https://wodolei.ru/brands/Huppe/x1/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Никто и не заметил, как мучился и печалился Олекса. Он выслушивал боли молодых парней, солидных мужей, иссушенных дедов, что принесли с собой мозолистые от работы непосильной руки, принесли свою печаль, муки жен, стыд своих дочерей — и страшные дары клали не к Олексиным ногам, а вкладывали прямо в сердце. Сердце Довбуша болело чужими болями. И от муки народной парень на глазах старел, из зеленого юноши превращался в зрелого мужа. Временами ему хотелось закричать: «К оружию, братья!» — внезапно, в этот же миг, сойти с гор, свалиться на шляхту лавиною горной реки, но зрелый муж в нем говорил: «Будь осмотрителен, Олекса! Одной рукою всю землю не напоишь».
Потом, обойдя всех, Довбуш поднялся на поваленный ствол, чтобы самый дальний угол был перед глазами, чтобы ничье лицо не спряталось в тени, заговорил:
— Я слышал ваши муки, братья, они страшны и огромны, как море. Не слышал я только, зачем вы пришли в Черногору.
Толпа выпустила из своих рядов юношу, юноша выстрелил из пистоля вверх, и сказал:
— Разве не знаешь, Довбуш? Пришли шляхту воевать.
Толпа вытолкнула из себя уважаемого мужа, чья рука лежала на ручке выклепанной косы, муж произнес:
— Разве не ведаешь, Довбуш? Мстить жаждем...
Толпа старика впереди себя поставила; плечи старого сгорбились, руки дедовы на костыле дрожали, дед сказал:
— Мы не хотим в неволе умирать.
— Все ли желают того, что молвили тут три мужа? — прокатился над поляной голос Олексы.
— Все! — будто ударило из пушек.
А может, и не все выкрикнули, может, кто-то и промолчал? К ним тоже обратился Олекса:
— Кто пришел за легкою славой, веселой жизнью и богатой добычей — пусть идет отсюда. Еще не поздно.
Никто не пошевелился, люди врастали в скалистый грунт, как дубы, даже те, что чувствовали себя ольхою или вербой, под Олексиным взглядом становились дубами.
— А если согласие царствует, так поклянемся перед собой, перед лесом, перед скалами, перед всем белым светом, что будем честно служить земле родной!
Земля прислушалась, земля услышала:
— Клянемся!..
— ...что добро, добытое, нажитое панством на людском труде, людям возвращать будем...
— Клянемся!..
— ...что не страшны нам будут ни раны, ни орудия катов-палачей, ни звон золота продажного...
— Клянемся!..
— ...что готовы мы костьми лечь за волю...
— Клянемся!..
— А если нарушим присягу, то пусть нас не минует острый топор, или пуля, или сабля, или петля. Пусть нас сыра земля не принимает...
— Клянемся!..
— Так будем же есть в знак присяги землю отцовскую! — повелел Довбуш под конец, и сотни людей пали на мураву коленями и положили в рот по комочку земли.
Олекса вместе со всеми ел комочек глины, ел и смотрел, как люди будто очищаются от мелочной суеты, становятся братьями меж собой; комочки земли, что пахли грибами и еловыми иглами, породнили их, объединили, и у Олексы снова засветилась мысль:
«А может, я все-таки поведу их? Перед ними ничто не устоит: ни крепости, ни частокол, ни ряды панцирных полков, а?
А если устоят крепости и частоколы, тогда что? А если высохнет эта река, что сейчас бушует на поляне? Тогда повсюду будет пустыня... Ни в чьей душе не зазеленеет семя бунта... Нет, нет, пусть эта поляна станет озером, из которого вытекут тысячи ручьев, пусть потоки будоражат панский покой, пусть поят водой жаждущих повсюду и везде. Разве сможет шляхта иссушить, перекрыть тысячи потоков?»
Аннычка видела, как Олекса делил толпу на отряды: были отряды большие и меньшие, были отряды из-под Перегинска и Бродов, были из-под Дрогобыча и Коломыи, во главе каждого отряда Олекса ставил верховода. Но не слышала Аннычка, как учил Довбуш пастухов и пахарей науке войны, как приказал верховодам творить панам и богатеям горькую жизнь: пусть их поместья-маетки запоют красными петухами, пусть их дни прошивают пули, пусть их ночи светятся бартками опришков.
— Когда будет вам трудно,— говорил Довбуш,— зовите меня, я всегда буду вас слышать. Когда же ко мне беда придет — я буду искать вашей помощи. Вы мои — я ваш. Себе я оставлю только пятьдесят парней. Не ведаю только, кто пойдет...
— Мы! — И выросли справа от Олексы триста хлопцев.
Олекса покачал головой:
— Подумайте. Со мной будет трудно: где огонь — там я. Где смерть — там я. Где покой и тишина — там меня не будет.
Триста хлопцев стояли как стена, Довбуш всматривался в лица, будто хотел высмотреть в стене гнилые кирпичи.
— Я начну вас испытывать,— молвил Довбуш.
— Мы готовы,— сказали триста хлопцев. Откуда они могли знать, как берется испытывать их Довбуш.
— Тогда подходи первый.
Первый с краю подошел ближе.
— Клади руку на колоду.
Первый парень положил.
Взлетела вверх, свистнула в воздухе золотая Довбушева бартка, убрал парень руку борзо, будто колода его припекла.
— Ты для меня слишком слаб,— нахмурился Довбуш,— иди прочь.
Подошел к колоде второй парень. Опять прорезала воздух бартка, и снова исчезла рука.
— Иди прочь...
Подошел третий. И опять:
— Иди прочь!
Положил руку четвертый. Острая бартка вгрызлась в колоду возле самой ладони, парень почувствовал ее холодную «щеку», но не шевельнулся, только обильный пот оросил ему чело.
И так вот всех желающих испытал Довбуш, из трех сотен осталось возле него две.
— Двести тоже для меня много,— молвил Довбуш и повел парней на край леса для нового испытания. Тут было ущелье, дна которого никто не видал, стены ощетинились пиками скал. Довбуш срубил елку, перебросил через бездну.
— Теперь я посмотрю, кто из вас смелый. Трус на кладку не ступит, ибо внизу смерть. Слышите?
Глубоко на дне ущелья стонал, ревел, ударяясь о скалы, поток.
Но первый парень не испугался, двинулся к кладке отважно, дерево под ним не качнулось, тело молодецкое не дрогнуло, ноги не выдали, будто шел он по широкому полю.
Довбуш довольно хлопнул в ладоши.
— Второй...
Перешел на ту сторону и второй, и третий, и стопятидесятый. Не решились только пятьдесят.
— А третьим испытанием будет...— Олекса не договорил о третьем испытании, будто случайно рассыпал горсть червонцев, червонцы заиграли золотом, раскатились и кого-то блеском своим ослепили, а кого звоном заворожили, и кто-то бросился их собирать, молодые парни и уважаемые мужи ползком рыскали в траве, вырывали с корнями кусты, пальцами взрывали кучи земли. Олекса уже не обращал на них внимания, было ему горько наблюдать человеческую слабость. Промолвил ищущим глухо:
— И вы подите прочь со своими червонцами. Мне нужны рыцари, к богатству не жадные.
Осталось с ним сто парней. А нового испытания придумать не мог.
Тогда пришла Олексе на помощь Аннычка. Она неожиданно появилась из леса, и была она обнаженной, как Ева, встала перед сотнею улыбающаяся,
сто парней вздохнули, сто пар глаз обцеловали ее тело.
— Аннычка! — ужаснулся Олекса. Заслонил лицо ладонью. Дивчина не слышала, двинулась медленно вдоль парней, на лице светилась манящая улыбка, а ноги подкашивались от стыда и страха. Она почти физически ощущала, как глаза мужчин поедом едят ее грудь, бедра, как обцеловывают ей плечи; ноги просились убежать, она же сдерживала себя, давая чарам своим заколдовать парней. И хлопцы сразу опьянели, толпой, как овечья отара, двинулись за Аннычкой, забыли молодцы, зачем пришли на эту поляну, они видели только влекущее белое девичье тело, которое можно обнять, и видели распущенные золотистые волосы, которыми можно забавляться, и видели маленькие груди, которые словно бы ждали их ладоней.
Аннычка ускорила шаг, и ватага за ней поспешила. Аннычка улыбалась им, и они по-глупому скалили зубы.
Только раз Аннычка оглянулась на Довбуша, он не отрывал ладоней от лица, будто плакал по ее стыдливости, когда же упали руки на колени, то увидал, что пятьдесят парней стояли возле него, остальных Аннычка вела за собой, слышала за плечами их тяжелое дыхание, ловила блеск их похотливых глаз, стало ей страшно, что сейчас десятки рук протянутся к ней и...
На краю поляны остановилась на миг, блеснул в руке пистоль, выстрел прорезал тишину.
— Гей, вы,— крикнула толпе,— остыньте! — А Олексе сказала: — Этих, любый мой, не бери, это бабники, за женским бедром на край света поплетутся.
Встали как вкопанные парни, Аннычка же исчезла за деревьями.
...К вечеру отряды разошлись. На поляне остался Довбуш и полсотни его побратимов. Этих не испугала ни Олексина бартка, ни острые скалы ущелья, не соблазнили червонцы и не зачаровала Аннычкина краса. Они обступили Довбуша, как пчелы матку, Олекса любовался ими, говорил:
— Нам вместе жить, а каждому в отдельности умирать!
Вечером, когда отряд сидел вокруг костра, Довбуш отправился искать Аннычку, почему-то казалось ему, что она должна прятаться поблизости, и он продирался сквозь чащу, завалы и потихоньку звал:
— Аннычка!
Он обошел вокруг весь древний лес, не прошел мимо ни одного дерева, ни куста, ни рощицы.
— Аннычка!
Древняя пуща ничем ему не могла помочь, и Довбуш вернулся к костру. Предводитель пристроился рядом с опришками, устремил глаза в жаркий огонь, из трепещущего пламени, из клубов дыма выходила, будто живая, Аннычка. Довбуш спрашивал ее:
«Зачем ты сегодня учинила такое?»
«Тебе стыдно за меня?»
«Нет. Жаль, ибо ты принадлежишь мне...»
«А у меня до сих пор лицо горит от стыда. Но я должна была... Зато ты имеешь товарищей верных, искренних, можешь на них положиться».
«Благодарю тебя, Аннычка!» — Олекса протянул руки, пламя жгуче облизало пальцы. Опомнился.
Аннычка благодарности не слышала, Аннычка была уже далеко, торопилась к ненавистным Кутам, наперед переживала допрос пузатого хозяина-армянина.
— Э,— решила наконец,— пусть они теперь из меня ремни режут, я все выдержу, бог свидетель, Олекса мой, выдержу, потому что нашла я тебя.
И смеялась громко, звонко над предстоящими побоями, и смеялась звездам и месяцу молодому.
А в душе дрожала, как оборванная струна:
Аннычка не поддавалась печали, на берегах ручьев собирала в пригоршни белый песок, белый песок сеяла на леса, на горы, на реки:
— Взойди, мой песочек, прошу тебя. Взойди... Ты знаешь, что я люблю...
И приникала ухом к земле, слушала, как в тишине прорастает, набухает, пускает коренья белый песок.
ЛЕГЕНДА ШЕСТАЯ
И поднял голову, привычным движением стряхнул со лба космы гривы, напряг уши и, шевеля ноздрями, вслушивался в ночь, что убаюкивала Карпаты знакомой музыкою: заговорщицки перешептывались окружавшие еловые леса; на лугу-опушке, где пасся Сивый, под дыханием легкого ветра волновались травы; за опушкой выгибаясь подковой, со звоном бежал, перескакивая с камня на камень, вечно торопливый и задыхающийся Черемош; где-то будоражили темноту кладбищенскими криками сычи. Все ночные звуки были знакомыми, Сивый слышал их вчера, позавчера, неделю назад, и он никак не мог понять, откуда, из каких краев, из земли, или с неба, или же из него самого появилась на свет знакомая мелодия, которая будила в крови далекие и сладостные воспоминания, навевала, как ворожея, тепло и сон. А может, никакой песни и не было, может, песня просто послышалась? И Сивый, чтобы успокоиться, коснулся губами травы, луговое зелье вкусно пахло росою, нагретой за день землей и зелеными соками. Но едва конь ухватил губами снопик дикой конюшины, как мелодия зазвучала опять:
Сивый торопливо проглотил недожеванную травяную кисточку, недовольно фыркнул. Надеялся где-то поблизости увидеть либо своего хозяина Онуфрия, потому что песня лилась из грубого охрипшего горла, либо же какого-то чужого человека, который бог знает как забрел на причеремошский лужок. Конь даже заржал от напряжения, но, кроме ольховых зарослей, что торчали то тут, то там, ничего не увидел.
«Это какой-то призрак прицепился ко мне нынче,— подумал Сивый.— Кто-то поет, а я озираюсь, как лошак. Какое мне дело до этого, песня ведь не раздражает, напротив, она мне нравится и приятна»,— уговаривал, а ноги невольно пересекали лужок наискось и несли его
к тому месту, где подозрительно темнели три приземистые фигуры. Когда Сивый подступил ближе, то увидал, что это не фигуры, а три вербы — три старые Черемо- шевы подруги — гнулись дуплистыми телами к реке, ладонями-ветками пытались остановить или хотя бы умерить водяной поток.
«Да подожди, Черемоше,— поскрипывали все три просительно,— не спеши, обними нас волною, напои водой, обцелуй, как когда-то бывало...»
Черемош бурливо отступает от берега, меж собой и вербами набросал песчаную косу, будто сторонится их, деревья едва дотягиваются до него самыми длинными своими ветками.
Сивого разбирает смех.
— Ишь ты, ишь ты, чего старые хрычовки захотели,— заржал он громко.
Вербы встрепенулись, как молодицы, пойманные на свидании, застыли, стояли уже, как днем, с поднятыми кверху ветвями, степенные и молчаливые, будто церковные сестрицы со свечами у райских врат. Наконец одна из них не выдержала:
— А ты, конь, чего тут шляешься? Будто тебе места мало на лугу?
— Я пришел воды напиться...
Воды ему не хотелось, однако поплелся к броду. Черемош извивался в каменном ложе, как уж; его упругое, налитое стремительной силой тело шлифовало гранитное днище, свирепо грызло берега, катило перед собой валуны и еловые стволы. Сивый засмотрелся в воду, Черемош, шутя, забивал ему дух быстрым лётом, коню показалось, что и он поплыл. В голове на мгновенье закружилось, в груди сомлело, Сивый попятился назад, иллюзия полета исчезла. Черемош бег, спросил:
— Что хитруешь, конь, почто мою водицу не пьешь? Или не нравится?
— Не в том дело, Черемоше,—ответил Сивый.— Это я для человеческого глаза замутил твой брод, потому что сказал вербам, будто гибну от жажды. А я хотел охладить голову... Какая-то песенка мучит меня, не дает покоя, я вспоминаю и не могу вспомнить, где и когда ее слышал, ищу и не могу найти, кто ее поет.
Черемош рассмеялся:
— Дурная твоя головушка, Сивый. Да что тебе до
чужих песен? Гляди на меня, я никого не слушаю, кроме себя самого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я