синем лесу, когда по тёмному стечению обстоятельств разом пропало всё, на чём Автоном собирался зиждеть своё счастье.
Ночь он не спал, готовясь к новой беседе. И надумал, как поправить дело – не просто выровнять колесницу, но ещё и быстрей да ровней прежнего запустить.
Раз в Петре за минувшие годы ненависть против сестры не остыла, нужно пасть в ноги его величеству и рассказать про Сонькино блудное зазорство. Эту тайну Автоном Львович полагал для себя поберечь (имелось у него на сей счёт некое намерение), но ради государева доверия ничего не жалко. Пусть видит Пётр, что Зсркалов с царевной рвет крепко, навсегда. Власть этакую верность в человеках ценит.
Плохо ли было задумано? Куда как крепко. Но не назначила Фортуна зеркаловской колеснице гладких дорог. Вновь, уж в который раз, не повезло многотерпцу.
Второй встречи с царём не случилось. Назавтра из Москвы, от князь-кесаря Фёдора Юрьевича Ромодановского, примчался полумёртвый от скачки гонец. Привёз тревожную весть месячной давности: стрелецкие полки взбунтовались, идут на Москву. Стало Петру не до сведочного приказа.
Явился Зеркалов к назначенному часу в гостевой дворец, где остановился царь с приближёнными, а там все бегают, шепчутся. Чья на Москве взяла – наша иль ихняя?
Пока гонец пыль по дорогам взбивал, всё уже там, в двухтысячеверстной дали, разрешилось: или князь-кесарь бунтовщиков разметал, или они в столицу вошли, на правленье Софью вернули – кого ж ещё?
Александр Васильич Кирьяков, царский денщик, сказал: «Вот тебе, Автоном, случай – свою верность доказать. Скачи в Москву. Если узнаешь по дороге плохую весть – возвращайся быстрее ветра. Если ж, по Божьей милости, верх взял Фёдор Юрьевич, передай ему от государя письмо. А на словах прибавь: сыск вести строго, крапиву обрывать не по верху, дойти до самого корня. Он поймёт».
* * *
В первые дни бешеной скачки Автоном Львович ещё убивался из-за своего невезения, а пуще того страшился за сына. Ведь если Софья села в Кремле, она за пропавшую дочь, за стольникову измену весь зеркаловскии род в пыль разотрёт – есть за что.
Но в Львове-городе узнал, что в Московии смута подавлена и власть царя Петра сохранилась. Тогда ход мыслей переменился.
Можно было, конечно, повернуть назад и доставить отрадную весть первым, обогнав эстафету. Хорошим гонцам испокон веку полагается награда. Однако, поразмыслив, Зеркалов делать того не стал, а двинулся дальше, ещё быстрей прежнего.
Невелика птица гонец, хоть бы и с благой новостью. А тут можно было, наконец, в Москву вернуться. Там, во-первых, сын Петруша. А во-вторых, чутьё подсказывало, хорошие времена настают. Ключевые.
Во всей России, кроме Зеркалова, тогда, может, один только человек уразумел, что весь стержень государственности отныне поменяется. Человеком этим был князь-кесарь Ромодановский, муж огромного ума – холодного, дальновидного. Через стрелецкую дурь, через Петров страх перед бородатыми крикунами можно было всю Русь на иную ось пересадить. Главной государственной опорой отныне будет не боярская дума, не казна, не войско, а ведомство третьестепенное, никогда прежде большой силы не имевшее. Оно царя, когда надо, напугает, а когда надо, успокоит. Кто ведает страхом, у того и власть – вот какое открытие сделал князь Фёдор Юрьевич, глава Преображенского приказа.
Названием своего детища князь-кесарь втайне гордился, о чём был у него с Зеркаловым в первый же день памятный разговор.
Порасспросив венского гонца о том, о сём, Ромодановский сразу понял: человечек полезный, пригодится – велел Автоному состоять при себе. И разговаривал не как со слугой, а как с помощником и единомысленником.
– Иные из моих дьяков сетуют. Мол, зовут нас «Преображёнкой», и сие нам в умаление. Надобно-де, как прежде, именоваться Приказом тайных дел, для острастки, – по своему обыкновению, медленно и лениво ронял слова Фёдор Юрьевич. – Псы они, дьяки-то.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Гиблое это место – голое, тундряное, студёное. Везти туда малого мальчонку, в котором и так еле-еле жизненный огонёк теплится, – лучше уж сразу своими руками в землю закопать, всё мучений меньше.
И повелел Автоном оставить сына Петрушу в своей подмосковной Клюевке, полученной за покойницей-женой. Тамошний староста Минька Протасов каждомесячно отписывал барину во всех подробностях, здорово ли чадо, да сколько росту и весу прибавило. Воевода у себя в избе на придверке углём помечал: аршин и дна вершка, аршин и три вершка, дна аршина без полутора вершков. Бывало, по часу перед метой стоял, пытался вообразить, каким он ныне стал, Петюша.
Про рост и вес староста писал охотно, о прочем же докладывал смутно, намеками. Мол, дитя вроде бы здорово, однако неразговорчиво, всё молчит да молчит. Это бы ничего. Автоном и сам в детстве не любил зря языком болтать, узнавал свою породу. На восьмом году велел управляющему приставить к Петруше учителей, чтоб грамоте и всему прочему наставляли. Староста писал, что нанял, но об успехах мальчика ничего не сообщал. «Знать, неприлежлив, – сокрушался воевода. – Ну да ладно, опала закончится, возвернусь – всё поправим».
На новом месте он осваивался долго, осторожно. Должность была хоть и захудалая, но при дерзости и сноровке прибыточная. Москва далёко, туземцы кляуз не пишут. Прежний воевода каждое второго соболя да мало не половину моржового зуба себе брал, уворованное в Архангельск обозами отправлял, за что и повешен в Пустозерске на площади, со связкой гнилых соболей на шее.
Мимо казны Зеркалов ничего делать не стал. Смысла не было. Ну, наживёшь тыщонку, иль две. Во-первых, тоже можно по доносу в петле оказаться, как предшественник. А во-вторых, велика ли корысть? Выслуживаться надо было, в Москву возвращаться, где ждали милой сын и великие замыслы, которые воевода обдумывал бесконечными зимними ночами.
Чем-чем, а терпением Вседержатель его не обделил. Другой бы давно в отчаянье впал. Шлешь в казну год за годом югорский ясак вдвое против прежнего, а нет тебе от начальства никакой благодарности. Забыли в Москве стольника Зеркалова, никому он не нужен. А вести доходят медленно. Многие из них невероятны.
Чудные дела творились в отечестве. Царь Пётр, в чью честь Автоном назвал сына, правил не так, как прежние цари. Из Москвы писали о шумных гульбищах, о том, что в силе ныне иноземцы. Потом царь два года подряд ходил турок воевать и взял Азов – крепостцу невеликую и большой кровью, но всё равно ведь победа. На реке Дон, во многих сотнях вёрст от моря, зачем-то строили парусный флот.
Много всякого захватывающего и малопонятного происходило там, вдалеке, а Зеркалов всё томился, тратил попусту хорошие годы своей немолодой уже жизни.
В конце концов переписка, которую воевода вёл с многими московскими знакомцами, не забывая прикладывать к каждой грамотке гостинец (горностая ли, рыбки ли солёной), дала-таки плоды.
Нет, покровительства или, как теперь говорили на Москве, протекции Автоном Львович за свои скромные подношения ни от кого не дождался, но важную весточку вовремя ухватил, осмыслил и не преминул использовать.
Сообщили ему как-то, между прочими известиями, что ныне велено отправлять волонтиров за границу, обучаться нужным государю наукам: корабельной да пушечной, врачебной да апотецкой, рудознатной да зодческой и другим всяким. Шлют стольников, боярских недорослей, гвардейских офицеров, но и прочего звания людей, ибо ехать своей волей мало кто хочет, потому что боязно и противно.
Ни страха, ни брезгливости Автоном Львович отродясь не ведывал, зато умел во всякой вещи прозирать полезность, хотя бы и не ближнюю, а отдалённую.
Отправителю важного письма и всем прочим, кому имело смысл, воевода отписал, приложив дары вдвое щедрей обычного, что ежели кого – самого ли, родича ли – станут неволить ехать в неметчину, а он не схочет, то пусть-де знают, что Автоношка Зеркалов своим доброприятелям всегда услужить рад и готов за други своя отправиться хоть к чёрту, хоть к дьяволу.
Полугода не прошло, получил он слезницу от царского спальника Фаддея Беклемишева, кому сказано в Голландию собираться, а у него пухлая хворь, жена-дура и именье в запусте. Поезжай за меня, Автономушко, молил спальник, а я уж в Посольский приказ поклонюся рублишками ста-полутораста, не всё ль им равно.
Вслед за тем, вскоре, подоспела и грамотка из Москвы: воеводство оставить и поспешать на западный рубеж, вдогон за иными дворянами, кто определён в заморское учение. Ежели Зеркалов до рубежа кумпанство догнать не поспеет, то возвращаться ему назад в Пустозерье и нести службу дальше.
* * *
За осьмнадцать дней отмахал Автоном Львович две с половиной тыщи вёрст. Ел и спал на ходу, даже большую нужду прямо из саней справлял. В Смоленске присоединился к неспешно двигавшемуся обозу, получил от старшого, Посольского приказу дьяка, пашпорт и лишь тогда перевёл дух.
Из 122 дворян был он самый старый, а следующему за собою по возрасту, двадцатисемилетнему, мог бы приходиться отцом, но это Зеркалова не смущало. Чему и где обучаться, тоже было всё равно. Выпал город Мюнхен, Баварской земли, а наука для изучения – меднолитие.
Мудрёное это искусство Зеркалову не приглянулось. Мороки много, а прибыток взять неоткуда. Да и не за тем он ехал в тридевятое государство, чтоб медь варить. Нужно было ближе к свету выбираться, молодому государю себя как-то показать.
Пожил Автоном Львович в немецкой земле, поездил туда-сюда, огляделся, принюхался. Ну-ка, чему истинно полезному у вас тут можно поучиться? Как Европу для зеркаловского блага употребить?
Понемногу созрела у него мысль. Большая, государственная. Такая, что можно не боясь кары за дерзость, самому царю прожект подавать.
Как раз, на счастье, и оказия подвернулась. Его царское величество надумал сам в Европу пожаловать, неприметным манером, будто бы сопровождая Великих послов. Как бы Автоном Львович свой всеподданнейший репорт в Москву послал, положенным порядком, еще неизвестно, дошла бы грамотка до государевых ручек или нет. А тут отписал приватной поштой, в англицкий Лондон, где, как сказывали газеты, ныне обретался русский царь – и дале осталось лишь Бога молить, чтоб бумага дошла до Петра Алексеевича.
Ибо если дойдёт, о прочем можно не тревожиться. Дело было верное, а письмо дельное. Царь на государственную пользу ухватчив.
Осмотревшись в Европе, многому там удивившись и над многим призадумавшись, понял Зеркалов: живём мы, русские, подобно слепцу, что бредёт через дикую чащу, не ведая, где ямы, где хищные звери, а где грибницы и ягодные поляны. Счастье, что и нас тамошние лесные жители почти не видят, не замечают. Однако стране, которая возжелала быть среди равных равной (а если получится, то и первой), нужно иметь не только клыки и зубы в виде армии и флота, но ещё зоркие глаза и острый нюх. Внутреннего супостата на дыбу вздёргивать – это мы умеем, дело нехитрое. Но времена настают новые, и супостаты ожидаются пострашней боярских да стрелецких заговорщиков.
Всё это в репорте было написано, а вывод делался такой: надобно России, по примеру англицкой короны и прочих великих держав, насадить по всей Европе соглядатаев, кто будет докладывать в Москву обо всём тайном и явном, нужных человечков прельщать щедрыми дарами, вредным – вредить. Но главной задачей сей службы будет всё-таки сведывать, выведывать да разведывать, потому назвать новый приказ челобитчик предлагал Сведочным, Выведочным или Разведочным.
Через малое время пришёл ответ от государева денщика Александры Кирьякова: быть тебе, волонтиру Зеркалову, не мешкая, в цесарской Вене и ожидать там; с тобой будет говорить господин Пётр Михайлов (так по-тайному звался в поездке царь).
Перекрестился Автоном Львович, плюнул в сторону постылого литейного завода и отправился в не столь дальнюю от Мюнхена цесарскую столицу. Теперь, твёрдо знал, жар-птицы не упустит.
До Вены его величество добрался через голландские и германские земли только летом. Дел у государя при императорском дворе было много, и главнейшее – укрепить союз против турецкого салтана. Цесарь Леопольд царя обхаживал, звал «дорогим братом», сулился верной дружбой до скончанья времён, а сам тем временем сговорился с Портой о замирении. Для Петра Алексеевича австрийское коварство было, как Перун средь безоблачного неба.
Лучшего мига для разговора о Разведочном приказе и помыслить было нельзя. Великая политическая конфузия произошла единственно из-за того, что глаз своих у Великого посольства не имелось, принимали всякое слово на веру.
Во время аудьенции (по-старому – «великогосударева очезрения») Автоном Львович всё продуманное высказал, прибавив ещё, что одной сведки мало, надобно в Москве и вдоль рубежей посадить знающих служилых людей, кто станет иностранных сведчиков выявлять. Ибо ныне, когда Россия стала игроком на европской шахматной доске, хлынут и к нам англицкие, французские, цесарские и прочих стран спионы. Так уж устроен мировой политик.
Хоть внутренне Зеркалов и трепетал, но излагал свои мысли складно и ясно. Был у Автонома особый к тому дар. Выслушан был как должно – со вниманием.
– Дельное глаголешь, – изволил обронить государь, а далее молвил то, на что челобитчик больше всего надеялся. – Затея нужная, большая. Ты придумал, тебе и…
Но недоговорил, нахмурился. Круглые глаза венценосца неистово сверкнули.
– Погоди. Ты какой Зеркалов? Не тот ли, что у Софьи служил? Завтра приходи. Подумаю, как с тобой быть…
«Эх, Софья-Софья, чтоб тебе удавиться в твоей келье! Всю жизнь ты мне сломала», – горько думал Автоном Львович, чувствуя, сколь опасно накренилась колесница его судьбы.
Накренилась, но пока ещё не перевернулась, как это случалось прежде – сначала из-за Софьиной бабьей слабости, потом из-за сатанинского происшествия в Синем лесу, когда по тёмному стечению обстоятельств разом пропало всё, на чём Автоном собирался зиждеть своё счастье.
Ночь он не спал, готовясь к новой беседе. И надумал, как поправить дело – не просто выровнять колесницу, но ещё и быстрей да ровней прежнего запустить.
Раз в Петре за минувшие годы ненависть против сестры не остыла, нужно пасть в ноги его величеству и рассказать про Сонькино блудное зазорство. Эту тайну Автоном Львович полагал для себя поберечь (имелось у него на сей счёт некое намерение), но ради государева доверия ничего не жалко. Пусть видит Пётр, что Зсркалов с царевной рвет крепко, навсегда. Власть этакую верность в человеках ценит.
Плохо ли было задумано? Куда как крепко. Но не назначила Фортуна зеркаловской колеснице гладких дорог. Вновь, уж в который раз, не повезло многотерпцу.
Второй встречи с царём не случилось. Назавтра из Москвы, от князь-кесаря Фёдора Юрьевича Ромодановского, примчался полумёртвый от скачки гонец. Привёз тревожную весть месячной давности: стрелецкие полки взбунтовались, идут на Москву. Стало Петру не до сведочного приказа.
Явился Зеркалов к назначенному часу в гостевой дворец, где остановился царь с приближёнными, а там все бегают, шепчутся. Чья на Москве взяла – наша иль ихняя?
Пока гонец пыль по дорогам взбивал, всё уже там, в двухтысячеверстной дали, разрешилось: или князь-кесарь бунтовщиков разметал, или они в столицу вошли, на правленье Софью вернули – кого ж ещё?
Александр Васильич Кирьяков, царский денщик, сказал: «Вот тебе, Автоном, случай – свою верность доказать. Скачи в Москву. Если узнаешь по дороге плохую весть – возвращайся быстрее ветра. Если ж, по Божьей милости, верх взял Фёдор Юрьевич, передай ему от государя письмо. А на словах прибавь: сыск вести строго, крапиву обрывать не по верху, дойти до самого корня. Он поймёт».
* * *
В первые дни бешеной скачки Автоном Львович ещё убивался из-за своего невезения, а пуще того страшился за сына. Ведь если Софья села в Кремле, она за пропавшую дочь, за стольникову измену весь зеркаловскии род в пыль разотрёт – есть за что.
Но в Львове-городе узнал, что в Московии смута подавлена и власть царя Петра сохранилась. Тогда ход мыслей переменился.
Можно было, конечно, повернуть назад и доставить отрадную весть первым, обогнав эстафету. Хорошим гонцам испокон веку полагается награда. Однако, поразмыслив, Зеркалов делать того не стал, а двинулся дальше, ещё быстрей прежнего.
Невелика птица гонец, хоть бы и с благой новостью. А тут можно было, наконец, в Москву вернуться. Там, во-первых, сын Петруша. А во-вторых, чутьё подсказывало, хорошие времена настают. Ключевые.
Во всей России, кроме Зеркалова, тогда, может, один только человек уразумел, что весь стержень государственности отныне поменяется. Человеком этим был князь-кесарь Ромодановский, муж огромного ума – холодного, дальновидного. Через стрелецкую дурь, через Петров страх перед бородатыми крикунами можно было всю Русь на иную ось пересадить. Главной государственной опорой отныне будет не боярская дума, не казна, не войско, а ведомство третьестепенное, никогда прежде большой силы не имевшее. Оно царя, когда надо, напугает, а когда надо, успокоит. Кто ведает страхом, у того и власть – вот какое открытие сделал князь Фёдор Юрьевич, глава Преображенского приказа.
Названием своего детища князь-кесарь втайне гордился, о чём был у него с Зеркаловым в первый же день памятный разговор.
Порасспросив венского гонца о том, о сём, Ромодановский сразу понял: человечек полезный, пригодится – велел Автоному состоять при себе. И разговаривал не как со слугой, а как с помощником и единомысленником.
– Иные из моих дьяков сетуют. Мол, зовут нас «Преображёнкой», и сие нам в умаление. Надобно-де, как прежде, именоваться Приказом тайных дел, для острастки, – по своему обыкновению, медленно и лениво ронял слова Фёдор Юрьевич. – Псы они, дьяки-то.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62