https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vstraivaemye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Я тут ни при чем,— молвит Старик.— Эту любовь неизменную к земле предков ты ему дала.
— Может, и твоя правда,—соглашается Олена.— Теперь покажи, Деду, любит ли мой сын дерево в лесу, траву в лугах, птицу в небе, зверье в чаще. Хочу знать, Деду, чуткое ли сердце у моего сына.
— Сейчас узришь, женщина.
Вновь подхватили Олену теплые ветра, теплые ветра опустили ее на высокую гору, развернули перед ней, как ковер, Дзвинчукову полонину.
Видела: шел ее Олекса полониною и заприметил над ручьем молодую ель. Дерево умирало. Весенние воды унесли землю от ее корней, черные коренья сохли, трескались, скручивались в жаждущий клубок змей. Кто-то, может, прошел бы равнодушно, разве мало елей в Карпатском краю, а Олекса остановился, и услышала старая Олена, как ее сын забеспокоился.
— Ох, гаджуга — елка молоденькая,— приговаривал, обращаясь к дереву как к человеку,— такая себе молодая, а уже гибнешь. А тебе, гаджуга,— еще гай-гай сколько! — ветви распускать, чтоб под ними пастух в непогоду укрылся, чтоб под ними овцы отдыхали. А тебе, гаджуга, расти до туч, там, в вышине, ветры свежее, пить бы тебе их, пить — не напиться...
Дерево не шевельнуло ни кроной, ни веткою, крона его порыжела, осыпалась: елка не ждала спасения ни от земли, ни от неба, ни от людей.
Олена сынову речь хвалила и вспоминала, как когда-то, еще малышом, он дергал елку за ветки и допытывался, не болит ли у елочки тело, когда ее топором бьют, не болит ли у травки ножка, когда ее косою рубят? Олена показывала на пахучую живицу, что выступила на свежеотесанной колоде, и говорила:
— Болит, Оле, ой болит. Видишь, елка плачет...
«А что ж теперь ты, мой сын, сделаешь? — соображала Олена.— Пойдешь ли своею дорогой и пройдешь
мимо елкиной смертоньки, что тебе до какого-то деревца, мало ли их на Верховине, или завянет краса земная, если один корень высохнет? Или все-таки проросли в тебе мои давние слова?»
Ее мысли до конца не довершились. Олекса сбросил кафтан и принялся горстями носить глину, носил ее, свежую, пахучую, и прикладывал к корням, обкладывал камнями, чтобы вода не смыла, утаптывал постолами, чтобы солнце не высушило. Потом, как челнок на ткацком станке бегал туда-сюда, к недалекому озерцу и назад, носил воду и поливал елочку. То ли от земли жизнетворной, то ли от Олексиного старания елка на глазах зазеленела, выпрямилась, ожила. А он, уже позабыв про нее, побежал к овцам, что разбрелись по склонам.
А на следующий день...
Ох, на следующий день Олена увидала со своей горы, как из лесу выскочил волк-сероманец, и держал тот волк в зубах серну. Олекса ее хрип предсмертный услыхал, подхватился с места и побежал за волком. Швырял в него камнями, свистел, кричал, волк не очень испугался, видел же: не имел парень с собою палки, что плюется огнем. Но Олекса не спускал с него глаз, волку погоня надоела, он бросил серну, повернулся к хлопцу мордой, оскалил зубы.
Оцепенели руки у матери Олены, чуть было не закричала сыну, чтобы оставил в покое серого. Но Олекса кинулся на зверя, и закипела жаркая битва. У зверя были сила и ярость, а у человека были сила и ловкость. Блеснул нож чепелик в руке Олексы, брызнула кровь струею. Через минуту все кончилось: волк отбросил лапы. Олекса присел возле серны.
— Жива ты, красавица? — спрашивал ее. Зверек глядел на него слезящимся глазом.
И видела Олена, как напоил сын дикую серну овечьим молоком, как с ладони кормил, как травою раны заживлял. Потом улыбнулся.
— Ну, беги, серна, на волю.
Животное не убегало, серна не могла оторваться от его теплой и ласковой ладони, лизала Олексино лицо, он шутя отбивался:
— А, чтоб тебе... Да хватит целоваться, придут люди и смеяться будут над нами. Иди, бедняга, в свои леса.
Мать Олена тешилась.
На третий день в полдень неоперившийся орленок, слабосильный и беззащитный, вывалился из отцова
гнезда, что виднелось на скале, и камнем упал в ущелье. Олекса, как стоял, сбросил с ног постолы и полез в черную пропасть. В любую минуту он мог поскользнуться, разбиться насмерть, из-под ног сыпались камни, а парень не думал о смерти, он должен был спуститься на дно ущелья, должен, потому что там пищал птенец, и звук этот разрывал его сердце.
Потом Олекса согревал орленка за пазухой. Когда же срослось крыло, когда птенец оброс перьями, Олекса поднял его на ладони:
— Лети, орел!
И мать Олена снова любовалась-тешилась. Сыновьи добрые дела много для нее значили, ибо тот, кто хочет поднять над головой бартку за правду, тот должен иметь душу, как ладно настроенные цимбалы: малейший вздох и порыв бури, сдавленный плач и радостный клич, мудрое слово и оговор черный должны касаться душевных струн предводителя. Люди равнодушные, себялюбцы, духовные глухари предводителями народа не становятся.
Когда видение исчезло и Олена увидела Старика под елкой у своих ворот, она уже не благодарила: Олексина доброта и чуткость пустили .ростки из ее зерен.
Только спросила Исполина:
— Не чурается ли мой сын, Деду, духов гор и лесов наших? Ведь скоро леса черные станут ему светлицей и погребом, постелью и церковью. А там за каждым корнем русалка лесная или шелестень. Говорят старые люди, что семя лесное очень к крещеным неприветливо, поджидает с бедой ежеминутно.
Мать Олена верила, вся Верховина верила, что горы и чащи не гудят пустотою, заселены они лесными дочерьми, привидениями, духами пещер, чертями и другими нечестивыми племенами. Одних лесных жителей люди отгоняли молитвами и заклинаниями, других — пугали водой иорданскою, дымом чудесного зелья, третьих — задабривали, звали к себе в друзья гостинцами праздничными, яствами пахучими.
— Ты этим, женщина, не печалься,— утешал ее Исполин.— Если есть время, я тебе покажу...
И ветры снова подняли Олену на мощные крылья, и опять в эту ночь легла перед нею Дзвинчукова половина. Тут как раз начинался первый день летованья. Утомленное долгой дорогой, хозяйское стадо лежало
в огороженной стайке, псы-овчарки расхаживали вокруг, как жолнеры-воины на часах. Пастухи, все как один, тесным полукругом запрудили вход в колыбу и в святой тишине следили, как ватаг-артелыцик Илько добывал из дерева чистейший первозданный огонь. Добывание огня длилось долго, руки у чабана сомлели. Дерево наконец задымилось, смоляные щепки охватило пламенем — полонинский очаг родился. Теперь он будет гореть как днем, так и ночью, до первых снегов; пастухи смотрели на огонь, что крепчал, разгорался, их губы шептали слова заклинаний, слова про то, чтобы хорошо было в этот год на полонине, чтоб очаг грел их теплом в зимние ночи и охранял от волчьего клыка и медвежьей лапы.
Потом артельщик Илько с головнею в руках пошел по стаду: обкуривал его дымом от недоброго глаза. А потом кропил иорданской водой полонину, чтобы черти траву не топтали и не портили, чтобы не накликали на скотинку болезней и мору, чтобы ведьмы сюда доступа не имели, чтобы не пили молока из вымени. Олекса носил за ватагом ведро с освященной водой и насмехался:
— Бросьте, дядько, свою работу. Нечистой силе и без вас всюду туго приходится: и в селах, потому что там на каждом шагу кресты позакопаны, и тут... Гоните чертей и злых духов подальше от солнца и свежего ветра, а они тоже жить хотят.
Илько махал на него кропилом.
— Как ты, хлопче, в этом не разумеешь, то заткни пасть. Я творю священное дело.
Под сенью древнего леса ватаг Илько, сильно устав от ходьбы, сказал Олексе:
— Молод ты еси, Олекса, ноги имеешь крепкие. Пойди и покропи святой водой заповедный лес. Небось и туда может скотина забрести. А там нечистого семени несть числа.
Олекса взял кропило, помочил его в ведре и брызнул водой на деревья, на кусты, на травы. И внезапно услышал, как застонал-затрещал лес, как в нем стоголосо что-то заверещало, сотни невидимых ног затопали вокруг.
Парень заколебался. Стало ему жаль седого леса заповедного, что осиротеет без своих привидений, лесных дев, шелестней, что испокон веку плодятся в нем. Довбуш представлял себе тоненьких нявок — лесных
дочерей, прогнанных из обжитых жилищ, и спросил самого себя:
— Куда же они, бедные, денутся, а? Где будут водить свои хороводы? Ведь на каменных россыпях поранят босые ноженьки, в пропастях влажных пропадет их краса...
Думал. Наконец решил:
— Э, пусть ватаг Илько для богача слишком не старается — благодарности не дождешься. А скотинке достанет выпаса и на полонине. В вековечном лесу все должно оставаться таким, как было веками.
И вылил святую воду на сухой пень.
В это мгновенье древний лес поклонился Олексе.
В это мгновенье лесные дочери стали зримыми. Они обступили парня щебетливой толпой, говорили:
— Абы здоров ходил, Олекса. Отныне и навсегда мы друзья тебе добрые. Приходи к нам на забавы в глухую полночь или в ясный полдень. Волосинка с твоей головы не упадет.
И видит гуцульская мать, что с того часа в полуденную пору Олекса гонит отару в тень старого леса, скотина собирается в кучу и начинает дремать, ее сон охраняют мудрые овчарки, а Оленин сын бросает узловатую палку, обеими руками приглаживает волосы на голове, будто готовится к гулянке, туже перепоясывается и, раздвинув лесные ветви, зовет:
— Гей, гей, нявки — дочки лесные, я иду!
Лес бережно подхватывает словно из хрусталя отлитый Олексин клич, ели передают его из рук в руки, и клич достигает самых отдаленных мест.
— Иду... иду... иду!!
На опушке парень вынимает из-за пазухи сопил- ку-дудочку, обыкновенную, не волшебную, вербовую, и начинает играть. И, как только на сочные травы падают первые звуки сопилки, из сухих дупел, из глубоких расселин и вертепов выходят лесные дочери — нявки. Вначале они сонные, вялые, но Довбушева со- пилка сдувает с них сон, нявки становятся в круг и начинают танец.
Сопилка Довбуша распаляется, лесные дочери расходятся: их зеленые одеяния, сотканные из моха и травы, развеваются, обнажают упругие ноги и тугие, как яблоку, перси; их зеленые волосы, что пахнут листьями и грибами, вьются в воздухе волнами; их бледные лица, кажется, наливаются румянцем.
И нявки постреливают в Олексу страстными очами и просят:
— Еще, Олексику, играй! Быстрей, сладенький, играй!
Все они любят Олексу, но ни одна из них не посмела бы зачаровать человеческого сына или заманить своим юным телом да голосочком-звоночком. С любым другим человеком они учинили бы лихо с утехою, завели бы его в чащи-гущи, откуда и выхода нет. Кого- либо другого бесовские девки спеленали бы диким хмелем-виноградом, защекотали бы, и он умер бы или от страху утратил разум. Но Довбушу нечего пугаться, лесные дочери помнят добро, которое сотворил он для них весною, вылив святую воду на сухой пень.
А когда Олекса устанет, он кладет под голову сумку-тайстру, лицо прикрывает от солнца шляпой- крысаней и говорит лесным девчатам:
— Я немного подремлю, милые. Так ноги себе натрудил, за овцами ходячи.
Нявки шепчут:
— Спи, Олекса, спи...
Он закрывает глаза, нявки поют ему песни колыбельные, и стерегут от беды, и навевают над ним прохладу, и шепчут, шепчут, шепчут:
— Спи, Олекса наш, спи...
Лес качает его в зеленой колыбели — спи; травы шепчут шелковым языком — спи. Зеленая тишь господствует в полуденный час в чащах карпатских. Даже непоседливые шелестни не забавляются игрой в пятнашки между корнями, даже птица крылом нё взмахнет — спи, Олекса любимец, спи...
— Теперь ты обо всем узнала...— говорит Олене Дед Исполин.
И видение исчезает.
— Да, про все узнала,— качает головой она.— Только не знаю, достойно ли гуцульскому сыну запанибрата быть с лесным кодлом, а?
— Почему недостойно? Это значит, что Олекса не скользит по земной красе, будто по льду блестящему, умеет хлопец в глаза природе смотреть, слушать ее, понимать...
— Береги его, Деду, от всякой напасти. Ты древний и мудрый, а он — молодой и доверчивый...
И на этом... проснулась. Небо на востоке светлело. В селе кричали третьи петухи...
— Деду, гей, Деду, где ты? — позвала Олена.
Никто не отозвался. Никто? А может, здесь, под
елью, никого и не было? Может, ей приснилась сказка про Деда Исполина и Олексины приключения? Чего не привидится матерям, когда их сынам стелются трудные дороги?
В хате еще все спали. Налила воды в горшок, развела в печке огонь: варила кулеш. Кулеш варила, а на стол поставила зеркальце, острую бритву Ва- силя, кисть щетинистую. И ставила на стол припрятанный шкалик водки, кусок одолженного под отработку сала.
Веселое потрескивание огня и Оленины осторожные шаги прогнали сон из хаты. Сперва пробудился старый Довбуш, за ним Олекса. Старый Довбуш пушок на Олексиной губе брил — посвящал сына в мужчины, мать Олена на руки поливала воду, держала наготове рушник, вышитый черной и красной нитками.
После этого семья завтракала. Пили горилку, закусывали солониной, дули на горячий кулеш... Старый Довбуш молчал, мать Олена кончиком платка украдкой слезы вытирала, а Олекса чувствовал себя именинником. Конечно, в господских семьях праздновали пору возмужания парней торжественно и радостно, но молодой Довбуш и этому тихому празднику был рад.
И целовал родителям, как обычай велит, руки.
И, забрасывая на плечо сумку-тайстру, кланялся старикам в ноги.
Мать Олена провожала его далеко за село, висла на его плече и причитала:
— Не забывай меня, старую, сыночек...
— Ас людьми держись с уважением и честно, чтобы на тебя сиротская слеза не капнула, проклятье вдовье не очернило...
Довбуш отшучивался:
— Вы такое, мама, говорите, будто меня на войну провожаете. Я же на Дзвинчукову полонину иду.
«Ой, на войну, соколик мой, на войну,— чуть не проговорилась Олена.— Ничего ты не ведаешь, а тебе уже Дед Исполин коня быстрого седлает...»
ЛЕГЕНДА ТРЕТЬЯ
1ди, щи, дощику, Зварю тобх борщику, Вшизу на дуба...
адвигался дождь. Вернее, дождь уже струился за Медведь-горою. Медведь-гора колыхалась в тучах, как челн, то выныривала из синей мутной бездны, то исчезала в ней. Лишь на Дзвинчуковой полонине еще смеялось солнце, хоть и над нею уже стаями кружили, как черные аисты, тучи, кружили и вынашивали в своих чревах громы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я