https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/deshevie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Таких еще над городом не видели — громадные, с осиными тонкими туловищами и длинными широкими крыльями, с четырьмя моторами, самолеты карабкались по синеве, черные и большие, образуя на небе гигантскую чугунную решетку, распавшуюся на крестообразные звенья...
На крышах сараев кричали и махали платками. Кто-то плакал. Женщина в перекошенном; наспех надетом платье тянула на руках вверх ничего не понимающую девчонку, которая испуганно смотрела на гудящее небо, словцо прогнувшееся под тяжестью распластанных неуклюжих крыльев. Строй за строем выплывали самолеты из далеких об- лаков, и казалось, что им не будет конца. Они шли устало, напролом, через дымящиеся клубы туч, по сверкающей синеве, не сворачивая и не снижаясь...
...Дом был большой, сложенный из толстых бревен. Он напоминал трехэтажный барак с шестью подъездами, и жили в нем железнодорожники. А теперь в каждой квартире, поселили эвакуированных. Их привезли в эшелонах, с разных концов. Одни прибыли с запада, в обгоревших теп-лушкахс пробитыми осколками крышами... Других паровозы притянули с востока... с Дальнего Востока, от маньчжурской границы...
И сейчас в бревенчатом доме жили и те, и другие — жители оккупированных немцами городов и семьи летчиков авиационного полка тяжелых бомбардировщиков ТБ-3...
Кто знает, возможно, это были другие, но всем казалось, что в небе летят их мужья и отцы. Туда, на запад, на фронт, не в теплушках, с разобранными на части и запакованными в брезент самолетами, а на раскинутых крыльях, в реве гигантских моторов. Каждый представлял, каждый видел гулкие кабины пилотов, неподвижные турели пулеметов, молчаливых людей, затянутых в кожаные одежды... Восемь человек экипажа. Пять пулеметов. Четыре мотора. Одна тонна бомб. И максимальная скорость двести тридцать километров в час... Внизу, в разрывах облаков, затуманенная земля, тайга в дымах лесных пожаров и россыпь крошечных кубиков — дома затерявшегося городка...
Все дрожало от чугунно-тяжелой поступи бомбардировщиков. Грохот, доносящийся с неба, заглушал голоса. Черная решетка из крестообразных звеньев медленно передвигались вперед, сокращаясь в размерах, пока не превратилась в узкую полосу, лежащую у далекого горизонта... Но и тогда еще было слышно угасающее мерное гудение угрюмых моторов...
А спустя месяцы стали в этот дом приходить похоронки...
Шура вспоминает соседей — Надежду, красавицу-жену штурмана флагманского корабля. Забросила дом, не но-чует. И молодых жен погибшего экипажа ТБ-3. Как летало вместе восемь мужей, как дружили и сгорели в одной машине, так и восемь их жен объединили свои пожитки, перешли в одну комнату и зажили коммуной, деля вместе радость и горе, картошку и хлеб...
И еще Шура думает, давно все это было, много времени прошло со дня перелета, наверно, вечность, а вот в небе играет сияющий самолет и надвинулось прошлое, во все стороны потянулись воспоминания.
Иногда кажется, что все сцеплено вместе во что-то единое, одно зависит от другого. Это похоже на бесконечное переплетение станционных путей. Они входят друг в друга, пересекаются, идут параллельно. По одним грохочут поезда, другие пока пустынны, но над ними уже щелкают с железным звуком жестяные руки семафоров...
И Шура знает, что если она хоть что-то забудет, будущее без прошлого станет необъяснимым и поступки людей будут казаться уродливыми и непонятными.
Она тоже живет в этом доме. Ночами простыни обжигают кожу, она сбивает одеяло к спинке кровати и лежит голая, тяжело дыша, запрокинув голову, и, кажется ей, чьи-то ладони проводят по груди, гладят напрягшийся живот —
большие упрямые руки, которые она во сне нерешительно отталкивает в стороны и в то же время тянется к ним всем телом...
Просыпалась и лежала неподвижно, одна, в комнате, сложенной из толстых бревен, с дурацким розовым абажуром, а за стеной шептала Тоська и по-мальчишечьи смеялся лейтенант.
И Шура сама не понимала, почему ей так были ненавистны эта тишина и доносящиеся голоса. Она заставляла себя думать о Володьке, вспоминать его. И приходило чувство грусти о прошлом, тоска о встрече. Она начинала слышать в тишине, как потрескивают сухие бревна, где-то, может быть, у какой-то вдовы, звенит сверчок, и кто-то поднимается по деревянной лестнице, и его шаги звучат на все шесть подъездов... И кто знает, сколько сейчас людей прислушивалось к ним...
Кто прав? Красавица Надежда, пьющая и гуляющая; Тоська, через полгода после смерти мужа полюбившая лейтенанта; восемь бывших жен, которые по утрам, как мужики, строем, делают физзарядку перед репродуктором, все в мужском белье — широких рубашках и кальсонах, заправленных в подшитые резиной валенки?.. И где тот человек, знающий, что делать, куда идти, если в белом листе бумаги и лихой писарской росписи заключается бесповоротный приговор к одиночеству? Может быть, потом когда-нибудь люди смогут их рассудить и осудить, но вернее всего, к тому времени о них просто забудут. Их горести и отчаяние покажутся маленькими, крошечными с высоты бы-стробегущих лет, через которые, как сквозь сита, отсеиваются обычные человеческие радости и печали, но остаются отшлифованные годами глыбы воспоминаний о чрезвычайных событиях и выдающихся лицах. Время не беспристрастно, оно сохраняет большое и забывает малое, оставляя суровость факта. Следует помнить не только самого себя, а и Тоську, соседа по лестничной клетке... Их радости, их печали. И, может быть, тогда время перестанет быть похожим на бесконечные волны, у которых свои гребни и свои провалы... Провалы памяти и всплески воспоминаний. Будет время каждого — твое, мое, Тоськи. Оно потечет, как дождевые струи на оконном стекле. А потом уже будут ручьи... реки... море... И, наверно, волны... Но сначала дождевые капли на оконном стекле... Прекрасные, с радугой в глубине; мутные, грязные и тяжелые; с цветочной пылью всередине... Разные...
...Шура сидит в борозде, собирает в кучу просыпанные артофелины. Рядом Тоська, смотрит испуганно и понимаще.
— Ты прости меня, дуру, — тихо говорит она. — Совсем ни о чем не думаю... Прости, пожалуйста... Нашла, кога любовью хвалиться.
— Ладно, чего там, — вздыхает Шура. — У каждого поучается по-своему. И кто знает, как лучше?
— Ты не осуждай меня, — Тоська опускает глаза, теребит край платья.
— Ну, вот еще,—удивляется Шура. — Тебе, может быть, завидовать надо...
— И ты завидуешь? — растерянно спрашивает Тоська.
— Нет, — Шура первый раз улыбается и трясет головой. — Нет... Из того, что мы делаем сейчас, что-то вырастет завтра. Так ведь? Вот я сажаю кусочек картошки, глазок, а осенью родится ее много, целый мешок, может быть,
два.
— Ты права, — соглашается Тоська. — Ты ждешь, все еще надеешься, а я... — Она вскинула добрые заплаканные глаза и вдруг с убежденностью закончила: — Я не делаю никому подлых гадостей... И на счастье я тоже имею право... .
— Да, — говорит Шура. — Ты поможешь мне?
— Конечно. Женщины поднимаются и шагают по теплой земле к лопате и тазу с картошкой.
Трепещет жаворонок. Его не видно.
ДВОЕ
Проводили Федю. Он так и стоит в Шу-риных глазах — молодой, худенький, совсем не загоревший, в отглаженной гимнастерке и сияющих сапогах. А рядом Тоська, с вымученной улыбкой на подкрашенных* губах, с тонко выщипанными дрожащими бровями. Ей холодно, она кутается в платок, натягивая его на'плечи.
Лейтенант был весел, самоуверенно поглядывал по сторонам, скрипел подошвами сапог и все одергивал на спине точеный хвостик гимнастерки. А когда эшелон тронулся, Федя на ходу лихо вскочил-в вагон, обернувшись, вдруг закричал изменившимся, звонким, прощальным голосом:
— Тося-я-я!! Жди писем... Спасибо тебе за всс-е-е!.. Спасибо-о-о!!
— Да что это он? — растерялась Тоська. — Дурачок такой...
И, расталкивая провожающих, стала пробираться к выходу, по ее лицу было видно, что она с трудом сдерживается, чтобы не завыть на всю станцию от отчаяния и несчастья...
На работе все по-прежнему. Все те же разговоры о войне, похоронках, письмах... Да еще о том, как кормиться. Начиналось лето, люди отогородились, теперь надо было ожидать несколько долгих месяцев, когда отцветет картошка, появятся первые клубни, круглые и маленькие, с младенческой розовой кожей.
Город рос, на окраине дымили новые заводы. Не хватало пекарен, и очереди за хлебом выстраивались с десяти часов вечера.
Станция гудела день и ночь. Приходили и уходили эшелоны. Брались штурмом вагоны, и проводницы отбивались свернутыми флажками, крича сорванным голосом на людей, рвущихся к дверям переполненных пульманов.
В столовой один раз в день железнодорожникам выдавали тарелку супа из тухлой черемши и бросовой рыбешки. Один раз в день эту баланду ела и Шура, деля свои пайковые граммы на две части. Одну сжевывала утром, вторую — в обед.
На постой к Тоське поселили в освободившуюся комнату пожилого капитана в круглых очках, с чахоточной впалой грудью. В квартире запахло махоркой и яловыми сапогами. Везде валялись затрепанные книги с закладками', вырванными из газеты. Капитан читал каждую свободную минуту. Сварив на плите жидкий суп из ложки тушенки и горсти сухой картошки, он ставил перёд собой миску и книгу. Ел торопливо, проливая на клеенку и не сводя глаз с развернутых страниц. Тоську он называл Тосей Александровной и часто рассказывал ей и Шуре о своей семье, оставшейся в оккупированном Каменец-Подольске.
Федя слал письма, и Тоська, читая их, краснела, словно девчонка.Все ждали дождя. Знали, что после первого же ливня на огородах зелень попрет из земли, как сумасшедшая. И дождь назревал уже целую неделю. Банный воздух окуты-" вал городок. Казалось, что. все источало влажность и духоту. По небу ходили сизые тучи. Они слипались в громад-
ные комья, разваливались на части, плавились под лучами солнца, превращаясь в грязные разводы, потом снова сходились где-то на горизонте, и тогда оттуда начинал прикатываться гром, и ярко, мгновенно и остро взблескивали
молнии.В столовой с закупоренными окнами, провонявшейся черемшой, было жарко и противно — нечем дышать, Шура ополаскивала кипятком громадные бочки, выносила в бачках помои, посыпала дорожку к уборной речным песком. Вконец измучившись, с трудом дождалась смены и пошла домой.
Город казался пустынным, редкие прохожие стучали каблуками па тротуарам да иногда проносились грузовики. Предгрозовая духота задавила все живое, заставила людей попрятаться по домам, закрыть наглухо ставни, выключить репродукторы. Лаяли встревоженные собаки. Иногда солнце пробивалось сквозь тучи и как-то вдруг, сразу озаряло большой кусок земли белесым неожиданным
светом.Шура свернула за угол забора и тут увидела сидящую под телеграфным столбом женщину.
Она сидела, странно раскинув толстые, обернутые тряпьем ноги, согнув дугой спину и опустив голову на грудь, словно положив ее на вздувшуюся телогрейку. Ботинки на деревянных подошвах лежали носками друг к другу, скрученные шнурки их змеились в пыли.
— Эй, — тихо позвала Шура. — Вам что, плохо? Сейчас дождь будет...
Женщина медленно подняла голову.
— Хлеба нет? Или пару картошек... На мои ботинки. От эшелона отстала... Ты бери ботинки. Воронеж наши освободили... Домой надо...
Шура уже и так все поняла. Она иногда встречала таких людей. Видела их на базаре, у станции. Их ссаживали с крыш вагонов, снимали с подножек. Они разбредались по путям, грязные, оборванные, движимые, как птицы, только одним инстинктом, одной идеей — во что бы то ни стало вернуться домой. Не было в мире преграды, способной.удержать на месте людей, помешанных на запахах родной земли, одержимых неистовой мечтой тронуть рукой пепел сожженной хаты, вколотить первый ржавый гвоздь, найти в овраге сломанный плуг и ступить босыми ногами, в рыхлую борозду...
Шура боялась их, они пугали ее своей нездешностью и то же время притягивали. Ей казалось, что в их и ее судьбах есть что-то общее...
Эти люди где-то имели крыши над головами, хлебные карточки, работу, но при первом же известии об освобождении родных мест трогались в дорогу самовольно, без вызовов и пропусков. Они попадали в больницы, их лечили в железнодорожных стационарах, прикрепляли к столовым...
Их безрассудное движение на всем, что катилось, ехало или плыло вперед к родным местам, напоминало ей исступленный ход нерестящей рыбы, которая, обдирая.о камни слюдяную чешую, с окровавленными жабрами идет против течения, выискивая среди сотен речных запахов запахи родовых нерестилищ...
Может быть, Шура не остановилась бы возле женщины, но так сегодня гнетуще и душно парил день, так зло и ослепительно сверкало на горизонте... А солнце то озаряло светом улицу, то она пряталась в тени туч, и тогда ветер гнал по пустынной дороге мусор и летящие большими скачками комья бумаги...
— Мне бы что пожевать... А там я пойду дальше... Воронеж освободили... Огород копать надо... Цела ли хата?
Шура помогла ей подняться и повела к своему дому. В квартире никого не было. Посадила женщину за стол и бросилась на кухню. Она знала, что у нее самой есть нечего. Но, может быть, найдется у Тоськи, у капитана?! Напрасно Шура заглядывала в кастрюли, выдвигала ящики, смотрела на полках, везде было пусто, хоть шаром покати.
Женщина сидела молча, с безучастным видом, вперив взгляд в клеенку. Шуре казалось, что она сейчас качнется и свалится с табуретки на пол.
— Я найду! Найду! — закричала Шура. — Вы подождите немного... Я быстро!
Она выбежала из дома и торопливо зашагала к столовой.Она знала, что дверь закрывается изнутри на крючок, но можно сбросить его, просунув в щель тонкую щепку. Нашла дощечку и, оглянувшись по. сторонам, торопливо застучала ею по железу, пока в тишине не скрипнули дверные петли.
Она осторожно вошла в полутемный коридор и, придерживаясь за стену, зашагала вдоль него, замирая у дверей, ведущих на кухню, за которыми слышалось шипение пара, голоса и стук поленьев.
«Господи, хоть бы не попасться», — подумала она, остановившись у кладовой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я