https://wodolei.ru/catalog/mebel/Russia/
повесть
Часть 1
Глава I
Три самых замечательных человека на свете. — Чудо дяди Дависа.
Весной 1910 года мне стукнуло десять лет, и я уже пытался вмешиваться в умные разговоры взрослых. Если бы в то время меня спросили, кто самый замечательный человек на свете, я бы тотчас выпалил:
«Великий ученый Ломоносов, великий путешественник Миклухо-Маклай и дядя Давис!» Давис Каулинь — это брат моей матери. Правда, я знал, что дядя пока не совершил ничего такого, что прославило бы его на весь мир. Хотя ему шел уже тридцать второй год, я не сомневался, что со временем он станет знаменитым человеком и имя его прогремит от моря до моря.
У него была черная борода, пушистая, как кудель, и мягкая, как бабушкин праздничный платок. Мне казалось» что на свете нет другой такой чудесной бороды.
Я завидовал дяде, особенно в зимнюю пору, когда приходилось тащить домой с дальнего пруда санки с полными ведрами и дуть на коченеющие пальцы. Эх, кабы у меня выросла борода, пусть поначалу и не очень густая, но чтобы в ней можно было греть руки!
Мне казалось, что бороды до поры до времени скрываются где-то под кожей. А раз так, разве нельзя ускорить рост моей бороды? Но с кем посоветоваться? Обращусь-ка к бабушке. К другим—стыдновато, да и опасно: засмеют.
У нашего соседа Криша Смилдзиня бороденка была облезлая, словно ее подпалили или выщипали. Я был довольно находчивым мальчуганом и сразу смекнул, как этим воспользоваться. Завел разговор с бабушкой о том, что мне будто жаль бедного Криша, который постоянно должен показываться на людях с такой козлиной бородкой. Бабушка не находила в этом ничего зазорного. Я притворился, что не верю, и не отступал: неужели нечем помочь Кришу? Вначале бабушка отнекивалась, ворчала: «Ничего не знаю...» Но к концу второй недели, после моих настойчивых просьб, подобрела и сказала, что есть такое средство, которое многим пригодилось. Нужно смещать жидкое тесто с сажен, клеем и крахмалом и перед сном смазать под носом и щеки — да погуще, не скупясь, — а потом прикрыть лицо тряпочками, чтобы снадобье не выдохлось.
Наверное, бабушка догадалась, кто тот несчастный, о котором я так забочусь, однако она не призналась в этом — по крайней мере, в моем присутствии. Разумеется, я хорошенько запомнил все наставления и особенно главное — не скупиться, уж мазать так мазать! Проснувшись на другое утро чуть свет, я перепугался: кожа на лице была так стянута, что даже рот раскрыть больно. Часа два я скреб под одеялом щеки, и все же в конце концов бабушке пришлось нагреть воды, чтобы вернуть моему лицу человеческий вид. С грустью размышлял я о том, что даже на старого человека не всегда можно положиться. Я волновался и сердился, когда надо мной смеялись и не хотели верить, что борода мне нужна не для красоты, а только для того, чтобы греть руки. Один дядя Давис поверил мне.
Однако к всемирно известным людям я причислил дядю Дависа главным образом из-за его смеха. Когда он хохотал, шапка у него сползала на затылок, а белые зубы сверкали так, что хотелось положить ему в рот кусок сахару — то-то захрустел бы! К тому же дядя Давис смеялся при всяком удобном случае, хотя иной раз, быть может, вернее было бы нахмуриться. Мне приходилось слышать, как наши домашние, да и соседи тоже, с завистью говорили о нем: «Этому дробь подсунь, а он скажет, что ест жареный горох!»
Ну судите сами, найдется ли на свете еще такой человек? А ведь Давису Каулиню жилось нелегко. Сколько раз моя мать, вернувшись от него, сокрушалась:
«У иной мыши в норе зерна больше, чем в его доме». И вот на дню раз по пяти я решал, что не буду унывать— так же как дядя Давис. Если придется, стану грызть корки черствого хлеба и говорить, что ем жаркое.
Под влиянием такого необыкновенного, на мой взгляд, человека я никогда не хныкал. А если иногда слеза скатывалась с ресниц, я тут же заявлял: «Какая там слеза... Это просто капля пота».
И все же однажды наступил день, когда дядя Давис не смеялся, а сердито орал на весь двор.Все наши были на покосе. Даже пятилетняя сестричка Зента ускакала вслед за ними верхом на палочке. Одна бабушка осталась дома варить кашу. Я только что пригнал с пастбища свое стадо. Тут бабушка сказала, что хотя хворост трещит сильнее, но дрова греют куда лучше и следовало бы расколоть березовую плаху. Мне пришлось изрядно попотеть и попыхтеть. Проклятая плаха, как я ее ни ворочал, как ни ставил, ни за что не раскалывалась. Наконец она в нескольких местах треснула, и я принялся вбивать клинья.
Но внезапно кто-то вырвал у меня из рук топор, за спиной послышалось сопение. Я испуганно обернулся и вытаращил глаза: дядя Давис!
Он был не похож на себя: рычал, сверкал глазами. Это означало, что Давис Каулинь страшно рассердился. Я онемел от удивления: ведь дядя ничуть не походил на других людей и на моего отца, который частенько хмурился. Нельзя сказать, чтобы вид его меня особенно
устрашил: я же не сделал ничего дурного — я честно зарабатывал свой обед.
— Черт возьми, да ты отрубишь себе пальцы!
— Ну так что же, пригодятся на растопку, — попытался я отшутиться в духе дяди Дависа.
На этот раз моя острота не развеселила его. Строгий гость схватил меня за шиворот и довольно бесцеремонно подтолкнул в сторону дома.
— Дали малышу тяжелый топор — еще покалечится. .. Ну и люди, готовы замучить мальчонку!
Эти слова хлестнули меня будто кнутом. И, хотя их сказал мой дядя Давис, я почувствовал себя глубоко задетым. Я было заупрямился, попытался возразить, что мне нравится колоть дрова, что я родился дровосеком. Но дядя Давис только сверкнул своими зелеными глазами. Затем он молча раза три стукнул по злополучной плахе и расколол ее на мелкие поленья.
Я помогал бабушке по дому и радовался предстоящему чудесному обеду. Конечно, меня манила не каша, а звонкий смех и едкие шутки дяди Дависа. Если за столом сидел этот милый бородач, то обед превращался в веселое пиршество. В такие дни хозяйка могла смело пересолить суп— никто этого не заметил бы.
Но во время обеда произошло чудо, и совершил его тот же дядя Давис. Все сели за стол, а дядя остался стоять, опершись на старый, скрипучий верстак. Окутанный облаком синего дыма, он потягивал свою прокуренную трубку. Так стоял он и молчал. Я еще никогда не видел его таким, хотя прожил на свете уже десять лет и часто с чувством превосходства смотрел на маленькую сестренку Ирму, барахтавшуюся в люльке. Домашние не были привязаны к дяде Давису так, как я, но знали его лучше и, должно быть, не впервые видели таким сердитым Все ели молча, и только дедушка из вежливости пригласил гостя сесть за стол, хотя и не надеялся, что тот его послушает. В ответ дядя Давис только пыхнул дымом.
Громко выколотив из трубки пепел, он показал на меня кривым пальцем и неожиданно воскликнул:
— Что вы собираетесь делать с этим мальчуганом? Хотите, чтобы он вступил в жизнь без когтей и без крыльев?
Все взглянули на меня, словно впервые увидели. Я не радовался такому вниманию: еда застряла в горле, и я от неожиданности даже поперхнулся.
Нужно сказать, что дядю Дависа нельзя было остановить, так же как не остановишь камень, катящийся с высокой горы. В мрачных красках изобразил он ожидавшую меня жизнь, полную лишений и невзгод. Он говорил, что я никогда не буду настоящим крестьянином: ноги и руки у меня слишком тощие и хилые. А самое главное — голова. Кто слышал, чтобы Роб, как другие дети, рассуждал об обыденных вещах? Этот мальчишка только и говорит про великих полководцев да путешественников. Такой не научится ни кол обтесать, ни косу наточить, ни вставить в борону зубья. Лошадь запряжет— через пять шагов дуга свалится; станет съезжать с крутого пригорка — непременно отвяжутся вожжи. У такого хозяина теленок проболеет дня два, а сам хозяин — четыре...
Дядя Давис снова набил трубку, яростно высморкался и, махнув лохматой бородой в мою сторону, как топором отрубил:
— У Роба только и есть, что голова! Тут ворчи не ворчи, а ему одна дорога — в школу.
Домашние продолжали работать ложками; их лица застыли, даже мудрец не смог бы на них ничего прочитать. Наконец отец заговорил угрюмо и недовольно:
— В чужом доме каждая собака громко лает. А кто будет нянчить девчонку? — Он кивнул головой в сторону люльки—Кто зимой будет возить воду для скота? А в пастухах кто будет ходить? А картошку копать? Зента еще мала. Да разве самому Робу не нужно ни есть, ни пить? Ты же хорошо знаешь, у меня долгов больше, чем волос на голове. Мне в доме дорога каждая пара рук.
— Да ведь от него пользы, что от щепки тепла. Не все ли равно: в долгах ты родился, в долгах и умрешь, а мальчишка пропадет.
— А что я из себя выжму? — Отец покачал головой.— Ни шубенки, ни башмаков — замерзнет зимой, как щенок. Звайгзнит куда покрепче нас и то своего Пауля задержал дома. Да и долго ли сможет он
учиться? — продолжал отец. — Известно ведь: походит в школу зимы две, а больше духу не хватит.
— Ну хоть две зимы! — оживился дядя.— Пусть только научится красиво писать... Дома сам еще доучится и сможет стать писарем!
Я уже успел выбраться из-за стола. При последних словах дядя наклонился, схватил меня в охапку и приподнял, точно вопрос был уже решен.
Никогда не забуду той минуты!
— Зачем ты, Давис, пареньку голову морочишь? Мало ли что может случиться до осени, — проворчал отец.
— Пойдешь в школу, пойдешь!—Дядя еще раз крепко обнял меня.
Но домашние молчали.
Глава II
Мальчик с камнем на голове. — Три сундучка на чердаке.
Бабушка частенько говаривала мне:
«Да что у тебя, камень на голове, что ли, — почему ты. не растешь?»
Я и в самом деле был маленьким и тщедушным; мне часто приходилось слышать об этом, я очень огорчался и чувствовал себя виноватым. Но виноват был не я, а единственная корова, которая околела, когда мне, двухлетнему мальчику, так необходимо было молоко.
И не моя вина, что позже, испробовав всяческие средства, я не вырос ни на вершок. Что я только ни делал! Бывало, ложился посреди двора, возле телеги, просовывал ноги между спицами колес и, вцепившись пальцами в траву, тянулся изо всех сил. Кроме того, мне доводилось слышать, что если кого-нибудь хлещут крапивой, так тот от страха вытягивается и становится длиннее. Стиснув зубы, испробовал и этот способ. Изо всех сил хлестал себя по ногам и по шее крапивой, растущей у риги. Эта закоптелая от дыма крапива казалась мне более жгучей. Да, видимо, нелегко было напугать мои ноги и шею — я так и не добился ничего путного.
А жить все-таки нужно было, поэтому я, как и дядя Давис,. все надежды возлагал на свою сметливость.
Довольно быстро научился хорошо пасти скот — это признавал даже мой отец, обычно скупой на похвалы. Но дядя всегда предупреждал, что в будущем придется столкнуться с делами потруднее, чем пасти одну корову, телку, трех овец да двух свиней...
В нашем доме было два больших грамотея. Бабушка, оседлав нос очками, не пренебрегала почти ничем, что можно прочесть, но охотнее всего она листала свои толстые священные книги. А отец всегда с нетерпением ждал газет.
У ближайших соседей наших, у Шуманов, всего было вдоволь. Они даже выписывали из далекой Прибалтики газету «Яунас латвиешу авизес», которая приходила два раза в неделю. Прочитав газету, Шуманы давали ее отцу, а за это наши должны были каждый год помогать им вывозить на поля навоз. И, хотя мои домашние аккуратно выполняли свои обязанности, нередко проходила неделя-другая, а мы не получали ни одного номера газеты. Шуманы всегда находили отговорку: видно, затерялись на почте. Но отец хорошо знал привычки соседей и сердито ворчал:
«Наверное, опять покрыли газетой горшок с медом!»
Я рано научился читать. Некоторые буквы узнал, сидя на коленях у отца и разглядывая в газете большие объявления. Другие — от бабушки. Когда я отыскивал и приносил ей очки, она, желая отблагодарить меня за услугу, протяжно тянула:
«Смотри, этот круг колбасы — «о», а эти ворота — «эм».
Вскоре я уже мог читать сам. Для матери это была сущая беда, особенно летом, когда надо было меня куда-нибудь послать. На чердаке нашего дома стояли два сундучка со старыми газетами; отец не утерял ни одного номера: все газеты за год сшивал вместе и заботливо хранил. Ведь ради них он проливал свой пот. В двух сундучках лежали газеты, а в третьем—старые календари; среди них попадались потрепанные номера журналов «Ауст-румс» и «Апскатс». И вот чердак стал для меня самым
любимым местом на свете. Вытащить меня оттуда было очень трудно. Я согласился бы сидеть там до тех пор, пока у меня не вырастет желанная борода.,.
Эти сундучки стали для меня источником радости и горя. Матери частенько приходилось посылать за чем-нибудь своего маленького Кузнечика. Выйдя во двор, она громко звала меня. Но разве дозовешься! Хорошо зная мой недуг, она брала грабли и стучала ими в стену клети. Иногда это помогало, иногда нет. Когда я бывал увлечен каким-нибудь рассказом об африканских тиграх и львах, грабли оказывались слишком слабой колотушкой.
Глава III
Глазок жира в каше. — Варка сахара. — Календарь, пожертвованный для курева. — Сколько будет восемью восемь? — «Потеряешь — попадешь в тюрьму!»
В поле мы с матерью часто спорили о том, пора гнать скот домой или еще рано. Я доказывал, что судить надо не по солнцу, а по скоту — пасется он или улегся и жует жвачку. Мать не соглашалась, но вообще-то мы с ней ладили.
И вот как-то раз после обеда она принесла мне свои башмаки.
— На тебе, Роб, сможешь обуть в ненастную погоду. Правда, великоваты, но это даже к лучшему: дольше проносишь. Береги их, сынок, чисть и смазывай хорошенько, чтобы не потрескались.
Я обрадовался, как охотник, который вместо зайца застрелил медведя. Два дня даже не подходил к своим сундучкам — все раздумывал, чем лучше смазать подарок. Перебрал в уме все, что могло пригодиться: смола вишневого дерева, шмелиные соты, деготь, — и решил, что самая лучшая мазь все-таки свиное сало. Поэтому я с нетерпением ожидал, когда у нас на обед приготовят кашу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Часть 1
Глава I
Три самых замечательных человека на свете. — Чудо дяди Дависа.
Весной 1910 года мне стукнуло десять лет, и я уже пытался вмешиваться в умные разговоры взрослых. Если бы в то время меня спросили, кто самый замечательный человек на свете, я бы тотчас выпалил:
«Великий ученый Ломоносов, великий путешественник Миклухо-Маклай и дядя Давис!» Давис Каулинь — это брат моей матери. Правда, я знал, что дядя пока не совершил ничего такого, что прославило бы его на весь мир. Хотя ему шел уже тридцать второй год, я не сомневался, что со временем он станет знаменитым человеком и имя его прогремит от моря до моря.
У него была черная борода, пушистая, как кудель, и мягкая, как бабушкин праздничный платок. Мне казалось» что на свете нет другой такой чудесной бороды.
Я завидовал дяде, особенно в зимнюю пору, когда приходилось тащить домой с дальнего пруда санки с полными ведрами и дуть на коченеющие пальцы. Эх, кабы у меня выросла борода, пусть поначалу и не очень густая, но чтобы в ней можно было греть руки!
Мне казалось, что бороды до поры до времени скрываются где-то под кожей. А раз так, разве нельзя ускорить рост моей бороды? Но с кем посоветоваться? Обращусь-ка к бабушке. К другим—стыдновато, да и опасно: засмеют.
У нашего соседа Криша Смилдзиня бороденка была облезлая, словно ее подпалили или выщипали. Я был довольно находчивым мальчуганом и сразу смекнул, как этим воспользоваться. Завел разговор с бабушкой о том, что мне будто жаль бедного Криша, который постоянно должен показываться на людях с такой козлиной бородкой. Бабушка не находила в этом ничего зазорного. Я притворился, что не верю, и не отступал: неужели нечем помочь Кришу? Вначале бабушка отнекивалась, ворчала: «Ничего не знаю...» Но к концу второй недели, после моих настойчивых просьб, подобрела и сказала, что есть такое средство, которое многим пригодилось. Нужно смещать жидкое тесто с сажен, клеем и крахмалом и перед сном смазать под носом и щеки — да погуще, не скупясь, — а потом прикрыть лицо тряпочками, чтобы снадобье не выдохлось.
Наверное, бабушка догадалась, кто тот несчастный, о котором я так забочусь, однако она не призналась в этом — по крайней мере, в моем присутствии. Разумеется, я хорошенько запомнил все наставления и особенно главное — не скупиться, уж мазать так мазать! Проснувшись на другое утро чуть свет, я перепугался: кожа на лице была так стянута, что даже рот раскрыть больно. Часа два я скреб под одеялом щеки, и все же в конце концов бабушке пришлось нагреть воды, чтобы вернуть моему лицу человеческий вид. С грустью размышлял я о том, что даже на старого человека не всегда можно положиться. Я волновался и сердился, когда надо мной смеялись и не хотели верить, что борода мне нужна не для красоты, а только для того, чтобы греть руки. Один дядя Давис поверил мне.
Однако к всемирно известным людям я причислил дядю Дависа главным образом из-за его смеха. Когда он хохотал, шапка у него сползала на затылок, а белые зубы сверкали так, что хотелось положить ему в рот кусок сахару — то-то захрустел бы! К тому же дядя Давис смеялся при всяком удобном случае, хотя иной раз, быть может, вернее было бы нахмуриться. Мне приходилось слышать, как наши домашние, да и соседи тоже, с завистью говорили о нем: «Этому дробь подсунь, а он скажет, что ест жареный горох!»
Ну судите сами, найдется ли на свете еще такой человек? А ведь Давису Каулиню жилось нелегко. Сколько раз моя мать, вернувшись от него, сокрушалась:
«У иной мыши в норе зерна больше, чем в его доме». И вот на дню раз по пяти я решал, что не буду унывать— так же как дядя Давис. Если придется, стану грызть корки черствого хлеба и говорить, что ем жаркое.
Под влиянием такого необыкновенного, на мой взгляд, человека я никогда не хныкал. А если иногда слеза скатывалась с ресниц, я тут же заявлял: «Какая там слеза... Это просто капля пота».
И все же однажды наступил день, когда дядя Давис не смеялся, а сердито орал на весь двор.Все наши были на покосе. Даже пятилетняя сестричка Зента ускакала вслед за ними верхом на палочке. Одна бабушка осталась дома варить кашу. Я только что пригнал с пастбища свое стадо. Тут бабушка сказала, что хотя хворост трещит сильнее, но дрова греют куда лучше и следовало бы расколоть березовую плаху. Мне пришлось изрядно попотеть и попыхтеть. Проклятая плаха, как я ее ни ворочал, как ни ставил, ни за что не раскалывалась. Наконец она в нескольких местах треснула, и я принялся вбивать клинья.
Но внезапно кто-то вырвал у меня из рук топор, за спиной послышалось сопение. Я испуганно обернулся и вытаращил глаза: дядя Давис!
Он был не похож на себя: рычал, сверкал глазами. Это означало, что Давис Каулинь страшно рассердился. Я онемел от удивления: ведь дядя ничуть не походил на других людей и на моего отца, который частенько хмурился. Нельзя сказать, чтобы вид его меня особенно
устрашил: я же не сделал ничего дурного — я честно зарабатывал свой обед.
— Черт возьми, да ты отрубишь себе пальцы!
— Ну так что же, пригодятся на растопку, — попытался я отшутиться в духе дяди Дависа.
На этот раз моя острота не развеселила его. Строгий гость схватил меня за шиворот и довольно бесцеремонно подтолкнул в сторону дома.
— Дали малышу тяжелый топор — еще покалечится. .. Ну и люди, готовы замучить мальчонку!
Эти слова хлестнули меня будто кнутом. И, хотя их сказал мой дядя Давис, я почувствовал себя глубоко задетым. Я было заупрямился, попытался возразить, что мне нравится колоть дрова, что я родился дровосеком. Но дядя Давис только сверкнул своими зелеными глазами. Затем он молча раза три стукнул по злополучной плахе и расколол ее на мелкие поленья.
Я помогал бабушке по дому и радовался предстоящему чудесному обеду. Конечно, меня манила не каша, а звонкий смех и едкие шутки дяди Дависа. Если за столом сидел этот милый бородач, то обед превращался в веселое пиршество. В такие дни хозяйка могла смело пересолить суп— никто этого не заметил бы.
Но во время обеда произошло чудо, и совершил его тот же дядя Давис. Все сели за стол, а дядя остался стоять, опершись на старый, скрипучий верстак. Окутанный облаком синего дыма, он потягивал свою прокуренную трубку. Так стоял он и молчал. Я еще никогда не видел его таким, хотя прожил на свете уже десять лет и часто с чувством превосходства смотрел на маленькую сестренку Ирму, барахтавшуюся в люльке. Домашние не были привязаны к дяде Давису так, как я, но знали его лучше и, должно быть, не впервые видели таким сердитым Все ели молча, и только дедушка из вежливости пригласил гостя сесть за стол, хотя и не надеялся, что тот его послушает. В ответ дядя Давис только пыхнул дымом.
Громко выколотив из трубки пепел, он показал на меня кривым пальцем и неожиданно воскликнул:
— Что вы собираетесь делать с этим мальчуганом? Хотите, чтобы он вступил в жизнь без когтей и без крыльев?
Все взглянули на меня, словно впервые увидели. Я не радовался такому вниманию: еда застряла в горле, и я от неожиданности даже поперхнулся.
Нужно сказать, что дядю Дависа нельзя было остановить, так же как не остановишь камень, катящийся с высокой горы. В мрачных красках изобразил он ожидавшую меня жизнь, полную лишений и невзгод. Он говорил, что я никогда не буду настоящим крестьянином: ноги и руки у меня слишком тощие и хилые. А самое главное — голова. Кто слышал, чтобы Роб, как другие дети, рассуждал об обыденных вещах? Этот мальчишка только и говорит про великих полководцев да путешественников. Такой не научится ни кол обтесать, ни косу наточить, ни вставить в борону зубья. Лошадь запряжет— через пять шагов дуга свалится; станет съезжать с крутого пригорка — непременно отвяжутся вожжи. У такого хозяина теленок проболеет дня два, а сам хозяин — четыре...
Дядя Давис снова набил трубку, яростно высморкался и, махнув лохматой бородой в мою сторону, как топором отрубил:
— У Роба только и есть, что голова! Тут ворчи не ворчи, а ему одна дорога — в школу.
Домашние продолжали работать ложками; их лица застыли, даже мудрец не смог бы на них ничего прочитать. Наконец отец заговорил угрюмо и недовольно:
— В чужом доме каждая собака громко лает. А кто будет нянчить девчонку? — Он кивнул головой в сторону люльки—Кто зимой будет возить воду для скота? А в пастухах кто будет ходить? А картошку копать? Зента еще мала. Да разве самому Робу не нужно ни есть, ни пить? Ты же хорошо знаешь, у меня долгов больше, чем волос на голове. Мне в доме дорога каждая пара рук.
— Да ведь от него пользы, что от щепки тепла. Не все ли равно: в долгах ты родился, в долгах и умрешь, а мальчишка пропадет.
— А что я из себя выжму? — Отец покачал головой.— Ни шубенки, ни башмаков — замерзнет зимой, как щенок. Звайгзнит куда покрепче нас и то своего Пауля задержал дома. Да и долго ли сможет он
учиться? — продолжал отец. — Известно ведь: походит в школу зимы две, а больше духу не хватит.
— Ну хоть две зимы! — оживился дядя.— Пусть только научится красиво писать... Дома сам еще доучится и сможет стать писарем!
Я уже успел выбраться из-за стола. При последних словах дядя наклонился, схватил меня в охапку и приподнял, точно вопрос был уже решен.
Никогда не забуду той минуты!
— Зачем ты, Давис, пареньку голову морочишь? Мало ли что может случиться до осени, — проворчал отец.
— Пойдешь в школу, пойдешь!—Дядя еще раз крепко обнял меня.
Но домашние молчали.
Глава II
Мальчик с камнем на голове. — Три сундучка на чердаке.
Бабушка частенько говаривала мне:
«Да что у тебя, камень на голове, что ли, — почему ты. не растешь?»
Я и в самом деле был маленьким и тщедушным; мне часто приходилось слышать об этом, я очень огорчался и чувствовал себя виноватым. Но виноват был не я, а единственная корова, которая околела, когда мне, двухлетнему мальчику, так необходимо было молоко.
И не моя вина, что позже, испробовав всяческие средства, я не вырос ни на вершок. Что я только ни делал! Бывало, ложился посреди двора, возле телеги, просовывал ноги между спицами колес и, вцепившись пальцами в траву, тянулся изо всех сил. Кроме того, мне доводилось слышать, что если кого-нибудь хлещут крапивой, так тот от страха вытягивается и становится длиннее. Стиснув зубы, испробовал и этот способ. Изо всех сил хлестал себя по ногам и по шее крапивой, растущей у риги. Эта закоптелая от дыма крапива казалась мне более жгучей. Да, видимо, нелегко было напугать мои ноги и шею — я так и не добился ничего путного.
А жить все-таки нужно было, поэтому я, как и дядя Давис,. все надежды возлагал на свою сметливость.
Довольно быстро научился хорошо пасти скот — это признавал даже мой отец, обычно скупой на похвалы. Но дядя всегда предупреждал, что в будущем придется столкнуться с делами потруднее, чем пасти одну корову, телку, трех овец да двух свиней...
В нашем доме было два больших грамотея. Бабушка, оседлав нос очками, не пренебрегала почти ничем, что можно прочесть, но охотнее всего она листала свои толстые священные книги. А отец всегда с нетерпением ждал газет.
У ближайших соседей наших, у Шуманов, всего было вдоволь. Они даже выписывали из далекой Прибалтики газету «Яунас латвиешу авизес», которая приходила два раза в неделю. Прочитав газету, Шуманы давали ее отцу, а за это наши должны были каждый год помогать им вывозить на поля навоз. И, хотя мои домашние аккуратно выполняли свои обязанности, нередко проходила неделя-другая, а мы не получали ни одного номера газеты. Шуманы всегда находили отговорку: видно, затерялись на почте. Но отец хорошо знал привычки соседей и сердито ворчал:
«Наверное, опять покрыли газетой горшок с медом!»
Я рано научился читать. Некоторые буквы узнал, сидя на коленях у отца и разглядывая в газете большие объявления. Другие — от бабушки. Когда я отыскивал и приносил ей очки, она, желая отблагодарить меня за услугу, протяжно тянула:
«Смотри, этот круг колбасы — «о», а эти ворота — «эм».
Вскоре я уже мог читать сам. Для матери это была сущая беда, особенно летом, когда надо было меня куда-нибудь послать. На чердаке нашего дома стояли два сундучка со старыми газетами; отец не утерял ни одного номера: все газеты за год сшивал вместе и заботливо хранил. Ведь ради них он проливал свой пот. В двух сундучках лежали газеты, а в третьем—старые календари; среди них попадались потрепанные номера журналов «Ауст-румс» и «Апскатс». И вот чердак стал для меня самым
любимым местом на свете. Вытащить меня оттуда было очень трудно. Я согласился бы сидеть там до тех пор, пока у меня не вырастет желанная борода.,.
Эти сундучки стали для меня источником радости и горя. Матери частенько приходилось посылать за чем-нибудь своего маленького Кузнечика. Выйдя во двор, она громко звала меня. Но разве дозовешься! Хорошо зная мой недуг, она брала грабли и стучала ими в стену клети. Иногда это помогало, иногда нет. Когда я бывал увлечен каким-нибудь рассказом об африканских тиграх и львах, грабли оказывались слишком слабой колотушкой.
Глава III
Глазок жира в каше. — Варка сахара. — Календарь, пожертвованный для курева. — Сколько будет восемью восемь? — «Потеряешь — попадешь в тюрьму!»
В поле мы с матерью часто спорили о том, пора гнать скот домой или еще рано. Я доказывал, что судить надо не по солнцу, а по скоту — пасется он или улегся и жует жвачку. Мать не соглашалась, но вообще-то мы с ней ладили.
И вот как-то раз после обеда она принесла мне свои башмаки.
— На тебе, Роб, сможешь обуть в ненастную погоду. Правда, великоваты, но это даже к лучшему: дольше проносишь. Береги их, сынок, чисть и смазывай хорошенько, чтобы не потрескались.
Я обрадовался, как охотник, который вместо зайца застрелил медведя. Два дня даже не подходил к своим сундучкам — все раздумывал, чем лучше смазать подарок. Перебрал в уме все, что могло пригодиться: смола вишневого дерева, шмелиные соты, деготь, — и решил, что самая лучшая мазь все-таки свиное сало. Поэтому я с нетерпением ожидал, когда у нас на обед приготовят кашу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56