https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkalo-shkaf/navesnoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вскрикивал он среди ночи в неуемной дрожи, пугливо озираясь по сторонам и крестясь.
Снилось, что опять отрывают его от матери, а она, сидя уже в возке, тянет к нему руки и жалобно плачет: «Олешенька… Дитятко ненаглядное…» И крик ее, словно вой.
– Маменкка, милая… – шептал он и не мог сдержать слез.
Перебирал в памяти день за днем, когда она была с ним, вспоминал, о чем говорила, какие нежные и ласковые были у нее руки, как она, углубившись в какие-то свои думы, могла часами держать его у себя на коленях и беспрестанно гладить его голову. Часто он в свои семь-восемь лет так и засыпал у нее на коленях.
Давно уже нет с ним матери, целых двенадцать лет, а в мыслях она неотлучно. Сядет он где-нибудь в уголке в скучный сумеречный час, и – в мальчишескую ли свою пору, став ли отроком или вот уже в юношеской поре – во все эти годы он мысленно с безвинно страдающей маменькой, а порой будто бы даже разговаривает с ней, жалуясь на свою тоску, особенно одолевавшую его в сумерках.
Как только начинал помнить себя Алексей, всегда он слышал от матери ее непрестанные сетования на отца да проклятия немцам, приворожившим русского царя к себе, и осуждение всех его дел и замыслов. Запуганный появлением строгого отца, отчужденный от него, Алексей с нетерпением ждал, когда отец опять удалится в Немецкую ли слободу, на войну ли, – хоть куда, лишь бы поскорей, а еще лучше – не возвращался бы никогда. Вот тогда бы ему, Олешеньке, было бы хорошо!
До восьми лет находился он на попечении матери, и лучше той поры никогда ничего не было для него. Царица Евдокия сама начала было учить сына грамоте, но учительницей оказалась плохой из-за собственной малограмотности и еще потому, что не могла в нужные минуты придать голосу строгость, дабы пресечь баловство сына, и поручила обучать его умелому человеку Никифору Кондратьевичу Вяземскому, прославившемуся на всю Москву отменной грамотностью, знатоку славянской мудрости, умевшему красно говорить и писать.
– Уж ты, батюшка, как следует быть вразуми наше дитятко, – просила его царица Евдокия. – Сделай так, чтобы он нисколь не хуже тебя самого всякой грамотой овладел. И счету, батюшка, его обучи, на самые большие тыщи. Царем станет, и ему надо будет все знать.
Никифор Вяземский обещал не только самым крупным цифрам царевича обучить, но и малым их долям.
– Да малым-то ни к чему, – говорила царица Евдокия. – Не на копейки ему считать.
Никифор Вяземский договорился со своим знакомцем Карионом Истоминым, чтобы тот составил для царевича букварь со славянскими, греческими и латинскими буквами, а чтобы те буквы лучше запоминались, на каждую дал бы рисунки, кои поручить выгравировать самолучшему мастеру-гравировщику Леонтию Бунину.
В букваре была воспета в стихах розга:

Розга ум вострит, память возбуждает
И волю злую к благу прелагает.

И нарисована была она, спасительная розга.
Карион Истомин составил еще и другой учебник для царевича Алексея – «Малую грамматику», в коей была изложена орфография, «научающая естеству письма, ударению гласа и препинанию словес». В ней затейливо были разукрашены киноварью все буквы славянского алфавита.
Никифор Вяземский оставался при царевиче и в те горе-слезные дни, когда царицу Евдокию увезли в суздальский монастырь. Царь Петр отдал тогда сына на попечение своей сестре царевне Наталье и под руководящий пригляд Александра Даниловича Меншикова, а в добавление к учителю Никифору Вяземскому, для обучения царевича приставлен был еще немец Мартин Нейгебауер, воспитанник Лейпцигского университета, рекомендованный царю Петру саксонским посланником Карловичем. Довольный, что сын оставался под надежным присмотром, Петр, занятый многими своими делами, сразу же словно и позабыл о царевиче.
Учитель-немец оказался необычайно честолюбивым и до смехотворности мелочным человеком, заводил споры и ссоры с русскими людьми, прислуживающими царевичу Алексею, и стал открыто враждовать со своим соперником учителем Вяземским, считая его слугой, годным только на побегушки. Требовал, чтобы его, Нейгебауера, называли гофмейстером при цесаревиче, и всем «придворным кавалерам», как он называл русских, находившихся при дворе царевны Натальи и царевича; – всем тем «кавалерам» быть в неукоснительном подчинении у него, гофмейстера. Но такое титулование царевна Наталья отвергла, а русские «кавалеры» в отместку за пренебрежительное отношение неудавшегося господина гофмейстера потешались над ним..
– Собаки, собаки, ферфлюхт, варвары, гундофот! – исступленно кричал Нейгебауер, потрясая кулаками.
Он просил царевну Наталью удалить окружавших царевича русских людей, и прежде всего учителя Вяземского, а принять таких, которые хорошо знают иностранные языки и обычаи.
– Вовсе малого онемечить хочет, – сокрушался Вяземский, и на его радость просьба немца не была исполнена.
Большой скандал произошел во время одного обеда. За столом с царевичем Алексеем сидели боярин Алексей Иванович Нарышкин, Никифор Вяземский, доктор Богдан Клем и Мартин Нейгебауер. Подали жареных кур. Царевич взял куриную ножку и, обглодав ее, положив кость на свою тарелку, потянулся за другим куском, а Нарышкин ему молвил, чтобы он положил лучше кость на то блюдо, на котором лежали еще не тронутые куски курятины, оставляя свою тарелку чистой.
– Царевич лучше знает, что объеденные кости на блюдо не кладут, а мечут их собакам, – возмущенно заметил Нарышкину Нейгебауер.
Царевич что-то шепнул на ухо несколько смутившемуся Нарышкину, а тот так же шепотом сказал что-то Вяземскому.
– Непристойно за столом друг другу тайно говорить при иных людях, – сделал Нейгебауер еще одно замечание.
На это Вяземский усмехнулся и многозначительно произнес:
– Что тайно, то тайно, а что явно, то явно.
Не поняв, что под этим следовало подразумевать, но уловив в тоне Вяземского многозначительность сказанного, немец вспылил.
– Вы ничего в приличии не знаете, и быть вам здесь недостойно, – метал он гневные взгляды на Вяземского и Нарышкина. – Я вас отсюда вытолкаю толчком.
На что Вяземский с усмешкою заметил:
– Хотя бы ты был и гофмейстер, – подчеркнул он последнее слово, – но все равно никого бы из нас вытолкнуть не мог потому, что мы послушные приказу светлейшего князя Александра Даниловича, а не тебе.
– Варвары, собаки, мужики, свиньи! – перечислял Нейгебауер, швырнул нож и вилку, упавшие на тарелку царевича, и схватился за шпагу.
– Что ты делаешь? – повысил на него голос Вяземский. – И хотя бы ты был гофмейстер, – нарочно выделил он опять это слово, уязвляя разбушевавшегося немца, – но и гофмейстер так не швырялся бы за столом и не бранился.
Услышав опять насмешливо сказанное слово «гофмейстер», Нейгебауер еще громче закричал:
– Собаки, собаки!.. Я вам покажу!.. Как бог мой жив, так я вам отомщу!.. – И выбежал из комнаты.
Оскорбленный, он жаловался царю, написав ему: «Гонят они меня ради веры моей и не хотят по постным дням мяса давать, но я бы охотно и рыбу ел, если б она добро приготовлена была. Они меня оклеветали, будто я по две недели сидя пью и к царевичу не хожу».
После короткого выяснения происшедшего Петр отказал Нейгебауеру от службы и велел выслать его за то, что он самовольно величал себя гофмейстером, обзывал ближних людей варварами и бранил всякой жестокой бранью.
Алексей видел отца лишь в образе сурового и раздраженного наставника, а упреки, угрозы, иногда и побои мало способствовали укреплению их родственных чувств.
Прислушиваясь к людям, осуждавшим деятельность отца, постоянно тоскуя о матери, Алексей не мог ладить ни с геометрией, ни с фортификацией, приучился скрывать это от отца, обманывать его на случайных экзаменах, говорить не то, что думалось. Когда обман вскрывался, Петр, не терпевший лжи, хватал дубинку, и жестокие побои все больше и больше убеждали сына, что без батюшки жить лучше. И если бы так случилось, чтоб его совсем, совсем не было…
Редко, но все же выпадали такие дни, когда отец садился рядом с Алексеем и, приобняв его, начинал рассказывать что-нибудь из времен своего детства, надеясь приохотить сына к делу.
– Мне о ту пору, как и тебе вот, годов тринадцать было, когда князь Яков Долгорукий на поездку во Францию снаряжался, и он мне между разными разговорами сказывал, что имелся у него такой занятный инструмент, коим можно было измерять расстояние, не доходя до отдаленного места. «Как это так?» – «А так». Я сильно пожелал увидеть такой инструмент, а князь Яков сказал, что у него его украли… Ах, если бы я в моей молодости был выучен как должно! – сожалел Петр. – Ты слушаешь, про что говорю? – спрашивал он сына, заметив, что никакого интереса к его рассказу тот не проявлял.
– Да, слушаю, – вяло отвечал Алексей.
– Ну, так слушай дальше… А мне, говорю, зело захотелось инструмент такой увидеть. Я и сказал князю, чтобы он, будучи во Франции, между другими вещами купил бы мне ту диковину. Возвратился князь и привез то самое, что я пропил. Угломером это называлось, а по-иностранному – астролябией… Никак дремлешь, сынок?
– Нет, нет, нисколь, – вздрагивал, очнувшись от мгновенного забытья, Алексей и спешно вытирал рукой заслюнявившийся рот.
– Инструмент-то я получил, – продолжал рассказывать Петр, – а как им действовать – не знаю. И князь Яков не знал. Что делать нам? Как быть?..
И нисколь, нисколь не любопытно царевичу, как с тем угломером следовало обращаться. Он нетерпеливо ждал, когда кончится для него эта мука сидеть рядом с отцом да еще все время ощущать на своем боку его широкую руку. И зачем он никуда не ушел, не уехал, а задумал вот сидеть и рассказывать.
Досказал отец, как иноземец Франц Тиммерман научил его пользоваться астролябией.
– И с того самого дня, Алешка, пристрастился я учиться геометрии и фортификации, и Франц Тиммерман стал для меня своим человеком.
«Для того, значит, и говорил, чтобы и мне эти фортификации учить, – с неприязнью думал Алексей. – Хоть бы кто его позвал…»
– А несколько времени после того случилось мне побыть в Измайлове на льняном дворе, – к вящему огорчению Алексея, стал рассказывать отец еще о каком-то случае. – И там в одном амбаре увидал я большую иноземную лодку. Спрашиваю Тиммермана: что, мол, это?.. А он говорит – английский бот, ходит на парусах не только по ветру, но и против него, чему я зело был удивлен. Есть ли, спрашиваю, человек, чтобы тот бот привел в порядок и мне весь ход его показал… мачту и паруса, и на Яузе при мне лавировал… и бот у меня не всегда хорошо ворочался, а упирался в берега… узка вода… объявили Переславское озеро, куда я, слышь, Алешка, отправился под видом обещания навестить Троицкий монастырь, – смеясь, рассказывал о своей проделке отец. – А уж потом стал просить ее и явно, чтобы отпускала бывать там… два малые фрегата и три яхты… но ради мелкости не показалось, и уже намерился видеть настоящее море…
Будто плавные волны, накатывались до сознания Алексея слова отца и, как бы в отливе, затихали они, не слышались совсем, чтобы через минуту снова, будто издали, неторопливо наплывать, и тогда опять слышал он голос отца и старался уяснить, о чем он говорил. Но вот опять, как бы отлив и ничего не слыша, Алексей сильно клюнул носом и что-то промычал сквозь дрему. Петр негодующе дернул шеей и брезгливо оттолкнул его от себя.
– Досыпай иди, несуразная тюха! – отряхнул руку от прикосновения к нему. И порывалось злобное чувство к ненавистной Евдокии: ее это сын, такой выродок!

Петр брал его с собой в Архангельск показать настоящее море и корабли, думая, что захватит мальчишку никогда не виданная новизна.
Море… А что в нем, в этом море? Только воды много, а для пути кораблям такая ширь вовсе не потребна. Ну и корабли… Идут… А ну как потонут?..
И Алексея от боязни пробирал озноб.
Рассказывал ему отец, как обучался в Голландии корабельному делу, какие ремесла сумел познать за минувшие годы.
– Спервоначалу стал обучаться делу каменщика, потом за плотницкий топор взялся, а следом и столярное мастерство стал усваивать, мог выполнять узорную резьбу и саморучно весь корабль построить. В кузницу зачастил ходить, ковал и мелкую и крупную поковку; солдатом и матросом был и там до капитана дослужился; прилюбилось в последнее время токарное ремесло; понаторел в печатном деле, да и еще, глядишь, к чему-нибудь другому пристращусь. С ремеслом человеку честь.
Алексей слушал эту отцовскую похвальбу и чувствовал, что краснеет, стыдясь внимать такому. Подмывало сказать: «Опомнился бы лучше. Ты царь, первейший и главнейший в государстве человек, а радуешься, что уподобил себя простому смерду. Вся родня возмущается этим: царицы – тетка Прасковья и тетка Марфа. Одна тетка Наталья помалкивает, то ли стерпелась, то ли ума решается, что одинаковых мыслей с тобой».
Ну уж нет, ни плотничать, ни столярничать он, царевич Алексей, не станет, каким бы соловьем ты, государь-батюшка, ни распевал об этом. До такой срамоты себя не доведет.
Еще отец в одном деле понаторел, да позабыл сказать, что мясником был, когда стрельцов рубил, да и по сей день все виноватых находит, чтоб выпускать их кровь.
Все больше Алексей дичился и страшился отца, ненавистно думал о нем.

III

После Нейгебауера воспитателем царевича стал другой немец – Гюйсен фон Генрих, доктор прав, барон, поступивший на русскую службу, чтобs нанимать иностранных мастеров для работы в России. Ученый барон составил план воспитания и образования царевича, Петр план этот одобрил, и обучение началось. Воспитатель сумел приохотить своего царственного подопечного к чтению, помогал ему овладевать немецким и французским языками, и Алексей с гордостью, прихвастнув, говорил, что пять раз прочитал Библию по-славянски и один раз по-немецки, делал выписки из особенно заинтересовавших его книг. Плохо ладил он с науками математическими и военными, а экзерциции с непременным посещением конного манежа и фехтование при любой возможности старался избегать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117


А-П

П-Я