https://wodolei.ru/catalog/mebel/steklyannaya/
Однако сегодня все это еще так далеко, что кажется совсем нереальным...
Даже собачье сердце Джонни почувствовало мое настроение. Недавно в лесу он ни с того ни с сего встал на задние лапы и лизнул меня в лицо. Я его обняла, и мы стали танцевать танго. Сначала он слегка упирался, но потом вошел во вкус — и до такой степени, что после второго тура от восторга укусил меня в нос. Джо, сказала я ему, ради бога, успокойся, Джо, и хоть минутку послушай тишину! Но куда там! Я выпустила джинна из бутылки. Ему пришлось по вкусу танго, ничего другого кроме танго для него на свете не существовало, он был прямо как в трансе, но как в трансе сегодня была и я. И если быть справедливой, я не могла его ни в чем упрекнуть — мы были два сапога пара! Кончай, Джонни, уймись, сказала я ему, ей-богу, ты просто спятил, но он не мог сразу остановиться, не мог уняться, он и правда не мог с собой сладить, так же как не могла с собой сладить и я, двадцать два месяца без выходных писавшая эту книгу, из которой одному черту известно, вышло ли вообще что-нибудь путное. Я тоже не могу сразу успокоиться и продолжаю бежать еще и за линией финиша.
Эти оргии не к добру! Кто-нибудь, так и знай, окатит ушатом холодной воды. Уж не Вы ли, Ирена? Осеняю себя крестом — а, ладно, будь что будет! Признаться, я много раз сомневалась, тот ли я выбрала способ изображения. Диктуется он необходимостью или эта необходимость кажущаяся? Единственный ли это, ну ладно — оптимальный ли способ сказать то, что я хочу сказать, или меня слишком связывают и держат в плену всевозможные заметки и записи, в особенности же письма к Вам, тема которых, можно сказать, всякий раз отвечала жизненной ситуации, тоща как тон их порою — нет (когда я веселостью пыталась скрыть свою грусть или старалась резвеять Вашу). Но думаю, что от этих невинных словесных румян суть не менялась. Когда Вы привезли их мне из своего «архива», сколотые гигантской скрепкой, и в тот же вечер я все подряд их перечитала, не требовалось много ума, чтобы заметить уйму противоречий: то, что утверждала в одном письме, в другом я отрицала! И я довольно разумно решила, что в будущей книге письма переработаю и разногласия приведу к единству или хотя бы как-то сглажу. Но после усомнилась, надо ли это делать, и кончилось тем, что не изменила почти ничего: что это — разве учебник, сборник прописных истин, дающих советы, как наикратчайшим путем взобраться на Олимп? Быть может, эти письма лишь зеркало моего прошлого?.. И хотя мне очень бы хотелось видеть в своем прошедшем меньше заблуждений, пусть оно останется таким, как есть, без исправлений и прикрас! Да простятся мне ошибки, ведь ни разу я не написала Вам ни строчки, в которую бы тогда не верила! А Вы — в своих письмах? Наверное, тоже. Ах, если бы Вы знали, сколько раз я сокрушалась, что невольно дала им погибнуть! Будь они целы!.. Да, будь они... Сослагательное наклонение — то есть пожелательное? Проклятые мыши! «Любовь и брак» уж не вернуть, обгрызенную «Теорию драмы» удалось подклеить. Хотя это слабое утешение, правда? «Теорию драмы» я могла бы взять в библиотеке или купить у букинистов. А в какой библиотеке мне взять, в каком антиквариате купить Ваши письма?! Спасибо еще, что наглым прожорливым голохвосткам не удалось сжевать календари и блокноты, что уцелел — не только от гастрономических поползновений грызунов, но и от любопытного глаза человека — всегда бдительно охраняемый дневник и его не постигла участь писем, что... Бог ты мой, уже одиннадцать! Через сорок минут автобус! Живо одеваюсь, надо ехать в Ригу — целая куча дел, но главное — опять сидеть на заседании. По пути заверну на почту и отправлю Вам рукопись. Когда прочитаете, дайте знать. Ладно? И, прошу Вас, ставьте на полях галочку, где найдете прегрешения против орфографии, стиля, логики и так далее. Ладно?
V апреля 1982 года
Вот тебе и на! Автобус так опоздал, что с остановки на станцию пришлось бежать бегом. Ни на какую почту я не зашла, ничего не отправила. Настроение сползло до нулевой отметки... Пожалуйста вам, одного дня целиком и то попраздновать не пришлось. В Риге все шло через пень-колоду: простыней не достала, с редактором не встретилась, в сберкассе —- ни шиша и т. д. И лишь красивых слов, как всегда, было вдосталь: на собрании засиделась так, что едва успела на поезд в двадцать один ноль-ноль. Сошла на станции — туман, туман. Полцарства за... ах, даже не за старую добрую блошиного цвета Джеральдину, а, скажем, за самый обыкновенный грузовик, с кузовом которого мае по пути. Но как сказал Яунсудра-бинь: «Где уж мне, бедняку, мечтать о селедке!» Шоссе лежит в темноте дохлой змеей. На Даугаве крутятся черные воронки, кипит белый пар, ползет вверх, завивается, заплетается... На мосту несколько раз я оглядываюсь — оглядываюсь, словно кого-то поджидая. Наконец догадалась: подсознательно ожидаю Вас! Потому что все почти как тогда, в декабрьскую полночь, когда Вы нагнали меня недалеко от шлюзов и со мной заговорили. Помните?.. Сейчас, однако, сама себе удивляясь, почему-то я отчужденно думаю: было ли это на самом деле или все привиделось мне во сне? Явь смешалась с фантазией, правда слилась с иллюзиями, истины растворились в заблуждениях — ив бронзовых фигурах прошлого свинец уже неотделим от меди. Но, может быть, они вырезаны всего-навсего из картона? Быть может, это театр воображения, которому я на двух сотнях страниц тщетно пыталась придать видимость реальности? Минуло всего несколько лет, а кажется — как давно это было! Оно будто еще и сейчас часть нашей жизни—и уже вне ее, как тень.
На часах четверть третьего. Поют петухи. Но не рано ли для петухов? Возможно, это дом дышит? Или вздыхают стены? Или бродят призраки прошлого? Или пожелтевшую бумагу грызут воспоминания?
Знаете, в глубоком подполье сознания я не раз ловила себя на мысли, как чудесно было бы нам жить как трем сестрам: мы друг друга бы дополняли, ведь у каждой из нас есть нечто, чего недостает двум другим (и отнюдь не исключено, что из нашей троицы вышла бы одна идеальная женщина!). Ундина держала бы нас на черной шальной земле, чтоб мы не улетучились в дыме свечей и парах кофе. Она — картошина, которой можно хоть не роскошно, зато плотно позавтракать. Вы — человек ветра, который может разбиться о блестящий сферический бок луны. А я — расколотый и криво запаянный колокол, я нуждаюсь в цельности. Если бы мы были втроем, я помогала бы Ундине растить детей, ей ведь всегда не хватает денег. Нередко ей недостает и счастья, однако дать ей счастье я не могу. И Вас я любила бы тем чистым с примесью ностальгии чувством, каким мы любим свою молодость. И вдвоем с Ундиной мы бы пеклись о том, чтобы с Вами опять не стряслась беда, ведь какая ж беда может случиться с нами, с ней и со мной? Время от времени жизнь нас кладет на лопатки, и только, а потом мы вновь расправляем крылья! Но с Вами иначе. И мы берегли бы Вас, мы бы не допустили, чтобы... (Берегли — от чего? От страданий... от жизни?) И еще я думаю, что Вы ближе моему сердцу, чем Ундина, и все же в горе я выбрала бы ее. Случись мне заболеть, я предпочла бы Ундину: перед пей мне не было бы стыдно за свою пропотелую ночную рубашку и зеленый ночной горшок. Перед смертью я выбрала бы Вас. Ундина забыла бы меня на третий день после похорон, а Вы, я знаю — Вы не забыли бы и на четвертый и на пятый (а может, и еще дольше?). Для нее имеют значение лишь мои человеческие свойства, которые исчезают вместе с плотью и жизнью. Для Вас же я прежде всего литератор. Значит, с Вами в какой-то мере связаны мои — возможно пустые? — надежды, что вместе с плотью и жизнью я для мира не исчезну. Может быть, Вы моя совесть, которой нельзя кормиться, но без которой нельзя обойтись?
А кем была я для Вас? Только ли консультантом — чужой тетей, уловившей жертву, чтобы ее осчастливить, завещав ей ряд вполне проверенных в эксплуатации и весьма затертых от употребления художественных приемов? Не очень лестно и даже, м-да, слегка огорчительно.., И хотя я многих заблудших успешно вывела из дебрей по одним мне ведомым тропинкам, насчет Вас не могу с уверенностью сказать, была ли я Вашим вожатым или как леший водила только вокруг да около. Не похожи ли были наши отношения на свет свечей, который возносил наш дух ввысь, но заставлял чувствовать голод по колбасам Ундины, пахнущим чесноком и грехом? И разве главное, что объединяло нас как единомышленниц, не разделяло нас в то же время как людей — стеклянной дверью, на которой нередко мы оставляли лишь отпечатки своих пальцев? Чаще Вы были каштаном, прячущим ядро в скорлупе, чем цветком, раскрывающимся доверчиво и мудро, А я? Наверно, и я чаще бывала каштаном, чем цветком. Мы почему-то боялись разбить стекло (а то сквозняк, не дай бог, сорвет шапку вместе с головой!) и на протяжении нескольких лет отваживались на это лишь несколько раз, далеко не уверенные при этом, что правильно поступаем. Быть может, мы хотели укрыть евою жизнь от нескромного глаза, зная, что писатель — хищник, жадный до теплой крови, коршун, живущий чужой бедой, получающий деньги за страдания не только свои, но и чужие, что это шулер, ловко тасующий в одной колоде истинные факты и ложь — свой вымысел? Чего стоят заявления, что я Вас любила (см. выше), если мои заметки свидетельствуют, что я наподобие гончей, нагнув голову, шла по Вашему следу. И вот я накрыла Вас рукой, как бабочку, и в моей горсти мягко, тепло и трепетно бьются Ваши бархатные шоколадные крылья, трутся о шершавость ладони, роняя яркие блестки. А может быть, я бьюсь в Вашей горсти? И, может быть, это не опадающий иней, не серебряная пыль, а блеск, стертый с моих крыльев, крыльев моли? Только, пожалуйста, не накалывайте меня на булавку. Это очень больно. По возможности я старалась не делать больно и Вам.
Узнаете ли вы меня на этих страницах? Вполне возможно — Вы не раз протестующе воскликнете, что я подаю себя благороднее, чем есть на самом деле, что я поступаю нечестно, вытаскивая на свет божий Вашу личную жизнь и порой, может быть, раздевая Вас догола,— и почти утаивая в то же время свою. Возможно, Вы правы, а возможно, и нет, ведь я зато не скрыла нечто другое — свое одиночество, свой страх, а порой и отчаяние, и раздела догола свою душу. Может быть, Вы, не дочитав до конца, вспыхнете, отбросите рукопись и, обвиняя меня в «намеренном искажении правды», будете готовы назвать все ложью. Но если, приступая к делу, я думала строить повесть о наших взаимоотношениях на строго документальной основе, заметая следы лишь настолько, чтобы каждый встречный не узнал сразу в моей Ирене Вас и не показывал на Вас пальцем, то постепенно — к тому же загадочным образом, даже против моей воли — моя Ирена все больше от Вас отдалялась, с каждой страницей становясь все самостоятельней, пока в конце не стала действовать по внутренней логике не Вашего, а своего характера, как будто ей вообще до Вас нет никакого дела. Не берусь утверждать, что она действует правильно, но в такой же мере не стану уверять, что она действует ошибочно: по-моему, она действует согласно своим взглядам и понятиям, и я позволила ей поступать как она хочет — ведь жизнь была бы просто мусорной ямой, если бы мы поступали вопреки своим убеждениям!
Вчера, когда я была еще на гребне пенистой волны, мне казалось, что у меня получилась довольно типичная современная женщина — образованная, независимая, уверенная в себе... и не очень счастливая. Сегодня вижу, что я не ответила на самый главный вопрос: почему? Не потому ли, что сама не могу решить, что считать идеалом, и ближе ли моему сердцу беспощадная как к себе, так и к другим Мария Каллас, которая была готова пожертвовать всем и растоптать всех на пути к сверкающим вершинам искусства, или пламенная Александра Коллонтай, у которой достало сил во имя революции разрушить семью, оставить горячо любимого мужа и отдать единственного сына на воспитание чужим людям, или же терпеливая многодетная мать, у которой хватает сил сохранить семью и встречать мужа вкусным ужином не только в том случае, если он хороший монтажник, но и когда он хороший бражник?
Когда Вы наткнетесь на эпизоды, где из Ваших поступков и Вашей натуры взято нечто такое, что Вам не хотелось бы ни узнавать, ни вспоминать, — будьте ко мне снисходительны. Вспомните, как горячо Вы со мной согласились, когда я однажды сказала: «Даже те люди, кто свято верит, что в литературе все должно быть взято из жизни, сразу начинают возмущаться, как только что-то берется из их жизни, — если это не принесенные вчера из химчистки ангельские крылья...»
Признаться, работая именно над этой книгой, я чаще обычного себя спрашивала: что я знаю о человеке? Пойму ли я когда-нибудь его душу или всегда буду идти к человеку как к горизонту, и то существенное, что в нем есть, всегда будет оставаться «за», неизменно прятаться «по ту сторону» того, что в силах разглядеть мой глаз? Не выбрала ли я безнадежную цель, к которой никогда не смогу приблизиться ни на шаг, как ни на шаг не могу приблизиться к горизонту, где земля сходится с небом, где земля кончается и начинается небо? Удастся ли мне когда-нибудь протянуть шелковый волосок от сердца к сердцу, перекинуть золотую жердочку, или же я поставила себе невыполнимую задачу? Пытаясь разобраться в противоречивости человека, разве я не путаюсь в собственных противоречиях? Разве Ундина не осталась для меня неразгаданной загадкой? Не могу навесить ей никакой ярлык, отнести в такой-то разряд. Не могу ни осудить ее, ни оправдать. Не годится она ни в качестве образца, ни в качестве жупела. У нее внебрачные дети, однако я не могу назвать ее распутной. Не могу сказать, надеется ли она на что-нибудь или напротив—ни на что не надеется, а только ловит редкие случайные мгновения. И что для нее дети — память о минутах счастья или же пластырь на душевных ранах? В своем отношении к Ундине я как бы раздваиваюсь — на женщину и писателя. Как женщине мне легко: я могу, поддавшись минутному настроению, сегодня сказать «да», а завтра сказать «нет». Как писатель я не могу сегодня сказать «да», а завтра сказать «нет».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Даже собачье сердце Джонни почувствовало мое настроение. Недавно в лесу он ни с того ни с сего встал на задние лапы и лизнул меня в лицо. Я его обняла, и мы стали танцевать танго. Сначала он слегка упирался, но потом вошел во вкус — и до такой степени, что после второго тура от восторга укусил меня в нос. Джо, сказала я ему, ради бога, успокойся, Джо, и хоть минутку послушай тишину! Но куда там! Я выпустила джинна из бутылки. Ему пришлось по вкусу танго, ничего другого кроме танго для него на свете не существовало, он был прямо как в трансе, но как в трансе сегодня была и я. И если быть справедливой, я не могла его ни в чем упрекнуть — мы были два сапога пара! Кончай, Джонни, уймись, сказала я ему, ей-богу, ты просто спятил, но он не мог сразу остановиться, не мог уняться, он и правда не мог с собой сладить, так же как не могла с собой сладить и я, двадцать два месяца без выходных писавшая эту книгу, из которой одному черту известно, вышло ли вообще что-нибудь путное. Я тоже не могу сразу успокоиться и продолжаю бежать еще и за линией финиша.
Эти оргии не к добру! Кто-нибудь, так и знай, окатит ушатом холодной воды. Уж не Вы ли, Ирена? Осеняю себя крестом — а, ладно, будь что будет! Признаться, я много раз сомневалась, тот ли я выбрала способ изображения. Диктуется он необходимостью или эта необходимость кажущаяся? Единственный ли это, ну ладно — оптимальный ли способ сказать то, что я хочу сказать, или меня слишком связывают и держат в плену всевозможные заметки и записи, в особенности же письма к Вам, тема которых, можно сказать, всякий раз отвечала жизненной ситуации, тоща как тон их порою — нет (когда я веселостью пыталась скрыть свою грусть или старалась резвеять Вашу). Но думаю, что от этих невинных словесных румян суть не менялась. Когда Вы привезли их мне из своего «архива», сколотые гигантской скрепкой, и в тот же вечер я все подряд их перечитала, не требовалось много ума, чтобы заметить уйму противоречий: то, что утверждала в одном письме, в другом я отрицала! И я довольно разумно решила, что в будущей книге письма переработаю и разногласия приведу к единству или хотя бы как-то сглажу. Но после усомнилась, надо ли это делать, и кончилось тем, что не изменила почти ничего: что это — разве учебник, сборник прописных истин, дающих советы, как наикратчайшим путем взобраться на Олимп? Быть может, эти письма лишь зеркало моего прошлого?.. И хотя мне очень бы хотелось видеть в своем прошедшем меньше заблуждений, пусть оно останется таким, как есть, без исправлений и прикрас! Да простятся мне ошибки, ведь ни разу я не написала Вам ни строчки, в которую бы тогда не верила! А Вы — в своих письмах? Наверное, тоже. Ах, если бы Вы знали, сколько раз я сокрушалась, что невольно дала им погибнуть! Будь они целы!.. Да, будь они... Сослагательное наклонение — то есть пожелательное? Проклятые мыши! «Любовь и брак» уж не вернуть, обгрызенную «Теорию драмы» удалось подклеить. Хотя это слабое утешение, правда? «Теорию драмы» я могла бы взять в библиотеке или купить у букинистов. А в какой библиотеке мне взять, в каком антиквариате купить Ваши письма?! Спасибо еще, что наглым прожорливым голохвосткам не удалось сжевать календари и блокноты, что уцелел — не только от гастрономических поползновений грызунов, но и от любопытного глаза человека — всегда бдительно охраняемый дневник и его не постигла участь писем, что... Бог ты мой, уже одиннадцать! Через сорок минут автобус! Живо одеваюсь, надо ехать в Ригу — целая куча дел, но главное — опять сидеть на заседании. По пути заверну на почту и отправлю Вам рукопись. Когда прочитаете, дайте знать. Ладно? И, прошу Вас, ставьте на полях галочку, где найдете прегрешения против орфографии, стиля, логики и так далее. Ладно?
V апреля 1982 года
Вот тебе и на! Автобус так опоздал, что с остановки на станцию пришлось бежать бегом. Ни на какую почту я не зашла, ничего не отправила. Настроение сползло до нулевой отметки... Пожалуйста вам, одного дня целиком и то попраздновать не пришлось. В Риге все шло через пень-колоду: простыней не достала, с редактором не встретилась, в сберкассе —- ни шиша и т. д. И лишь красивых слов, как всегда, было вдосталь: на собрании засиделась так, что едва успела на поезд в двадцать один ноль-ноль. Сошла на станции — туман, туман. Полцарства за... ах, даже не за старую добрую блошиного цвета Джеральдину, а, скажем, за самый обыкновенный грузовик, с кузовом которого мае по пути. Но как сказал Яунсудра-бинь: «Где уж мне, бедняку, мечтать о селедке!» Шоссе лежит в темноте дохлой змеей. На Даугаве крутятся черные воронки, кипит белый пар, ползет вверх, завивается, заплетается... На мосту несколько раз я оглядываюсь — оглядываюсь, словно кого-то поджидая. Наконец догадалась: подсознательно ожидаю Вас! Потому что все почти как тогда, в декабрьскую полночь, когда Вы нагнали меня недалеко от шлюзов и со мной заговорили. Помните?.. Сейчас, однако, сама себе удивляясь, почему-то я отчужденно думаю: было ли это на самом деле или все привиделось мне во сне? Явь смешалась с фантазией, правда слилась с иллюзиями, истины растворились в заблуждениях — ив бронзовых фигурах прошлого свинец уже неотделим от меди. Но, может быть, они вырезаны всего-навсего из картона? Быть может, это театр воображения, которому я на двух сотнях страниц тщетно пыталась придать видимость реальности? Минуло всего несколько лет, а кажется — как давно это было! Оно будто еще и сейчас часть нашей жизни—и уже вне ее, как тень.
На часах четверть третьего. Поют петухи. Но не рано ли для петухов? Возможно, это дом дышит? Или вздыхают стены? Или бродят призраки прошлого? Или пожелтевшую бумагу грызут воспоминания?
Знаете, в глубоком подполье сознания я не раз ловила себя на мысли, как чудесно было бы нам жить как трем сестрам: мы друг друга бы дополняли, ведь у каждой из нас есть нечто, чего недостает двум другим (и отнюдь не исключено, что из нашей троицы вышла бы одна идеальная женщина!). Ундина держала бы нас на черной шальной земле, чтоб мы не улетучились в дыме свечей и парах кофе. Она — картошина, которой можно хоть не роскошно, зато плотно позавтракать. Вы — человек ветра, который может разбиться о блестящий сферический бок луны. А я — расколотый и криво запаянный колокол, я нуждаюсь в цельности. Если бы мы были втроем, я помогала бы Ундине растить детей, ей ведь всегда не хватает денег. Нередко ей недостает и счастья, однако дать ей счастье я не могу. И Вас я любила бы тем чистым с примесью ностальгии чувством, каким мы любим свою молодость. И вдвоем с Ундиной мы бы пеклись о том, чтобы с Вами опять не стряслась беда, ведь какая ж беда может случиться с нами, с ней и со мной? Время от времени жизнь нас кладет на лопатки, и только, а потом мы вновь расправляем крылья! Но с Вами иначе. И мы берегли бы Вас, мы бы не допустили, чтобы... (Берегли — от чего? От страданий... от жизни?) И еще я думаю, что Вы ближе моему сердцу, чем Ундина, и все же в горе я выбрала бы ее. Случись мне заболеть, я предпочла бы Ундину: перед пей мне не было бы стыдно за свою пропотелую ночную рубашку и зеленый ночной горшок. Перед смертью я выбрала бы Вас. Ундина забыла бы меня на третий день после похорон, а Вы, я знаю — Вы не забыли бы и на четвертый и на пятый (а может, и еще дольше?). Для нее имеют значение лишь мои человеческие свойства, которые исчезают вместе с плотью и жизнью. Для Вас же я прежде всего литератор. Значит, с Вами в какой-то мере связаны мои — возможно пустые? — надежды, что вместе с плотью и жизнью я для мира не исчезну. Может быть, Вы моя совесть, которой нельзя кормиться, но без которой нельзя обойтись?
А кем была я для Вас? Только ли консультантом — чужой тетей, уловившей жертву, чтобы ее осчастливить, завещав ей ряд вполне проверенных в эксплуатации и весьма затертых от употребления художественных приемов? Не очень лестно и даже, м-да, слегка огорчительно.., И хотя я многих заблудших успешно вывела из дебрей по одним мне ведомым тропинкам, насчет Вас не могу с уверенностью сказать, была ли я Вашим вожатым или как леший водила только вокруг да около. Не похожи ли были наши отношения на свет свечей, который возносил наш дух ввысь, но заставлял чувствовать голод по колбасам Ундины, пахнущим чесноком и грехом? И разве главное, что объединяло нас как единомышленниц, не разделяло нас в то же время как людей — стеклянной дверью, на которой нередко мы оставляли лишь отпечатки своих пальцев? Чаще Вы были каштаном, прячущим ядро в скорлупе, чем цветком, раскрывающимся доверчиво и мудро, А я? Наверно, и я чаще бывала каштаном, чем цветком. Мы почему-то боялись разбить стекло (а то сквозняк, не дай бог, сорвет шапку вместе с головой!) и на протяжении нескольких лет отваживались на это лишь несколько раз, далеко не уверенные при этом, что правильно поступаем. Быть может, мы хотели укрыть евою жизнь от нескромного глаза, зная, что писатель — хищник, жадный до теплой крови, коршун, живущий чужой бедой, получающий деньги за страдания не только свои, но и чужие, что это шулер, ловко тасующий в одной колоде истинные факты и ложь — свой вымысел? Чего стоят заявления, что я Вас любила (см. выше), если мои заметки свидетельствуют, что я наподобие гончей, нагнув голову, шла по Вашему следу. И вот я накрыла Вас рукой, как бабочку, и в моей горсти мягко, тепло и трепетно бьются Ваши бархатные шоколадные крылья, трутся о шершавость ладони, роняя яркие блестки. А может быть, я бьюсь в Вашей горсти? И, может быть, это не опадающий иней, не серебряная пыль, а блеск, стертый с моих крыльев, крыльев моли? Только, пожалуйста, не накалывайте меня на булавку. Это очень больно. По возможности я старалась не делать больно и Вам.
Узнаете ли вы меня на этих страницах? Вполне возможно — Вы не раз протестующе воскликнете, что я подаю себя благороднее, чем есть на самом деле, что я поступаю нечестно, вытаскивая на свет божий Вашу личную жизнь и порой, может быть, раздевая Вас догола,— и почти утаивая в то же время свою. Возможно, Вы правы, а возможно, и нет, ведь я зато не скрыла нечто другое — свое одиночество, свой страх, а порой и отчаяние, и раздела догола свою душу. Может быть, Вы, не дочитав до конца, вспыхнете, отбросите рукопись и, обвиняя меня в «намеренном искажении правды», будете готовы назвать все ложью. Но если, приступая к делу, я думала строить повесть о наших взаимоотношениях на строго документальной основе, заметая следы лишь настолько, чтобы каждый встречный не узнал сразу в моей Ирене Вас и не показывал на Вас пальцем, то постепенно — к тому же загадочным образом, даже против моей воли — моя Ирена все больше от Вас отдалялась, с каждой страницей становясь все самостоятельней, пока в конце не стала действовать по внутренней логике не Вашего, а своего характера, как будто ей вообще до Вас нет никакого дела. Не берусь утверждать, что она действует правильно, но в такой же мере не стану уверять, что она действует ошибочно: по-моему, она действует согласно своим взглядам и понятиям, и я позволила ей поступать как она хочет — ведь жизнь была бы просто мусорной ямой, если бы мы поступали вопреки своим убеждениям!
Вчера, когда я была еще на гребне пенистой волны, мне казалось, что у меня получилась довольно типичная современная женщина — образованная, независимая, уверенная в себе... и не очень счастливая. Сегодня вижу, что я не ответила на самый главный вопрос: почему? Не потому ли, что сама не могу решить, что считать идеалом, и ближе ли моему сердцу беспощадная как к себе, так и к другим Мария Каллас, которая была готова пожертвовать всем и растоптать всех на пути к сверкающим вершинам искусства, или пламенная Александра Коллонтай, у которой достало сил во имя революции разрушить семью, оставить горячо любимого мужа и отдать единственного сына на воспитание чужим людям, или же терпеливая многодетная мать, у которой хватает сил сохранить семью и встречать мужа вкусным ужином не только в том случае, если он хороший монтажник, но и когда он хороший бражник?
Когда Вы наткнетесь на эпизоды, где из Ваших поступков и Вашей натуры взято нечто такое, что Вам не хотелось бы ни узнавать, ни вспоминать, — будьте ко мне снисходительны. Вспомните, как горячо Вы со мной согласились, когда я однажды сказала: «Даже те люди, кто свято верит, что в литературе все должно быть взято из жизни, сразу начинают возмущаться, как только что-то берется из их жизни, — если это не принесенные вчера из химчистки ангельские крылья...»
Признаться, работая именно над этой книгой, я чаще обычного себя спрашивала: что я знаю о человеке? Пойму ли я когда-нибудь его душу или всегда буду идти к человеку как к горизонту, и то существенное, что в нем есть, всегда будет оставаться «за», неизменно прятаться «по ту сторону» того, что в силах разглядеть мой глаз? Не выбрала ли я безнадежную цель, к которой никогда не смогу приблизиться ни на шаг, как ни на шаг не могу приблизиться к горизонту, где земля сходится с небом, где земля кончается и начинается небо? Удастся ли мне когда-нибудь протянуть шелковый волосок от сердца к сердцу, перекинуть золотую жердочку, или же я поставила себе невыполнимую задачу? Пытаясь разобраться в противоречивости человека, разве я не путаюсь в собственных противоречиях? Разве Ундина не осталась для меня неразгаданной загадкой? Не могу навесить ей никакой ярлык, отнести в такой-то разряд. Не могу ни осудить ее, ни оправдать. Не годится она ни в качестве образца, ни в качестве жупела. У нее внебрачные дети, однако я не могу назвать ее распутной. Не могу сказать, надеется ли она на что-нибудь или напротив—ни на что не надеется, а только ловит редкие случайные мгновения. И что для нее дети — память о минутах счастья или же пластырь на душевных ранах? В своем отношении к Ундине я как бы раздваиваюсь — на женщину и писателя. Как женщине мне легко: я могу, поддавшись минутному настроению, сегодня сказать «да», а завтра сказать «нет». Как писатель я не могу сегодня сказать «да», а завтра сказать «нет».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23