https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/assimetrichnye/
Если по радио раздавалась танцевальная музыка, то та или иная ларочка пыталась даже танцевать. Но уже при слушании танцевальной музыки мнения разделялись, потому что одним хотелось слушать Германию, другие предпочитали Париж или Страсбург. Особенно разгорались страсти, когда из Германии передавали какую-либо пропагандистскую речь, или кто-либо оправдывал войну в Абиссинии, или раздавалась песня Хорста Весселя. Тогда одни протестовали, другие, наоборот, воодушевлялись, все возбужденно спорили, ссорились, вскакивали с шезлонгов, пока на шум не прибегала сестра и своим авторитетом не прекращала споры. Все умолкали, словно послушные ученики, хотя за спиной сестры показывали ей язык, даже грозили кулаками.
Но группы составлялись не только по политическим симпатиям и антипатиям, а и по другим признакам. Все эти группочки враждовали друг с другом, во всяком случае, сплетничали друг о друге. Реэт не присоединялась ни к какой группе, на первых порах ей легче было сойтись с другими одиночками, такими же, как она, как, например, с тем молодым румыном, который появлялся к завтраку и обеду всегда последним, так как туалет его занимал очень много времени. Всегда элегантно одетый, чисто выбритый, он был исключением среди других, которые позволяли себе одеваться неряшливо. У него всегда были ухоженные ногти и хорошо расчесанные волосы, которые, однако, от сильного пота слипались на голове. Реэт относилась к нему особенно внимательно, потому что он очень напоминал покойного Луи. Но стоило ей только немного поговорить с румыном, как уже пошли сплетни и перешептывания.
Другим отшельником был русский князь, высокий и тонкий, с каштановой бородой, которого прозвали Иконой. Он никогда не улыбался, даже, тогда, когда неуклюжий баварец Шидомельпфенниг разбивал очередную тарелку или выливал суп себе на брюки. Он не разговаривал почти ни с кем, считая себя на голову выше остальных. Тем больше было общее удивление, когда Реэт легко разговорилась с ним и они даже вместе отправились гулять. Икона слышал от кого-то, что Реэт приехала из мест, соседствующих с Россией, и знает несколько слов по-русски. Этого оказалось достаточно, чтобы Икона почувствовал некие права на Реэт, которые Реэт, однако, оскорблено отвергла. Так и прекратилась попытка к сближению. А когда Икона однажды за ужином в своей салфетке нашел сложенную записку, которую тут же развернул и прочел, он сердито встал из-за стола и ушел, хлопнув дверью. Глаза всех обратились к Реэт, как будто ей должно быть известно, что случилось. В то время как одни испытывали по отношению к князю только злорадство другие начали обвинять Реэт в интригах. Так ее против воли вовлекли в водоворот здешних интересов, вырвав из одиночества, и Реэт показалось, будто ее коснулись грязными руками.
Как хотелось Реэт снова очутиться на своей даче в Соэкуру! Там она могла двигаться свободно, там была только одна больничная комната и один Луи, а здесь, казалось, весь воздух кишел бактериями. Здесь ветер иногда так продувал весь дом, что было трудно без дрожи скидывать с себя одеяло, когда сестра приходила делать массаж. К тому же в комнате было темновато, и она обрадовалась, когда ей удалось купить у одного из уезжавших пациентов алебастровую лампочку на свой ночной столик, так что она по вечерам могла украдкой немножко почитать.
Так как Реэт не забыла захватить с собой запас своих платьев, ее недолюбливали. Из-за склонности к одиночеству ее прозвали «холодной северянкой». Тем не менее то один, то другой из больных пытался приблизиться к Реэт, как, например, эта полная дама, которая всегда следила за ней глазами, говорила комплименты относительно ее наружности и рассказала ей всю свою жизнь со всеми ее тайнами. Подобные проявления симпатии были Реэт весьма непривычны, и она старалась держаться подальше от пылкой дамы, но тем цветистее становились комплименты, тем преданнее взгляды. Как-то вечером она пришла в комнату Реэт с разноцветными нитками, чтобы связать из них пуловер для Реэт. Она подробно измерила фигуру Реэт и просила ее точно так же измерить ее самое. Все это было странно и комически наивно. «Разные есть чудаки на свете», — подумала Реэт, примиряясь при мысли, что, по крайней мере, нашла себе ангела-хранителя, который предостерегал ее от мужчин.
Все же эта дама не сумела защитить Реэт от молодого, худого как скелет француза, полного земных страстей — повторял молодой человек по-немецки и словно тень следовал за Реэт. Особенно трудно бывало выдворить его из комнаты, если он попадал в нее. В таких случаях Реэт звала сестру, которая «собирала» его косточки и несла их вниз по лестнице. Реэт опять вспоминался тогда Луи, и сердце ее смягчалось.
Однако пылающей страсти юноше хватало ненадолго, потому что уже через неделю его увезли; все знали, что значит, когда тяжелобольного увозят: санаторий заботился о минимальном проценте смертности. В таких случаях больные за столом и в холле вели себя более возбужденно, чем
обычно, разговор и смех раздавались громче, как будто этим хотели изгнать из поля зрения противный оскал судьбы.
Если Реэт вначале страдала от жесткого санаторного режима, то уже через месяц ей хотелось, чтобы порядок и дисциплина были еще жестче. Потому что она вскоре заметила, как легко было здесь обойти все запреты и правила. Больные могли уходить гулять и в мертвые часы, все курили потихоньку, даже сестры, и, как только позволяло радио, начинались танцы. На тридцать человек завязывалось, по крайней мере, шестьдесят интриг, каждый день автобус привозил цветы, и мало кого пощадила эта цветочная лихорадка. В графине и стаканах Реэт никогда не переводились розы, но в обилии цветочных даров ее все же превосходил тот французский актер, у которого, как говорили, цветы стояли даже в ночном горшке. «Сам покупает», — шептались за его спиной.
Реэт могла быть счастлива своим маленьким, но верным успехом, особенно когда она видела возбужденную ею настоящую ревность, но не было ни одного дня, когда бы она испытывала искреннюю радость или хотя бы довольство.
Самой веселой минутой за день являлся приход почтальона. Это происходило всегда в час дня, во время завтрака, когда это круглое, избалованное выражениями благодарности лицо появлялось за стеклянной дверью. Он передавал письма лично в руки адресатов, сопровождая их шутками, мастерской игрой на человеческих слабостях.
Переписка Реэт не была обширной. Но все же письма были для нее нитями, связывавшими ее с тем миром, который находился там, далеко, внизу. С Йоэлем они часто обменивались письмами и открытками, но казалось, будто они стыдились излагать на бумаге свои чувства.
От своего мужа Реэт узнала, что барышня Розалинда умерла от разрыва сердца а адвокат Орайыэ развелся со своей женой, чтобы жениться на мадемуазель Ормус.
Таковы были новости, но из здешней дали ей все казалось смутным, увиденным словно сквозь матовое стекло. Хотелось получить от Йоэля более длинные и откровенные письма, ей очень хотелось знать что он думает, делает и чувствует, но когда к весне от него стало приходить все меньше открыток, она как бы назло начала чаще писать мужу. Ильмар, со своей стороны, чувствовал, как заживают и постепенно забываются прежние раны. Его единственным желанием было, чтобы Реэт поправилась как физически, так и душевно.
Но письма Реэт по мере приближения весны становились все более нервными.
«Здоровье мое ничуть не поправляется, — писала она, - я даже потеряла в весе, хотя после всего этого лежания и спанья должна бы давно разжиреть. Врач уверяет, что это ничего, что здоровье мое великолепно. Это у него такой прием — расхваливать каждому его здоровье, чтобы возбудить в нем надежду, к тому же они не любят, когда больные стремятся уехать отсюда. Врач показал мне снимки, пусть, дескать, я сама погляжу, каверна известкуется, а новых очагов нет. Откуда мне знать, правда это или нет, я только чувствую, что мне хуже, а температура то и дело подскакивает. Когда я говорю об этом врачу, он отвечает, что так и должно быть, что колебание температуры зависит от желудка, горла, месячных, погоды и бог знает от чего еще. Меня больше всего раздражает то> что я нигде не могу узнать, каково мое состояние на самом деле. Как долго я еще должна оставаться здесь? Все лето? Это было бы ужасно! Это неведение нервирует меня, лишает сна ночью, портит настроение днем. На нервы действует и нервность других пациентов, и я иногда думаю, не следует ли мне уехать отсюда в какое-нибудь другое место, где я могла бы иметь покой. Теперь ко всем здешним безумствам прибавилась еще мания бриджа. С тех пор как они узнали, что и я умею играть, они не дают мне больше покоя. А когда я отказываюсь играть, меня упрекают в скупости, ведь они играют здесь только на деньги. Между прочим, у нас нет здесь ни одного парикмахера, ты представляешь, что это значит! Я потихоньку спускалась вниз, в Рибовиль, и мне за это попало. Они хотят, чтобы все были, как сестра Мария, которая заворачивает косу вокруг головы и моет волосы раз в год. Ты знаешь, я не слишком кокетлива, но когда я надеваю новое платье, то сестры начинают перешептываться и делать замечания, а остальные тоже завидуют, и мне тогда нехорошо. Ногти, да, только за ними можно здесь ухаживать, потому что во время лежания все развлекаются подпиливанием ногтей. Когда ты напишешь мне, не забудь вложить в письмо марку, потому что все они тут сходят с ума от марок».
«Уже несколько дней врач не осматривал меня, говорят, он уехал. Когда он наконец пришел, то сказал: «Я знаю, сестра мне уже рассказала». Я вижу, он не любит меня, потому что я плохо подхожу к их среде. Румын говорит, это оттого, что я красивее других. Сегодня врач мне сказал, что я неврастеничка и больше у меня ничего нет. Но я ответила ему, что у меня боли в спине и легких; после этого он равнодушнейшим тоном приказал сестре: банки! Банки и Коти — так мы называем одну вонючую мазь - это наши обычные лекарства. В конце концов это все же приятнее, чем, уколы, которых я терпеть не могу, потому что я чувствую, как мне под кожу и в кровь проникает какое-то чуждое вещество. Тогда у меня нехорошо с сердцем и сама я проникаюсь духом протеста.
Так или иначе, я хочу, чего бы это ни стоило, узнать, как на самом деле обстоит дело с моим здоровьем и когда я отсюда вырвусь. Самой мне этого не узнать, будь добр, напиши врачу и спроси у него».
Через две недели:
«Врач входит ко мне в комнату, и в руке у него письмо, которое он собирается послать тебе в ответ на твои расспросы. Он читает мне его. Там написано, что здоровье мое очень поправилось, что общее состояние великолепное и если так продолжится, то скоро уже боятся будет нечего, но все же... но все же на некоторое время еще нужны здешнее лечение и горный воздух и т. д. Ну, вы довольны? — спрашивает он меня. Я просто онемела. Что это значит, зачем вы мне читаете чужие письма? Как чужие, отвечает он, ведь это вашему мужу! Я никогда не читаю писем, получаемых мужем, отвечаю я. Вот как, говорит он, но, видите ли, вы могли бы здесь кое-что выправить и сгладить, если я допустил преувеличения. Ведь он не знает тебя... Я очень рассердилась и охотно выкинула бы его за дверь».
В следующий раз:
«Каждый пустяк волнует меня. Вчера отсюда опять увезли молодую, цветущую француженку. За столом все были оживлены более обычного, все много болтали, но, когда разошлись, каждый тем острее почувствовал образовавшуюся пустоту. Ночью мне впервые захотелось запереть дверь своей комнаты, потому что я вдруг испугалась, но ключа не было, и сестра сказала, что дверь вообще не разрешается запирать. Ночью я проснулась вся в поту, я, казалось, слышала, как смерть своим костлявым шагом ходит по коридору. Я зажгла свет и тогда сообразила, что это только сестра в своих деревянных башмаках. Но я еще долго дрожала от страха».
Через два дня:
«Румын уехал отсюда в Ментону и пишет оттуда, что неделя спокойной жизни дает больше поправки, чем целый месяц в санаторной суете. Я не могла успокоиться пока не съездила потихоньку в Кольмар, где дала себя осмотреть. Там ничего плохого не обнаружили, сказали только, что мне нужно пожить в спокойной обстановке и укрепить нервы. Предложили мне отдохнуть в каком-либо другом санатории. Рибовиль они раскритиковали, сказав, что там просто наживаются за счет больных. Резкую перемену климата они считают нежелательной. Скажи что мне делать?..»
Мысль о том, что можно уйти из санатория, привела Реэт в еще большее возбуждение. Она не могла дождаться решения Ильмара и каждый день посылала все новые письма.
«Иногда я думаю, что я навеки похоронена здесь, что я вообще не выберусь отсюда. Если так, то было бы лучше совсем не просыпаться по утрам, пусть бы со мной случилось то же, что с русским князем, который принял морфий. Я живо представляю себе, как меня снимают с постели, как без особых церемоний кладут в гроб... Нет, этого я не могу вынести! Все то тепло, что во мне еще сохранилось, противится смерти, я руками и ногами отбиваюсь от нее, потому что хочу еще жить! Я твердо убеждена — как только я вырвусь из этой тюрьмы и поселюсь где-нибудь на берегу Средиземного моря, где нет этих ужасных горных ветров и где меня не окружают эти больные лица, я буду спасена!»
«Я должна выбраться отсюда, должна уйти отсюда! Эта мысль дни и ночи преследует меня. Если здешние врачи ничего не могут сказать о моем здоровье, то я сама знаю, что мне делать. Я жду от тебя только разрешения. Я всех их вижу насквозь, как сестер, так и врачей. Они. часто говорили мне, что я чересчур интеллигентка, хочу знать то, чего мне знать не положено. Но я хочу знать только чистую правду, ничего больше. К этому они, эти профессиональные обманщики, не привыкли. Кики прислала мне вчера из Парижа целый ящик бананов и апельсинов на те деньги, что я ей перевела, чтобы немножко поддержать ее, — ведь она голодает там. Я раздала фрукты своим друзьям, а на дне ящика обнаружила куклу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Но группы составлялись не только по политическим симпатиям и антипатиям, а и по другим признакам. Все эти группочки враждовали друг с другом, во всяком случае, сплетничали друг о друге. Реэт не присоединялась ни к какой группе, на первых порах ей легче было сойтись с другими одиночками, такими же, как она, как, например, с тем молодым румыном, который появлялся к завтраку и обеду всегда последним, так как туалет его занимал очень много времени. Всегда элегантно одетый, чисто выбритый, он был исключением среди других, которые позволяли себе одеваться неряшливо. У него всегда были ухоженные ногти и хорошо расчесанные волосы, которые, однако, от сильного пота слипались на голове. Реэт относилась к нему особенно внимательно, потому что он очень напоминал покойного Луи. Но стоило ей только немного поговорить с румыном, как уже пошли сплетни и перешептывания.
Другим отшельником был русский князь, высокий и тонкий, с каштановой бородой, которого прозвали Иконой. Он никогда не улыбался, даже, тогда, когда неуклюжий баварец Шидомельпфенниг разбивал очередную тарелку или выливал суп себе на брюки. Он не разговаривал почти ни с кем, считая себя на голову выше остальных. Тем больше было общее удивление, когда Реэт легко разговорилась с ним и они даже вместе отправились гулять. Икона слышал от кого-то, что Реэт приехала из мест, соседствующих с Россией, и знает несколько слов по-русски. Этого оказалось достаточно, чтобы Икона почувствовал некие права на Реэт, которые Реэт, однако, оскорблено отвергла. Так и прекратилась попытка к сближению. А когда Икона однажды за ужином в своей салфетке нашел сложенную записку, которую тут же развернул и прочел, он сердито встал из-за стола и ушел, хлопнув дверью. Глаза всех обратились к Реэт, как будто ей должно быть известно, что случилось. В то время как одни испытывали по отношению к князю только злорадство другие начали обвинять Реэт в интригах. Так ее против воли вовлекли в водоворот здешних интересов, вырвав из одиночества, и Реэт показалось, будто ее коснулись грязными руками.
Как хотелось Реэт снова очутиться на своей даче в Соэкуру! Там она могла двигаться свободно, там была только одна больничная комната и один Луи, а здесь, казалось, весь воздух кишел бактериями. Здесь ветер иногда так продувал весь дом, что было трудно без дрожи скидывать с себя одеяло, когда сестра приходила делать массаж. К тому же в комнате было темновато, и она обрадовалась, когда ей удалось купить у одного из уезжавших пациентов алебастровую лампочку на свой ночной столик, так что она по вечерам могла украдкой немножко почитать.
Так как Реэт не забыла захватить с собой запас своих платьев, ее недолюбливали. Из-за склонности к одиночеству ее прозвали «холодной северянкой». Тем не менее то один, то другой из больных пытался приблизиться к Реэт, как, например, эта полная дама, которая всегда следила за ней глазами, говорила комплименты относительно ее наружности и рассказала ей всю свою жизнь со всеми ее тайнами. Подобные проявления симпатии были Реэт весьма непривычны, и она старалась держаться подальше от пылкой дамы, но тем цветистее становились комплименты, тем преданнее взгляды. Как-то вечером она пришла в комнату Реэт с разноцветными нитками, чтобы связать из них пуловер для Реэт. Она подробно измерила фигуру Реэт и просила ее точно так же измерить ее самое. Все это было странно и комически наивно. «Разные есть чудаки на свете», — подумала Реэт, примиряясь при мысли, что, по крайней мере, нашла себе ангела-хранителя, который предостерегал ее от мужчин.
Все же эта дама не сумела защитить Реэт от молодого, худого как скелет француза, полного земных страстей — повторял молодой человек по-немецки и словно тень следовал за Реэт. Особенно трудно бывало выдворить его из комнаты, если он попадал в нее. В таких случаях Реэт звала сестру, которая «собирала» его косточки и несла их вниз по лестнице. Реэт опять вспоминался тогда Луи, и сердце ее смягчалось.
Однако пылающей страсти юноше хватало ненадолго, потому что уже через неделю его увезли; все знали, что значит, когда тяжелобольного увозят: санаторий заботился о минимальном проценте смертности. В таких случаях больные за столом и в холле вели себя более возбужденно, чем
обычно, разговор и смех раздавались громче, как будто этим хотели изгнать из поля зрения противный оскал судьбы.
Если Реэт вначале страдала от жесткого санаторного режима, то уже через месяц ей хотелось, чтобы порядок и дисциплина были еще жестче. Потому что она вскоре заметила, как легко было здесь обойти все запреты и правила. Больные могли уходить гулять и в мертвые часы, все курили потихоньку, даже сестры, и, как только позволяло радио, начинались танцы. На тридцать человек завязывалось, по крайней мере, шестьдесят интриг, каждый день автобус привозил цветы, и мало кого пощадила эта цветочная лихорадка. В графине и стаканах Реэт никогда не переводились розы, но в обилии цветочных даров ее все же превосходил тот французский актер, у которого, как говорили, цветы стояли даже в ночном горшке. «Сам покупает», — шептались за его спиной.
Реэт могла быть счастлива своим маленьким, но верным успехом, особенно когда она видела возбужденную ею настоящую ревность, но не было ни одного дня, когда бы она испытывала искреннюю радость или хотя бы довольство.
Самой веселой минутой за день являлся приход почтальона. Это происходило всегда в час дня, во время завтрака, когда это круглое, избалованное выражениями благодарности лицо появлялось за стеклянной дверью. Он передавал письма лично в руки адресатов, сопровождая их шутками, мастерской игрой на человеческих слабостях.
Переписка Реэт не была обширной. Но все же письма были для нее нитями, связывавшими ее с тем миром, который находился там, далеко, внизу. С Йоэлем они часто обменивались письмами и открытками, но казалось, будто они стыдились излагать на бумаге свои чувства.
От своего мужа Реэт узнала, что барышня Розалинда умерла от разрыва сердца а адвокат Орайыэ развелся со своей женой, чтобы жениться на мадемуазель Ормус.
Таковы были новости, но из здешней дали ей все казалось смутным, увиденным словно сквозь матовое стекло. Хотелось получить от Йоэля более длинные и откровенные письма, ей очень хотелось знать что он думает, делает и чувствует, но когда к весне от него стало приходить все меньше открыток, она как бы назло начала чаще писать мужу. Ильмар, со своей стороны, чувствовал, как заживают и постепенно забываются прежние раны. Его единственным желанием было, чтобы Реэт поправилась как физически, так и душевно.
Но письма Реэт по мере приближения весны становились все более нервными.
«Здоровье мое ничуть не поправляется, — писала она, - я даже потеряла в весе, хотя после всего этого лежания и спанья должна бы давно разжиреть. Врач уверяет, что это ничего, что здоровье мое великолепно. Это у него такой прием — расхваливать каждому его здоровье, чтобы возбудить в нем надежду, к тому же они не любят, когда больные стремятся уехать отсюда. Врач показал мне снимки, пусть, дескать, я сама погляжу, каверна известкуется, а новых очагов нет. Откуда мне знать, правда это или нет, я только чувствую, что мне хуже, а температура то и дело подскакивает. Когда я говорю об этом врачу, он отвечает, что так и должно быть, что колебание температуры зависит от желудка, горла, месячных, погоды и бог знает от чего еще. Меня больше всего раздражает то> что я нигде не могу узнать, каково мое состояние на самом деле. Как долго я еще должна оставаться здесь? Все лето? Это было бы ужасно! Это неведение нервирует меня, лишает сна ночью, портит настроение днем. На нервы действует и нервность других пациентов, и я иногда думаю, не следует ли мне уехать отсюда в какое-нибудь другое место, где я могла бы иметь покой. Теперь ко всем здешним безумствам прибавилась еще мания бриджа. С тех пор как они узнали, что и я умею играть, они не дают мне больше покоя. А когда я отказываюсь играть, меня упрекают в скупости, ведь они играют здесь только на деньги. Между прочим, у нас нет здесь ни одного парикмахера, ты представляешь, что это значит! Я потихоньку спускалась вниз, в Рибовиль, и мне за это попало. Они хотят, чтобы все были, как сестра Мария, которая заворачивает косу вокруг головы и моет волосы раз в год. Ты знаешь, я не слишком кокетлива, но когда я надеваю новое платье, то сестры начинают перешептываться и делать замечания, а остальные тоже завидуют, и мне тогда нехорошо. Ногти, да, только за ними можно здесь ухаживать, потому что во время лежания все развлекаются подпиливанием ногтей. Когда ты напишешь мне, не забудь вложить в письмо марку, потому что все они тут сходят с ума от марок».
«Уже несколько дней врач не осматривал меня, говорят, он уехал. Когда он наконец пришел, то сказал: «Я знаю, сестра мне уже рассказала». Я вижу, он не любит меня, потому что я плохо подхожу к их среде. Румын говорит, это оттого, что я красивее других. Сегодня врач мне сказал, что я неврастеничка и больше у меня ничего нет. Но я ответила ему, что у меня боли в спине и легких; после этого он равнодушнейшим тоном приказал сестре: банки! Банки и Коти — так мы называем одну вонючую мазь - это наши обычные лекарства. В конце концов это все же приятнее, чем, уколы, которых я терпеть не могу, потому что я чувствую, как мне под кожу и в кровь проникает какое-то чуждое вещество. Тогда у меня нехорошо с сердцем и сама я проникаюсь духом протеста.
Так или иначе, я хочу, чего бы это ни стоило, узнать, как на самом деле обстоит дело с моим здоровьем и когда я отсюда вырвусь. Самой мне этого не узнать, будь добр, напиши врачу и спроси у него».
Через две недели:
«Врач входит ко мне в комнату, и в руке у него письмо, которое он собирается послать тебе в ответ на твои расспросы. Он читает мне его. Там написано, что здоровье мое очень поправилось, что общее состояние великолепное и если так продолжится, то скоро уже боятся будет нечего, но все же... но все же на некоторое время еще нужны здешнее лечение и горный воздух и т. д. Ну, вы довольны? — спрашивает он меня. Я просто онемела. Что это значит, зачем вы мне читаете чужие письма? Как чужие, отвечает он, ведь это вашему мужу! Я никогда не читаю писем, получаемых мужем, отвечаю я. Вот как, говорит он, но, видите ли, вы могли бы здесь кое-что выправить и сгладить, если я допустил преувеличения. Ведь он не знает тебя... Я очень рассердилась и охотно выкинула бы его за дверь».
В следующий раз:
«Каждый пустяк волнует меня. Вчера отсюда опять увезли молодую, цветущую француженку. За столом все были оживлены более обычного, все много болтали, но, когда разошлись, каждый тем острее почувствовал образовавшуюся пустоту. Ночью мне впервые захотелось запереть дверь своей комнаты, потому что я вдруг испугалась, но ключа не было, и сестра сказала, что дверь вообще не разрешается запирать. Ночью я проснулась вся в поту, я, казалось, слышала, как смерть своим костлявым шагом ходит по коридору. Я зажгла свет и тогда сообразила, что это только сестра в своих деревянных башмаках. Но я еще долго дрожала от страха».
Через два дня:
«Румын уехал отсюда в Ментону и пишет оттуда, что неделя спокойной жизни дает больше поправки, чем целый месяц в санаторной суете. Я не могла успокоиться пока не съездила потихоньку в Кольмар, где дала себя осмотреть. Там ничего плохого не обнаружили, сказали только, что мне нужно пожить в спокойной обстановке и укрепить нервы. Предложили мне отдохнуть в каком-либо другом санатории. Рибовиль они раскритиковали, сказав, что там просто наживаются за счет больных. Резкую перемену климата они считают нежелательной. Скажи что мне делать?..»
Мысль о том, что можно уйти из санатория, привела Реэт в еще большее возбуждение. Она не могла дождаться решения Ильмара и каждый день посылала все новые письма.
«Иногда я думаю, что я навеки похоронена здесь, что я вообще не выберусь отсюда. Если так, то было бы лучше совсем не просыпаться по утрам, пусть бы со мной случилось то же, что с русским князем, который принял морфий. Я живо представляю себе, как меня снимают с постели, как без особых церемоний кладут в гроб... Нет, этого я не могу вынести! Все то тепло, что во мне еще сохранилось, противится смерти, я руками и ногами отбиваюсь от нее, потому что хочу еще жить! Я твердо убеждена — как только я вырвусь из этой тюрьмы и поселюсь где-нибудь на берегу Средиземного моря, где нет этих ужасных горных ветров и где меня не окружают эти больные лица, я буду спасена!»
«Я должна выбраться отсюда, должна уйти отсюда! Эта мысль дни и ночи преследует меня. Если здешние врачи ничего не могут сказать о моем здоровье, то я сама знаю, что мне делать. Я жду от тебя только разрешения. Я всех их вижу насквозь, как сестер, так и врачей. Они. часто говорили мне, что я чересчур интеллигентка, хочу знать то, чего мне знать не положено. Но я хочу знать только чистую правду, ничего больше. К этому они, эти профессиональные обманщики, не привыкли. Кики прислала мне вчера из Парижа целый ящик бананов и апельсинов на те деньги, что я ей перевела, чтобы немножко поддержать ее, — ведь она голодает там. Я раздала фрукты своим друзьям, а на дне ящика обнаружила куклу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44