https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Santek/
Ему переданы пятнадцать реквизированных в нашей волости лошадей — он на них возит бревна к Шуплякским холмам: там строят вышки, с которых можно будет в бинокль наблюдать за немцами. Разумеется, сам Тетер к бревнам не притрагивается, он только командует.
Дальше мать писала: она ездила в уездный городок, побывала у многих господ военных. Просила их быть милосердными к жене солдата, уже давно находящегося на позициях. Господа только морщились и отвечали: вот свезут бревна к Шуплякским холмам — и весной вернут ей Ионатана. Но это чистое вранье: ни одна лошадь, попавшая в руки Тетера, не протянет до весны.
Уже сейчас из тех пятнадцати одну зашибли, а вторую задавило бревнами. Наступит весна — придется самим впрягаться в плуг и в борону. Л кто впряжется на хуторе Заланов?
С дедушкой творится что-то неладное. Он совсем опустился, целыми вечерами не бывает дома, пропадает у Швендеров. Швендер бросил прокалывать людям уши и портить глаза: теперь он варит самогон, И вот дед ходит, словно немой. Дома от него никто словечка не слышит; он все только высматривает, где что плохо лежит; возьмет вожжи, седелку, вилы и пропадет из дому... Потом узнаем — лежит пьяный на чужом сеновале... За ним теперь нужен глаз да глаз; однажды бабушка догнала его и отняла щетку для волос, которая в доме с незапамятных времен.
От отца все еще нет известий: то ли убит, то ли в плен попал Ах, уж лучше пусть убьют, чем вернуться таким, как Пауль Думбрайс, у которого обе руки оторвало гранатой...
Шуманам теперь тоже не везет: сам жалуется — видно, разучился жить. Хотел так же вот, как Тетер, пристроиться, сунул какому-то полковнику кучу денег, а тот со всеми деньгами словно в воду канул. Пробовал гнать самогонку, как Швендер, — котел взорвался, и его ошпарило. Мать видела, как Альфонсик учился запрягать лошадь: два раза надевал хомут и все наоборот. Разозлился— трахнул дугой лошадь по лбу; та, конечно, на дыбы, и тут оба бежать: лошадь — в конюшню, Альфонс — в дом.
Да, я ведь знаю аничковского лавочника Мухобоя? Этот тоже вошел в силу: через его руки проходит вся мука, весь керосин и весь сахар. Тетер совершенно открыто привез от Мухобоя три пуда сахару — у него пчелы, им на зиму нужен сахар. А мать два раза ходила в Аничково и получила только полтора фунта... Ведь я еще помню Ивана Ивановича Чвортека, старого школьного сторожа? Он теперь окончательно ослабел — выгру-
жал из телеги Мухобоя бочку с патокой, бочка упала и раздробила пальцы на ноге. Мухобой отвалил Ивану Ивановичу полтинник и заявил: «Благодари бога, что я тебя не отдаю под суд за плохую работу. Ежели нет сил, так нечего путаться под ногами! Зачем обманываешь хозяина!»
Самое главное было в конце длинного письма. Мать просила, чтобы я пожаловался высшему начальству. Соседи тоже ей сказали: «Матушка Задан, у тебя умный сын, пусть он напишет прошение самому губернатору!» Эдите Ранцан вчера вечером прибежала в слезах: Швендер, этот живодер, всю колонию утопит в своей поганой самогонке! У него бражничают урядник и волостной старшина... Для них он прямо ангел, для других настоящий черт. Пусть Роб сообщит городской полиции — может быть, она сумеет с ним совладать. И затем Иван Иванович покорно просит, чтобы Роб поговорил с каким-нибудь адвокатом: неужели не найти управы на подлеца Мухобоя?
Исписанные прямыми буквами листочки долго белели в темноте на досках стола. «У тебя, матушка Задан, умный сын...» Ах, этому сыну сегодня окончательно стало ясно: нет на свете справедливости!
На следующее утро в ушах гудели шершни, правую ногу вдруг скрючила судорога...
Я сжал голову руками. Эта великолепная гимназия изнурила меня, как римского раба. Всегда — как заведенная пружина. В теплые дни брюки спускай пониже, чтобы никто не заметил, что ты без носков. Зимой обертывай ноги портянками. Ох, эти тяжелые утра, когда портянки перевязываешь нитками и прикалываешь к кальсонам, чтобы кончики не вылезали наружу! Порой мыло на исходе — ну, и три шею, уши и ладони золой...
Вот как живет твой умный сын, матушка Залан! Чем он тебе поможет? Ну, хватит. Терзаться не стоит, а злобой и так давно полон. Я поднял голову. Быть может, сегодня остаться дома, плюнуть на уроки? И тут же судорога пробежала по лицу: трус, трус, Роберт Залан презренный трус!
В класс я пришел в такую минуту, которая могла стать для меня роковой. Сколько раз напоминали стипендиату «дамского комитета»: веди себя тише воды,
ниже травы. Как долго терзали меня тревожные сны, когда я запустил палкой по ногам кичливого паныча Доморацкого!
Теперь же я попал в дело более опасное. Гимназист нашего класса Левинсон — тихоня-пре-тихоня. Шутили: Левинсон книгами закусывает, на книгах спит. Кого он задевал? Никого. Кому он кланялся? Никому. Однако в классе его нередко задирали. Почему? Кто знает... И щенята часто лают и даже наскакивают на миролюбивого пса.
Итак, захожу в класс и вижу: чванливый пакостник Шостак-Мусницкий подкрался к Левинсону и налепил ему на нос промокательную бумагу. Тот только плечами пошевелил, словно отмахиваясь от назойливой мухи.
Я вступился:
— Как тебе не стыдно, Болеслав, совать другим в нос грязную бумагу!
Шостак-Мусницкий противно захихикал:
— Эта бумага почище его морды.
Мама, кто меня разъярил? Не твое ли письмо подлило масла в огонь? Э, да что там! В мгновение ока было забыто, что при первом же скандале меня исключат из гимназии, в которую пробился с невероятным трудом. Одним прыжком очутился я рядом с помещичьим отпрыском и схватил его за горло... Шостак-Мусницкий был сильнее меня, обучался боксу, но я так стиснул его горло, что он начал задыхаться... С трудом оторвали меня от негодяя.
Я дрожал как осиновый лист, в голове уже звенела мысль: «Теперь-то вышвырнут из гимназии, вышвырнут. ..»
Вдруг меня окружили товарищи, ко мне подходили и пожимали руку... Прозвучал чей-то голос: «Роб, мы не дадим тебя в обиду». Я же, спотыкаясь как слепой, направился к своей нарте. Да, я кавылял как слепой, но от сердца отлегло: не все в классе панычи, мне пожимали руку те, другие...
Об этом случае начальство не узнало. Самолюбивый аристократ побоялся переступить грозный закон: не сметь жаловаться! Правда, до моего ухода из гимназии мы не замечали один другого, словно находились на разных планетах.
Глава XXXI
Стихи. — «Соня!» — Латышское благотворительное' общество.
Два дня я все свободное время писал стихи на русском языке. Затем положил их в конверт и послал в редакцию губернской газеты.
Выйдя из дому, я блуждал по городу, пока не дошел до Замковой улицы — главной улицы Витебска. Город кишел прапорщиками и гимназистами. Зарябило в глазах, и я свернул на набережную. Неожиданно мне показалось, что у парапета стоит Соня Платонова—моя маленькая подруга из аничковской школы. Я остановился. Что это, галлюцинация? Девушка, насмотревшись на реку, двинулась дальше. Мое предположение превратилось в уверенность: несомненно, она, это ее широкие, медленные шаги... Что делать, как убедиться? Я позвал:
— Соня!
Девушка обернулась: ей-богу, Соня Платонова! Конечно, она повзрослела, вытянулась, плечи стали шире и руки длиннее: но разве только я один повзрослел?
— Букашка!
Когда прошла первая радость встречи, Соня как-то отчужденно, даже враждебно посмотрела на мои белые блестящие пуговицы:
— Букашка, ты гимназист?
— Как видишь.
— Фу, гимназисты самые скверные люди на свете! СПосле того как мне наконец удалось доказать, что не всё гимназисты одинаковы, Соня коротко рассказала о себе. Мухобой привез ее в Витебск и устроил нянькой у какой-то дальней родственницы. Вскоре Соне стали навязывать свою любовь гимназисты — сыновья Мухобоя. С невыразимым отвращением вспоминала она то время, когда чувствовала себя одинокой, покинутой всеми деревенской девочкой... И все-таки у нее хватило смелости убежать и поступить в другой дом, к избалованным и капризным детям. Там было не лучше. Она переходила из дома в дом, пока не поселилась у старой богатой вдовы. Сейчас Соня живет довольно спокойно, у неё даже есть собственная каморка. Как в тумане слушал я рассказ о ее бедствиях. Я покачнулся и непременно упал бы, если б Соня не схватила меня за рукав:
— Что с тобой, Букашка? Ты бледен как полотно.
— Ничего... Здесь так скользко...
Соня внимательно всмотрелась в мое лицо:
— Ты просто голоден! Идем ко мне.
Как ни противился, девушка не уступала и увела меня с собой. Кажется, никогда в жизни не ел я с такой жадностью, как в тот раз. Л Сопя, улыбаясь, подсовывала мне пищу — еще и еще... Когда насытился, не мог от стыда поднять глаз на свою подругу.
— Так, так... — Соня задумчиво посмотрела на мои запавшие щеки. — Ты первый такой гимназист... Словно белая ворона.
— Да, влетел в гимназию, как белая ворона, но скоро придется оттуда вылететь... — Я рассказал ей о пятна-дцати рублях, мысль о которых мучила меня даже во сне.
Соня с минуту подумала:
— Приходи завтра вечером — познакомлю с одним человеком. Может быть, все и уладится.
Я вздрогнул. Мне больше ни с кем не хотелось знакомиться. Прощаясь, все же пообещал заглянуть.Но я не пошел к Соне. Слишком свежа была в памяти встреча с жандармом. И что это за денежный туз, который, не моргнув глазом, отсчитает чужому человеку пятнадцать рублей? Должно быть, какой-нибудь знакомый ее хозяйки, богатой вдовы. Но даром ведь никто ничего не даст...
В тот вечер я направился к Толе Радкевичу. Этот немного странный парень был для меня единственным лучом надежды. Он выслушал рассказ о моих бедах и виновато развел руками. В их семье тоже наступили тяжелые дни. Хорошо, что у отца была в свое время страсть к коллекционированию часов. Он накупил множество необыкновенных часиков со звоночками, соловьями, петушками. Теперь эти часы постепенно переходили в руки торговцев. Особенно дороги были отцу одни, из которых каждый час выскакивал маленький черный петушок и выкрикивал: «Кукареку, папа и мама!» И все-таки он продал их, когда пришло время платить в гимназию. Себе он оставил только черного петушка с механизмом.
Рассказ Толи нагнал на меня еще большую тоску.Последняя надежда рухнула. Я собрался домой, и тут Толя вспомнил о Латышском благотворительном обществе. Разве оно не может внести свою лепту?
Я усомнился. Станет общество заниматься гимназистами, когда в Витебске голодают тысячи беженцев из Курземе и из Риги! Толя был иного мнения. Никто не может знать, где его встретят палкой, а где поклоном. Я должен пойти туда не с пустыми, конечно, руками. Можно явиться со старыми монетами времен крестоносцев и рыцарей или принести с собой кости предводителей древних латышских племен, найденные в подземных ходах под Даугавой.
Радкевич говорил все это полусерьезно, фантазируя, и я не особенно удивился: в мире так много нелепостей. Ведь встретил я на улице Хаима Фейгина, того само* еврейского мальчика, который когда-то сдавал вместе со мной экзамены в третий класс. На нем все еще не было ученической формы — значит, он никуда не поступил. А я часто видел его на улице, всегда в руках Хаима были книги. Он каждую осень экзаменовался то в одно, то в другое учебное заведение; отвечал так, будто он сам учитель, и все-таки не вырвался из заколдованного круга. Везде ему отвечали: все места заняты, у нас учатся девяносто три христианина и семь иудеев. Но разве немецкие и австрийские гранаты щадили евреев, разве бедные еврейские местечки и городки в Польше, Литве и Белоруссии не были первыми жертвами безжалостного пламени! Нет на свете справедливости!.. Вот благоденствует же Жоржик Комаров, из-за которого меня тогда на экзаменах чуть не съел Хорек. Этот Жоржик расхаживает по улицам Витебска, гордо напыжившись, словно маленький генерал, хотя в голове у него пусто.
Я все-таки пошел в Латышское благотворительное общество; пошел только потому, чтобы не упрекать себя: ты не сделал всего, что мог. Общество находилось на Вокзальной улице в большом, единственном во всем городе четырехэтажном доме из коричневых кирпичей
Старых монет у меня с собой не было, не было и костей предводителей латышских племен. Зато я захватил табель с пятерками почти по всем предметам. Я считал, что этот табель лучше расскажет обо мне.
После долгих расспросов нашел председателя общества, господина Лусиса — маленького плешивого человека с чисто выбритым лицом.
Он не сказал, располагает ли общество деньгами, может ли оно помогать обедневшим гимназистам, а бросил на меня пытливый взгляд, словно хотел что-то вспомнить, и затем обратился к барышне в короткой юбке и блузке с невероятно глубоким вырезом:
— Мадемуазель Зебиексте, вы видели когда-нибудь этого господина на вечерах, устраиваемых нашим обществом?
Нет, мадемуазель Зебиексте никогда не видела меня на вечерах общества. Я собирался было их прервать: как мог я бывать на вечерах, если все время приходилось гоняться за грошами, которые так трудно добыть! За двадцать копеек писать сочинения па пяти и семи листах... Но господин Лусис опередил меня, видно опасаясь, что его сердце может некстати размягчиться.
Да-да, Рогайне... Он слыхал о таком колонии... Гм, гм... Да, там есть один заслуживающий доверия господин... господин Шуман... Лицо, обращающееся в общество, должно иметь рекомендательное письмо... Может быть, в следующий раз я явлюсь с письмом от господина Шумана?
Мадемуазель Зебиексте тоже была не столь высокомерна, как казалось с первого взгляда. Она заметила: здесь учится гимназист из Рогайне — господин Тетер. Очень видный молодой человек и ловкий танцор... Может быть, господин Лусис помнит? В гостях у госпожи Лининь ему был присужден первый приз за вальс: оригинальный торт с колокольней церкви Святого Петра.
— Да-да, — согласился господин Лусис.
Итак, в следующий раз мне предстояло явиться с рекомендациями от Шумана и от господина Тетера.
С полной серьезностью и как бы вскользь я спросил: какие же отношения существуют между господином Лу-сисом и господином Шуманом? Ведь господии Шуман не часто ездит в Витебск и о его общественной деятельности здесь никто ничего не слышал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Дальше мать писала: она ездила в уездный городок, побывала у многих господ военных. Просила их быть милосердными к жене солдата, уже давно находящегося на позициях. Господа только морщились и отвечали: вот свезут бревна к Шуплякским холмам — и весной вернут ей Ионатана. Но это чистое вранье: ни одна лошадь, попавшая в руки Тетера, не протянет до весны.
Уже сейчас из тех пятнадцати одну зашибли, а вторую задавило бревнами. Наступит весна — придется самим впрягаться в плуг и в борону. Л кто впряжется на хуторе Заланов?
С дедушкой творится что-то неладное. Он совсем опустился, целыми вечерами не бывает дома, пропадает у Швендеров. Швендер бросил прокалывать людям уши и портить глаза: теперь он варит самогон, И вот дед ходит, словно немой. Дома от него никто словечка не слышит; он все только высматривает, где что плохо лежит; возьмет вожжи, седелку, вилы и пропадет из дому... Потом узнаем — лежит пьяный на чужом сеновале... За ним теперь нужен глаз да глаз; однажды бабушка догнала его и отняла щетку для волос, которая в доме с незапамятных времен.
От отца все еще нет известий: то ли убит, то ли в плен попал Ах, уж лучше пусть убьют, чем вернуться таким, как Пауль Думбрайс, у которого обе руки оторвало гранатой...
Шуманам теперь тоже не везет: сам жалуется — видно, разучился жить. Хотел так же вот, как Тетер, пристроиться, сунул какому-то полковнику кучу денег, а тот со всеми деньгами словно в воду канул. Пробовал гнать самогонку, как Швендер, — котел взорвался, и его ошпарило. Мать видела, как Альфонсик учился запрягать лошадь: два раза надевал хомут и все наоборот. Разозлился— трахнул дугой лошадь по лбу; та, конечно, на дыбы, и тут оба бежать: лошадь — в конюшню, Альфонс — в дом.
Да, я ведь знаю аничковского лавочника Мухобоя? Этот тоже вошел в силу: через его руки проходит вся мука, весь керосин и весь сахар. Тетер совершенно открыто привез от Мухобоя три пуда сахару — у него пчелы, им на зиму нужен сахар. А мать два раза ходила в Аничково и получила только полтора фунта... Ведь я еще помню Ивана Ивановича Чвортека, старого школьного сторожа? Он теперь окончательно ослабел — выгру-
жал из телеги Мухобоя бочку с патокой, бочка упала и раздробила пальцы на ноге. Мухобой отвалил Ивану Ивановичу полтинник и заявил: «Благодари бога, что я тебя не отдаю под суд за плохую работу. Ежели нет сил, так нечего путаться под ногами! Зачем обманываешь хозяина!»
Самое главное было в конце длинного письма. Мать просила, чтобы я пожаловался высшему начальству. Соседи тоже ей сказали: «Матушка Задан, у тебя умный сын, пусть он напишет прошение самому губернатору!» Эдите Ранцан вчера вечером прибежала в слезах: Швендер, этот живодер, всю колонию утопит в своей поганой самогонке! У него бражничают урядник и волостной старшина... Для них он прямо ангел, для других настоящий черт. Пусть Роб сообщит городской полиции — может быть, она сумеет с ним совладать. И затем Иван Иванович покорно просит, чтобы Роб поговорил с каким-нибудь адвокатом: неужели не найти управы на подлеца Мухобоя?
Исписанные прямыми буквами листочки долго белели в темноте на досках стола. «У тебя, матушка Задан, умный сын...» Ах, этому сыну сегодня окончательно стало ясно: нет на свете справедливости!
На следующее утро в ушах гудели шершни, правую ногу вдруг скрючила судорога...
Я сжал голову руками. Эта великолепная гимназия изнурила меня, как римского раба. Всегда — как заведенная пружина. В теплые дни брюки спускай пониже, чтобы никто не заметил, что ты без носков. Зимой обертывай ноги портянками. Ох, эти тяжелые утра, когда портянки перевязываешь нитками и прикалываешь к кальсонам, чтобы кончики не вылезали наружу! Порой мыло на исходе — ну, и три шею, уши и ладони золой...
Вот как живет твой умный сын, матушка Залан! Чем он тебе поможет? Ну, хватит. Терзаться не стоит, а злобой и так давно полон. Я поднял голову. Быть может, сегодня остаться дома, плюнуть на уроки? И тут же судорога пробежала по лицу: трус, трус, Роберт Залан презренный трус!
В класс я пришел в такую минуту, которая могла стать для меня роковой. Сколько раз напоминали стипендиату «дамского комитета»: веди себя тише воды,
ниже травы. Как долго терзали меня тревожные сны, когда я запустил палкой по ногам кичливого паныча Доморацкого!
Теперь же я попал в дело более опасное. Гимназист нашего класса Левинсон — тихоня-пре-тихоня. Шутили: Левинсон книгами закусывает, на книгах спит. Кого он задевал? Никого. Кому он кланялся? Никому. Однако в классе его нередко задирали. Почему? Кто знает... И щенята часто лают и даже наскакивают на миролюбивого пса.
Итак, захожу в класс и вижу: чванливый пакостник Шостак-Мусницкий подкрался к Левинсону и налепил ему на нос промокательную бумагу. Тот только плечами пошевелил, словно отмахиваясь от назойливой мухи.
Я вступился:
— Как тебе не стыдно, Болеслав, совать другим в нос грязную бумагу!
Шостак-Мусницкий противно захихикал:
— Эта бумага почище его морды.
Мама, кто меня разъярил? Не твое ли письмо подлило масла в огонь? Э, да что там! В мгновение ока было забыто, что при первом же скандале меня исключат из гимназии, в которую пробился с невероятным трудом. Одним прыжком очутился я рядом с помещичьим отпрыском и схватил его за горло... Шостак-Мусницкий был сильнее меня, обучался боксу, но я так стиснул его горло, что он начал задыхаться... С трудом оторвали меня от негодяя.
Я дрожал как осиновый лист, в голове уже звенела мысль: «Теперь-то вышвырнут из гимназии, вышвырнут. ..»
Вдруг меня окружили товарищи, ко мне подходили и пожимали руку... Прозвучал чей-то голос: «Роб, мы не дадим тебя в обиду». Я же, спотыкаясь как слепой, направился к своей нарте. Да, я кавылял как слепой, но от сердца отлегло: не все в классе панычи, мне пожимали руку те, другие...
Об этом случае начальство не узнало. Самолюбивый аристократ побоялся переступить грозный закон: не сметь жаловаться! Правда, до моего ухода из гимназии мы не замечали один другого, словно находились на разных планетах.
Глава XXXI
Стихи. — «Соня!» — Латышское благотворительное' общество.
Два дня я все свободное время писал стихи на русском языке. Затем положил их в конверт и послал в редакцию губернской газеты.
Выйдя из дому, я блуждал по городу, пока не дошел до Замковой улицы — главной улицы Витебска. Город кишел прапорщиками и гимназистами. Зарябило в глазах, и я свернул на набережную. Неожиданно мне показалось, что у парапета стоит Соня Платонова—моя маленькая подруга из аничковской школы. Я остановился. Что это, галлюцинация? Девушка, насмотревшись на реку, двинулась дальше. Мое предположение превратилось в уверенность: несомненно, она, это ее широкие, медленные шаги... Что делать, как убедиться? Я позвал:
— Соня!
Девушка обернулась: ей-богу, Соня Платонова! Конечно, она повзрослела, вытянулась, плечи стали шире и руки длиннее: но разве только я один повзрослел?
— Букашка!
Когда прошла первая радость встречи, Соня как-то отчужденно, даже враждебно посмотрела на мои белые блестящие пуговицы:
— Букашка, ты гимназист?
— Как видишь.
— Фу, гимназисты самые скверные люди на свете! СПосле того как мне наконец удалось доказать, что не всё гимназисты одинаковы, Соня коротко рассказала о себе. Мухобой привез ее в Витебск и устроил нянькой у какой-то дальней родственницы. Вскоре Соне стали навязывать свою любовь гимназисты — сыновья Мухобоя. С невыразимым отвращением вспоминала она то время, когда чувствовала себя одинокой, покинутой всеми деревенской девочкой... И все-таки у нее хватило смелости убежать и поступить в другой дом, к избалованным и капризным детям. Там было не лучше. Она переходила из дома в дом, пока не поселилась у старой богатой вдовы. Сейчас Соня живет довольно спокойно, у неё даже есть собственная каморка. Как в тумане слушал я рассказ о ее бедствиях. Я покачнулся и непременно упал бы, если б Соня не схватила меня за рукав:
— Что с тобой, Букашка? Ты бледен как полотно.
— Ничего... Здесь так скользко...
Соня внимательно всмотрелась в мое лицо:
— Ты просто голоден! Идем ко мне.
Как ни противился, девушка не уступала и увела меня с собой. Кажется, никогда в жизни не ел я с такой жадностью, как в тот раз. Л Сопя, улыбаясь, подсовывала мне пищу — еще и еще... Когда насытился, не мог от стыда поднять глаз на свою подругу.
— Так, так... — Соня задумчиво посмотрела на мои запавшие щеки. — Ты первый такой гимназист... Словно белая ворона.
— Да, влетел в гимназию, как белая ворона, но скоро придется оттуда вылететь... — Я рассказал ей о пятна-дцати рублях, мысль о которых мучила меня даже во сне.
Соня с минуту подумала:
— Приходи завтра вечером — познакомлю с одним человеком. Может быть, все и уладится.
Я вздрогнул. Мне больше ни с кем не хотелось знакомиться. Прощаясь, все же пообещал заглянуть.Но я не пошел к Соне. Слишком свежа была в памяти встреча с жандармом. И что это за денежный туз, который, не моргнув глазом, отсчитает чужому человеку пятнадцать рублей? Должно быть, какой-нибудь знакомый ее хозяйки, богатой вдовы. Но даром ведь никто ничего не даст...
В тот вечер я направился к Толе Радкевичу. Этот немного странный парень был для меня единственным лучом надежды. Он выслушал рассказ о моих бедах и виновато развел руками. В их семье тоже наступили тяжелые дни. Хорошо, что у отца была в свое время страсть к коллекционированию часов. Он накупил множество необыкновенных часиков со звоночками, соловьями, петушками. Теперь эти часы постепенно переходили в руки торговцев. Особенно дороги были отцу одни, из которых каждый час выскакивал маленький черный петушок и выкрикивал: «Кукареку, папа и мама!» И все-таки он продал их, когда пришло время платить в гимназию. Себе он оставил только черного петушка с механизмом.
Рассказ Толи нагнал на меня еще большую тоску.Последняя надежда рухнула. Я собрался домой, и тут Толя вспомнил о Латышском благотворительном обществе. Разве оно не может внести свою лепту?
Я усомнился. Станет общество заниматься гимназистами, когда в Витебске голодают тысячи беженцев из Курземе и из Риги! Толя был иного мнения. Никто не может знать, где его встретят палкой, а где поклоном. Я должен пойти туда не с пустыми, конечно, руками. Можно явиться со старыми монетами времен крестоносцев и рыцарей или принести с собой кости предводителей древних латышских племен, найденные в подземных ходах под Даугавой.
Радкевич говорил все это полусерьезно, фантазируя, и я не особенно удивился: в мире так много нелепостей. Ведь встретил я на улице Хаима Фейгина, того само* еврейского мальчика, который когда-то сдавал вместе со мной экзамены в третий класс. На нем все еще не было ученической формы — значит, он никуда не поступил. А я часто видел его на улице, всегда в руках Хаима были книги. Он каждую осень экзаменовался то в одно, то в другое учебное заведение; отвечал так, будто он сам учитель, и все-таки не вырвался из заколдованного круга. Везде ему отвечали: все места заняты, у нас учатся девяносто три христианина и семь иудеев. Но разве немецкие и австрийские гранаты щадили евреев, разве бедные еврейские местечки и городки в Польше, Литве и Белоруссии не были первыми жертвами безжалостного пламени! Нет на свете справедливости!.. Вот благоденствует же Жоржик Комаров, из-за которого меня тогда на экзаменах чуть не съел Хорек. Этот Жоржик расхаживает по улицам Витебска, гордо напыжившись, словно маленький генерал, хотя в голове у него пусто.
Я все-таки пошел в Латышское благотворительное общество; пошел только потому, чтобы не упрекать себя: ты не сделал всего, что мог. Общество находилось на Вокзальной улице в большом, единственном во всем городе четырехэтажном доме из коричневых кирпичей
Старых монет у меня с собой не было, не было и костей предводителей латышских племен. Зато я захватил табель с пятерками почти по всем предметам. Я считал, что этот табель лучше расскажет обо мне.
После долгих расспросов нашел председателя общества, господина Лусиса — маленького плешивого человека с чисто выбритым лицом.
Он не сказал, располагает ли общество деньгами, может ли оно помогать обедневшим гимназистам, а бросил на меня пытливый взгляд, словно хотел что-то вспомнить, и затем обратился к барышне в короткой юбке и блузке с невероятно глубоким вырезом:
— Мадемуазель Зебиексте, вы видели когда-нибудь этого господина на вечерах, устраиваемых нашим обществом?
Нет, мадемуазель Зебиексте никогда не видела меня на вечерах общества. Я собирался было их прервать: как мог я бывать на вечерах, если все время приходилось гоняться за грошами, которые так трудно добыть! За двадцать копеек писать сочинения па пяти и семи листах... Но господин Лусис опередил меня, видно опасаясь, что его сердце может некстати размягчиться.
Да-да, Рогайне... Он слыхал о таком колонии... Гм, гм... Да, там есть один заслуживающий доверия господин... господин Шуман... Лицо, обращающееся в общество, должно иметь рекомендательное письмо... Может быть, в следующий раз я явлюсь с письмом от господина Шумана?
Мадемуазель Зебиексте тоже была не столь высокомерна, как казалось с первого взгляда. Она заметила: здесь учится гимназист из Рогайне — господин Тетер. Очень видный молодой человек и ловкий танцор... Может быть, господин Лусис помнит? В гостях у госпожи Лининь ему был присужден первый приз за вальс: оригинальный торт с колокольней церкви Святого Петра.
— Да-да, — согласился господин Лусис.
Итак, в следующий раз мне предстояло явиться с рекомендациями от Шумана и от господина Тетера.
С полной серьезностью и как бы вскользь я спросил: какие же отношения существуют между господином Лу-сисом и господином Шуманом? Ведь господии Шуман не часто ездит в Витебск и о его общественной деятельности здесь никто ничего не слышал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56