https://wodolei.ru/brands/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И он упал на порог.
А когда падал, увидел изумление в глазах побратимов, от удивления и ужаса они закаменели на миг: до сих пор им не приходилось быть очевидцами Довбушева падения хотя бы даже от пушечного ядра, а тут он покачнулся, как былинка, от ружейного выстрела. Потому они долго не могли опомниться.
А когда падал он на порог, от выстрела проснулась Дзвинчучка. Она отворила дверь светлицы, в сенях увидела Олексу, увидела и испугалась. Прошептала:
— йой, а то чего на пороге, милый, лежишь? Я тебе давно постелила на лавке.
Человеческий голос привел опришков в себя, двое из них метнулись к ватажку, двое рванулись к Дзвинке. Схватили ее за белые руки, схватили за косы длинные, женщина беззащитно и ласково улыбалась. Это разъярило хлопцев, они подсознательно догадывались, что сотворенное зло началось с этой женщины ша беду
выпестовала и выносила. Готовы были изрубить ее на куски бартками, тысячу раз продырявить пулями.
— Оставьте ее, братчики,— попросил Олекса. Речь его, прерывистая, хриплая, напоминала бормотание заилившегося источника, что с трудом добывал из песчаного лона последние кварты воды.— Пусть живет себе хоть тысячу весен, и пусть муж ее Штефан живет. Кто знает, может... жизнь будет для них страшнее, чем ваша кара? — Олекса Довбуш предвещал, что люд карпатский навеки очернит и проклянет имена Штефана Дзвинчука и его жены.
— Будем прощаться, братья... Настал мой час...
И тогда зазвучали трембиты.
Запели печальные трембиты ближние и дальние. Запели в сердцах опришков, откликнулись в шуме лесных чащ, в шелесте трав, в плеске рек и потоков.
— Чепуху говоришь, Олекса,— успокаивал Баюрак Довбуша. А может, самого себя он успокаивал? Может, стремился заглушить в себе плач похоронных трембит? — Рана, ватажечку, малюсенькая — быстро заживет.— И стал перевязывать Довбуша разодранной на полосы сорочкой. Олекса закрыл глаза, прислушиваясь к прикосновениям Баюраковых пальцев, пальцы товарища слегка дрожали, излучая тревогу и ласку.
— Давайте, хлопцы, напоследок поцелуемся,— пожелал Довбуш.
Опришки наклонялись и, глотая слезы, припадали губами к его челу и ощущали на челе холод.
— Ты, Баюрак,— шептал Олекса,— возьми мою бартку, чтобы она не ржавела без битвы, чтобы слава опришковская не умерла вместе со мной.
Брал Баюрак золотую Довбушеву бартку.
— А ты, Иванку из Ясин я, получай в наследство от меня ружье. Пусть оно и дальше убивает врагов, пусть паны, дуки-господари не думают, что с моей смертью кончились их страхи перед карой народной.
А трембиты, полные печали, звучали все громче...
Все громче...
Все громче...
Зеленая Верховина собиралась вот-вот взорваться рыданьями, кровавыми рыданьями на весь мир. Плач этот обезоружил бы бедный люд, вселил бы в сердце безверие и растерянность. Плач этот напоил бы шляхту галицкую хмельною радостью. Но Довбуш не дал ему разразиться, погасил следующими словами:
— Эй, вы, трембиты, умолкните, ибо я не умираю и умереть не могу, если б и захотел. Есть у меня последователи верные! Я буду жить в их борьбе, в битвах грядущих поколений до тех пор, пока не падут разбитые оковы. Таково мое завещание!
И умолкли трембиты.
В первозданной тишине побратимы подняли Олексу на топорцы и двинулись с Дзвинчукова двора. Шли медленно, величаво, стопа в стопу, чтобы не причинять ватагу боли.
Шли в Чорногору.
За ними плелась Смерть, плелась и на ходу точила косу. Олекса не чувствовал боли, Смерти не замечал, не было времени на такие мелочи, как боль и смерть, перед ним лежала короткая тропка, он хотел использовать это время на собственный суд.
Он и при жизни всегда созывал судилища над самим собою, чтоб суровые советники измеряли глубину, необходимость и цельность его поступков. Это помогало бороться с дурманом славы и напоминало, что взял он в руки бартку для исполнения святого дела.
Ныне ему привиделась лесная поляна, может, та самая поляна, где в самом начале опришковского движения испытывал будущих побратимов, ибо точно так же клокотала она голосами и вокруг нее стояли на страже зеленые пики столетних елей.
«Ну, кто первым согласен судить меня?» — спросил Довбуш, окидывая взглядом людское море. Узнавал здесь близких и родных, знакомых и случайно встреченных, тех, кто давно уже умер, и тех, кто продолжает жить. Но было среди них немало и незнакомцев, незнакомцев колючих, хмурых, от которых ждал почему-то тяжелого приговора.
Первой стала судить Довбуша его мать — Олена Довбущучка. Он едва не бросился бегом ей навстречу, чтоб попросить ее не судить слишком сурово.
«Я, люди добрые, должца тут много чего сказать,— стала у всех на виду мать Олена,— бо Олекса — мой сын. Из-за него не раз была батогами сечена, грязными словами ругана. Из-за него поседела и в землю спать легла. Но поступки его приносили мне много радости и гордости. И чтоб вы знали, люди добрые, что, если бы ко мне вернулись жизнь и молодость, если б могла родить Олексу вновь, пусть бы был он таким же, как этот. Пусть бы с меня паны шкуру сдирали, пусть
я ночами сохла бы от страха, чтоб его ночью не задела где-то вражья пуля... Вытерпела бы дважды и трижды... Ибо сын мой был жбаном вина для жаждущих, был он мечом остросекущим на боку бедного народа».
«Ты, старая,— перебил Олену отец Олексы, Василь Довбуш,— не очень сына хвали. Я имею жалобу на него, что редко наведывался к нам, старость нашу не облегчил, воды не подал...»
«Виноват, батько,— краснел Олекса.— Правда ваша: если можете — простите».
«А у меня он золото отнял и жизни лишил»,— пожаловался Иван Довбущук.
Олекса даже потемнел лицом:
«И ты тут, Иван? Ну что же, скажу здесь, принародно, судьям честным, что, если бы ты ожил, я убил бы тебя снова. Не жжет меня пролитая родная кровь, не грызет мою совесть твоя бесславная смерть, ибо войну священную и служенье матери-отчизне превратил ты в дело собственного обогащения. Потому убил бы я тебя трижды, Иване. Стыдно мне, что имел такого брата».
Потом Довбуша судили чабаны с Дзвинчуковой полонины, Аннычка, Юра Бойчук, который растил Кар- пат-Зелье, подданные красноильского атамана Дидушка, Маруня — Жельманова служанка, мать Збориха со своим воскреснувшим сыном, Великий Цимбалист, отважный человек по прозвищу Смоляр, мастер каменных дел Сильвестр... Здесь толпились со своими исповедями хозяева гуцульских гнезд, которых Довбуш освободил от арендаторов и корчмарей; были здесь крестьяне из покутских, бойковских и подольских сел, в отместку за беды которых опришки пускали с дымом панские палаты и господарские коморы, карали смертью кровопийц и угнетателей народа; толпились вдовы, сироты, обиженные судьями и попами, дворовый люд, которым Довбуш помогал деньгами и защищал с оружием в руках; казалось, что на суд над самим собой Довбуш созвал весь бедный народ.
Он слушал их и не скрывал радости, оттого что никто не забыл добра, сделанного опришками, и любовался любовью народной к черным хлопцам, которая струилась из приговора судей, и думал, что все-таки остается перед ними в долгу, хотя и не прожил напрасно свою короткую жизнь, не использовал ее для собственной выгоды...
«Но, пане ватажку, слишком рано уходишь из этого мира,— принесла и сложила к ногам Олексы свое обвинение женщина в черном убранстве, которую когда-то, накануне рожденья Олексы, встретила мать Олена.— Я и доныне, ватажку, реки и озера вычерпываю этими вот руками и дочку-красавицу свою ищу. Кто отомстит панам за ее бесчестие, смерть и мою печаль?»
Олекса опустил голову.
«А кто покарает шляхту за моего сына, на двенадцать частей разрубленного и в двенадцати могилах похороненного?» — укоряла другая женщина, которую тоже давным-давно встретила мать Олена.
Эти две открыли счет. За ними двинулись деды, вдовы, сироты, их собралось во сто крат больше, чем тех, кому помог Олекса, все они выкладывали перед ним свои беды, тяготы, кандалы, батоги, веревки, раскаленное железо, голод, холод, бесчестие, надругательства, муки, выкладывали и вопрошали: кто теперь освободит их от этих тягот, если он, Олекса Довбуш, собирается умирать?
Адские муки людей жгли Довбушево сердце, страшили своей бесконечностью и принуждали каяться в том, что слишком рано он протаптывает тропинку к предкам: не имел права впадать в постыдное равнодушие после Аннычкиной смерти, которое привело к раскрытию его тайны продажной Дзвинкой. Он должен был жить еще много дней, жить, чтобы иссушать слезы вдовьи и сиротские, жить, чтобы продолжать служить мечом карающим на боку бедного люда.
Покаяние было запоздалым, беспомощным, ибо в ушах его нарастал звон Смертельной косы. Он разжал веки, побратимы несли его на своих бартках. Исчезло, развеялось судилище, от огромной толпы остался только Олексин сын. Ватажок протянул к нему руки, силился встать, но не было уже сил даже поднять голову, и, захлебнувшись злостью к самому себе, он заплакал.
Опришки слышали его всхлипывания, но движенья не прекратили, идти было трудно, но они продолжали идти все вверх и вверх, чтобы восход солнца Довбуш встречал на Черногоре.
Слезы Довбушевы утирал Дед Исполин. Он появился возле ватажка неожиданно, некоторое время молча шел рядом, потом заговорил:
«Ты напрасно коришь себя, Олекса, напрасно... Ибо имей ты хоть три жизни, то и тогда все горести людские
на радость не перековал бы. Ибо слишком малую силу я тебе дал. Теперь сам это вижу... Надо, чтоб в каждом гуцуле Довбуш сидел. Вот тогда счастье и воля пришли бы на Зеленую Верховину».
«То сделайте так, Дедо,— попросил Олекса.— Вы мудрость столетий и опыт поколений».
«Мудрость, Олекса, никогда не имеет границ. Твоя судьба и меня многому научила. Но я сделаю так, что ты не умрешь в памяти народной: твоя жизнь рыцарская и вправду стала жбаном, полным вина. Пусть же так будет всегда. Кто из того жбана пригубит, хотя бы капельку вина испробует, тот никогда уже не сможет быть рабом! Ибо слава дедов — завещание внукам».
«То добре, Исполине»,— прошептал Олекса.
А опришки несли его на топорцах, несли над лесами и ущельями, над полями и потоками, несли и не думали даже, что в их печальном походе рождается легенда, сказка, не знающая тленья.
Олекса Довбуш уходил в вечность.

??
??

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я