https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Timo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Эх, надо было всему народу сторону царевны Софьи держать, тогда бы и разлук этих не было.
Один сын вызвался своей охотой в заморские края ехать, – с мачехой ужиться не мог, так отец на него медведем заревел:
– Прокляну! Отцовского благословенья и всего наследства лишу!
Опасался старик, что, познав за границей безотцовную сладкую вольность, сын домой не вернется.
Была на загляденье семья – в довольстве да в благоденствии, на радость родителям сыновья росли, ан вышло, что на безутешное горе они вырастали. Одного на свейскую войну взяли, другого – в крепостном гарнизоне служить, третьего сына – в иноземную матросскую науку услали, четвертого – в сухаревскую цифирную школу, пятого… Ой, да что ж это делается?! Была семья, и словно господнее наказание – страшенный мор на нее напал, – обезлюдел, будто вымер дом.
– На что, кому нужны эти треклятые навигации, ферти… фиты… фиркации… Язык сломаешь – не выговоришь. Без них, слава богу, жили от Володимира святого до нонешних дней.
Стон и вой по боярско-дворянским хоромам.
– Злосчастные мы какие… Соседям вон бог помог: малого жеребец зашиб. Куда ж его с опухшей ногой? Поглядел на смотру царь, рукой махнул и отпустил.
– Услыхал бог просьбу родительскую, вот парень и уберегся.
– Никто, как бог.
– Бог… А говорили, что жеребец ему коленку зашиб.
– Одну партию отправили, теперь новую набирают.
Стенались родители, горевали, но просить об освобождении набранных никто не решался. Слух был, что за первую же просьбу царь такой гнев на просителя обрушит – во всем роду-племени отзовется. Благословляли молодых людей, обмирали, прощаясь с ними, как с обреченными на смерть. И опять вздохи, вздохи, тягостные недоумения:
– К чему все это? Разве нельзя жить, как наши предки жили? Они к иноземцам не ездили и их к себе не шибко пускали.
Не было моря и флота в прежнем Московском государстве, – воды и в реках на всех хватало, – чуждо было русским людям морское дело, и не могла тяга к нему передаться молодому племени. Только сам царь Петр оказался из всего своего сухопутного рода выродком. Едва увидел в Архангельском городе доподлинное море, так данное матери обещание – близко к морской воде не подходить – позабыл. А божился ведь! И она, сердешная, будучи далеко от него, в Москве, уподоблялась той курице, что утенка вывела. Он, видишь ли, обрадовался воде и поплыл, а она, бедняжечка, металась по берегу, квохтала, кудахтала, страшась за него, что утопнет.
– Истинно так с царем Петром и с его царицей-матерью было. Истинно так.
Нет, не так. Близоруко бояре видели, не умели заглянуть в прошлую даль, а в той дали была заветная мечта-думка прежних русских людей – моря достичь. И, если нельзя его к себе подвести, то самим к нему подойти, будь то море Белое, Черное или другого какого цвета.
После того как сам Петр с Меншиковым и некоторыми другими приближенными лицами поучился в иноземных местах, за границу посылались многие близкие к царскому двору люди. Был там Абрам Лопухин, родной брат царицы Евдокии, ярый противник всех новшеств, вводимых Петром; были трое Милославских, двое Соковниных. Петр Андреевич Толстой вместе с солдатом Иваном Стабуриным были учены у иноземцев морскому делу: познанию ветров, морской карты, наименованию парусов и снастей при них, корабельных инструментов и разных других принадлежностей, и после обучения оба проявили себя во всех корабельных делах способными и искусными. Петр спрашивал Толстого:
– Помнишь, тёзка, какие ветры над Адриатическим морем летают?
– Помню. Как будто только сейчас из плаванья воротился, – отвечал ему тёзка Толстой. – Левантий, что означает восточный, потом греко-трамонтанс, маистро, потенто, а между ними – полуветры и четверти.
Плаванье было весьма опасным, и Толстому не раз приходилось натерпливаться страха необоримого, пребезмерного, но он никогда не подавал вида, что душа у него уже замерла. Было однажды: корабль так накренился, что пушки левого борта черпали дулами воду, а на правом борту задирались вверх, будто намереваясь стрелять по облакам. Попадал корабль в штормы, когда его швыряло из стороны в сторону, вверх и вниз, но не жаловался Толстой ни на какое лихо.
Лежало на его жизни одно пятно: при воцарении Петра оказался он, Толстой, в числе приверженцев царевны Софьи, но, должно быть, в счастливую минуту судил его молодой царь, простив этот грех. Как-то в минуты откровенности, припоминая прошлое, сдернул Петр с головы Толстого пышный парик и, похлопав ладонью по рано начавшей плешиветь толстовской макушке, проговорил:
– Эх, голова, голова! Не быть бы тебе на плечах, если б не была так умна.
Толстой смущенно улыбнулся, вздохнул,
– Кто, государь, старое помянет… – и, спохватившись, замолк. Умная голова, а чуть было не вымолвила несуразное.
Петр знал недоговоренную присказку, но не рассердился, а засмеялся.
– Ну нет… Хотя и помяну старое, а лишить себя глаза не дам.
Изучающим навигацию вменялось в обязанность «владеть судном, как в бою, так и в простом шествии, и знать все снасти, к тому надлежащие: парусы и веревки, а на катаргах и иных судах весла и прочее. Сколько возможно искать того, чтобы быть на море во время боя, а кому и не случится, ино с прилежанием искати того, как в тое время поступить». И, конечно, познать «морскую болезнь».
Сначала посылались за границу молодые люди обучаться корабельному, навигацкому делу, а потом стали направляться туда и для познания архитектурных, инженерных, врачебных наук; в Голландию посланы были, чтобы еще и цветоводство хорошо распознали.

Ill

«… Дивно. Ну, дивно! Никогда бы не подумал, что такое взаправду бывает: по всем улицам и переулкам вместо земли – вода морская. Застав городских и рогаток нет, и по тем водяным улицам сделаны переходы для пеших людей и множество мостов, под которыми проплывают украшенные коврами да цветами лодки, называемые гондолами, с гребцами-певунами. А по бокам, как бы на берегах тех водных улиц, стоят красиво состроенные дома, только в них вовсе нет печей, а есть камины. Все дивно и приглядно любому взору. И в этой Венеции, всечасно чтимая маменька, женщины и девицы одеваются вельми изрядно. Головы и платья убирают цветами, кои во множестве у домов продаются. Женский народ благообразен и строен, в обхождении политичен и во всем пригляден.
(А может, про женский народ совсем не следует писать маменьке, а то она подумает чего и не было вовсе.)
К ручному делу теи девицы не больно охочи, а больше проживают в прохладе. И бывают, маменька, в Венеции предивные оперы и комедии, и называют их италиане театрум. В них поделаны чуланы в пять рядов, а пол лежит навкось, чтобы было видно одним за другими. И начинают в тех операх представлять и петь в первом часу пополуночи, а кончают в пятом или в шестом часу утра, а днем ничего там нет. И приходят в те оперы, дражайшая маменька, люди в машкарах, по-нашему сказать – в харях, чтобы никто никого не признал, и гуляют все невозбранно, стараясь лучше веселиться.
(Ну, а о том, что, например, на площади святого Марка многие девицы, прогуливаясь в надетых на лица харях, берут за руки приезжих иноземцев, гуляют с ними и бывают большими охотницами целоваться, – об этом, конечно, маменьке сообщать не надо. Лучше про другие веселые развлечения рассказать – музыкально-танцевальные.)
Можно сказать, маменька, что танцуют по-италиански не зело стройно, а скачут один против другого, за руки не держась. И еще на площади святого Марка увеселяются травлей меделянскими собаками больших быков. В Москве такой диковины увидеть нельзя. И на той же площади на погляденье собравшимся бывает, что одним махом секут мечем голову быку. Глянешь на это и приужахнешься, но вы не пужайтесь, маменька, мы глядим на это, стоя далече на стороне. И еще бывает, что венецейские сенаторы играют в кожаный надувной мяч. А про кулачный бой дяденьке Капитону Кузьмичу расскажите, что зачинают и ведут его на мосту один на один, и бьются нагишом. Кто первый зашибет до крови или с моста сбросит, тот и одолел. И люди большие заклады на те кулачки кладут. А бьются по воскресным дням и по другим праздникам».
– Митька, ты про кулачки писал?
– Ага.
– И я тоже.
– Пиши, Гавря, про что хошь, только не жалобься. Прознают – попадет за жалобу, – предупреждал товарища по навигацкому учению Митька Шорников, сын бывшего петербургского гостинодворского купца. – Пиши, что до всего любопытно и нисколь жить не голодно.
– Пока письмо до дома дойдет, мы все тут, отощамши, околеем, – уныло вздохнул Гавря.
– Авось и с проголодью тож обвыкнемся. Пиши, что ладно все.
И Гавря продолжал писать:
«В судебную палату нас водили и там показывали статуйного человека над дверьми: вырезано из камня изображением женского полу, в образе Правды. А глаза платком завязаны, чтоб не видела ничего, и в одной руке держит весы, а в другой меч. А близко того дворца на море стояла галера и на ней галиоты, кои осуждены в вечную работу. У площади стоят предивного строения дома разных прокураторей и при них изрядные лавки, в коих продаются сладкие сахары и напитки: чекулаты, кафы, лимонаты, и табак дымовой и носовой. А до Венеции видели город Ульмунц. Там на воротах ратуши часы бьют перечасье музыкальным согласием, и в то время вырезанные из дерева куклы под названием марионеты, бьют в колокола руками, как живые люди, а двое в трубы трубят. Все это, маменька, зело предивно и смотреть можно глаз не оторвамши. И монастырь есть, где монахи носят серые одежды из сермяжного сукна и ходят босы, а мяса никогда не едят.
(«Тоже и мы его почти не едим», – горестно подумал сочинитель письма, но о том ни словом не обмолвился.)
Бороду те монахи никогда не бреют, кроме воды, ничего не пьют и живут по одному в келье. На них смотреть не лестно, и больше ничего описать не могу. Обсказал обо всем, как дорогая и бесценная маменька наказывала мне, всегда и во всем покорному своему сынишке Гаврюшке.
Да вот еще что, маменька, вспомнил приписать. Говорили нам на учении, что кошку на корабле всегда надо держать для мышей. Ежели мыши что из товаров съедят и хозяин товаров станет об том бить челом, и буде кошки не было, то убыток на капитане доправят, а буде кошка была, то и нет ничего. Теперь все. Остаюсь Гавря – сын».
Случалось так, что отправленные за границу учиться морскому кораблевождению, познакомившись с компасом, считали свое учение оконченным и, не побывав в море, хотели уже возвращаться в Москву.
– Как это так? – возражали им учителя. – А кто же морской болезни отведает?
Нет, окончание морского учения еще далеко.
Ученики навигацкой школы должны были уметь разбираться в чертежах кораблей и в морских картах, знать все корабельные снасти и паруса и уметь управлять ими, владеть судном в любом плавании и особенно в бурю. Трудно давалась им эта наука, да еще при незнании языка учителей и плохом толмаче-переводчике, путавшемся в русских словах.
Не выдержав такой тяготы, великовозрастный дворянский сын Иван Мороков сбежал из Венеции, сумел добраться до своей родной Вологодчины, постригся в монастырь, стал называться Иосафом, но не смог уберечься и там. Дознались власти, кто он такой, как и почему постригся, да и воротили его из обители святости снова в греховную жизнь, где для нового ее начала попал сразу же под кнут.
– С галерной каторги не побежишь, прикуют тебя, резвого, – предрекали дальнейшую судьбу беглеца.
Скорбя о сыне, отправленном за море в муку-науку, вынул старый боярин из родовой укладки рыжий лисий мех на шубу, да две черно-бурые лисицы, да сто огонков соболей, да пять сороков горностаев и послал в подарок венецейскому гранд-магистру, чтобы боярскому сыну Семену Рожнову в науках послабление было. Кто-то из венецейских властителей получил этот подарок, не зная, как ему в теплой Италии меха применить; долга и честности ради поинтересовался узнать, в чем нужда по науке у российского дворянина Семена Рожнова, но того в Венеции уже не было, переправлен на обучение в Англию.
Которые по малому своему разумению или по большой лени в заморском учении ничему не научились, тех Петр отправлял в полновластное распоряжение шута Педриеллы, который определял нерадивых в конюхи, дворники, истопники, нисколько не считаясь с их знатной бородой.

IV

– Гавря!.. Я ее опять во сне видал!
– Ври!
– Ей-богу! Вот тебе крест… – побожился и перекрестился Митька Шорников, доверяя дружку по навигацкому учению свое самое сокровенное.
Едва начинало светать. Рано проснувшиеся дружки лежали рядом на нарах и перешептывались.
– Опять ей будто перстни на пальцы надевал, – рассказывал Митька. – Только гляжу, а она – шестипалая.
– Думаешь сильно об ней, потому опять и приснилась.
Опять… Приснилась опять. А уже сколько времени прошло с того дня, когда он, Митька, видел ее, царевну Анну… Анну Ивановну, в лавке. Руку настоящей царевны в своей руке держал, – такое лишь в сказках случается, а у него былью было. А потом, с отцом вместе, ходили к царице Прасковье Федоровне, и снова видел ее, погрустневшую тогда, Анну. Флакончик «вздохов амура» оставил ей, будто бы позабыл. И опять во сне вот приснилась…
Вот так Митька! С самой царевной видался, а он, Гавря, кроме поповен, никаких высокородных девиц в глаза не видал, прожив в поместье у матери под Торжком.
– Все лицо ее вижу явственно, – шептал ему Митька, – а рука, гляжу, шестипалая. Вон как чудно!
Если бы не было здесь этого Митьки, пропал бы он, Гавря, и причин к тому было много: трудности навигацкой науки и тоска-скука по дому, да еще эта венецейская бескормица. Только и еды – макароны; тонкие, длинные, как глисты, и ты глотай этих ослизлых червяков, от коих все нутро выворачивает. Ни тебе щей, как бывало, дома – жир не продуть, ни каши, ни мяса кус. И хоть бы ломоть аржаного хлебушка укусить, горбушку бы!.. А Митька макаронами нисколько не гребует, набивает себе целый рот, и ему хоть бы что. И по ученью все сразу схватывает, только успевай уши вострить, чтобы подсказки его ловить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117


А-П

П-Я