https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/iz-iskusstvennogo-kamnya/
Лошади, громко отфыркиваясь, уже шли по сухому
месту, и Йыван передал вожжи Албаю.
Антон уже сидел в коляске, напротив женщин, и смущенно улыбался Серафиме Васильевне.
Йыван стал объяснять Албаю, как ехать: версту низом по берегу, прямо луговиной, а потом будет дорога — зимой лес возили, по той дороге на зимник — там сухо.
— Молодой человек,— звала Серафима Васильевна.— Молодой человек!
Йыван оглянулся и впервые посмотрел на нее прямо. И к удивлению своему, он спокойно выдержал ее значительно-усмешливый взгляд: все такие же быстрые, живые глаза, полные губы, ямочка на круглом подбородке, светлые волосы из-под шапочки...
— Может, вы нас проводите, а?
Йыван молчал, поддаваясь странной влекущей силе этих глаз, этого голоса, этой ямочки на подбородке...
— А то ведь этот Албай нас где-нибудь вывалит! — И, срываясь в смех, показывая белые мелкие зубы: — Право, вывалит! Ночевать нам в лесу!..
Мельком взглянул на Анну Дмитриевну: все те же толстые косы по плечам, тонкое красивое лицо, побледневшее в раздражении,— даже видно, как стиснула зубы...
— Мне некогда,— говорит Йыван, останавливаясь, а коляска, качаясь на рессорах, плывет мимо. И она оборачивается — внезапное горькое удивление мелькает в ее веселых глазах.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 1
Стоит отцу заговорить о женитьбе, что молод еще, пусть погуляет, хоть потом не будет сожалеть о своей молодости? В амбаре уже не достигали Мигыты и угрозы отца, которые с каждым годом как бы глохнули, тупели, говорились по привычке:
— Отдам в солдаты! Женю киямата на косоглазой марийке из Кожлаял!..
Мигыта давно приучил отца не полагаться особенно на него в своих торговых делах: то вдруг, дурачась, загибал за мыло такую бешеную цену, словно это был не вонючий кусок, а золото, и люди только пожимали плечами, то вдруг чай отдаст за полцены, что, правда, бывало очень редко. Нет, Шем Каврий давно с болью в сердце махнул рукой на Мигыту. А сейчас бы помощник был очень кстати — ведь что удумали мужики: торговый кооператив учредить! Ты, мол, Каврий, торгуешь дороже против города... А как бы нужен Каврию в это смутное время надежный, умный помощник! Одному тяжко, даже по душе поговорить не с кем. Янлык Андрий — темный, грубый мужик, он только мастер на кулак да на горло брать. Но не то время теперь, не то, и хоть нет смуты никакой после того самовольничания с лесом, хоть притих мужик по деревням, но тишина эта нехорошая, чего-то в ней копится, чего-то зреет,— это сердцем чует Каврий. Особенно когда приходят мужики из бора, со сплава. Деньги-то приносят прежние, какие то деньги — так, подать только заткнуть, до петровок протянуть, а до нови опять к нему, Каврию. Но ведь наберутся там на сплавах своих всякой лешачины — не пеньку же, правда, молиться, наслушаются от проезжих всяких слов, да по зимовьям, живя месяцами, вовсе слесеют, вот и смотрят зверями, будто Каврий — первая им помеха... Кооператив, видишь ты, торговый... И как бы помощник теперь нужен, но ведь не срывать же Яндывая с дела, у него своя торговля в Цареве. Мигыта, Мигыта... Ружье на плечо, да в лес, а не в лес, так гулянки — совсем ошалел малый. Где он теперь, в амбаре спит или в Нырьяле гуляет?..
Повернувшись на перине, Каврий глядит в окно: уже помутнело небо, уже ночь переломилась на утро, а он еще и глаз не сомкнул — все эта беспокойная мысль: что
и все они были там: и Мигыта, и Унай, и Пинай... Да и Сандай тоже утянулась с ними... Тоже вот забота — эта Сандай. Правда, девка исполнительная, небалованная, как эти две вертихвостки, но нет-нет да так зыркнет своими черными глазами, что хоть за вицу хватайся. Да ведь не зря и сказано: сколько волка ни корми, он все в лес смотрит. Раньше то и дело к бабке бегала, да теперь бабки нет — умерла, но все бы это ладно, все бы ничего, да вот шалопай тот амбарный покою не дает. Куда ехать, тут он еще сноровистый, бойкий, кого заговорит, кому по-улыбается, чего надо — увидит — глаз все-таки цепкий, ухватка есть, да уж что-то мелковато берет, поверху, а так и. сорваться можно на пустяке... Женить, верно, надо, да и дело с концом... У Данилы Епия в Нырьяле вроде подходящая девка, да и породниться с Данилом неплохо бы было... Ой, как бы неплохо!..
Хорошо Мигыте в амбаре спать, хорошо. Когда хочешь — уйдешь, когда хочешь — придешь, да и утром нет той колготы домашней, от которой просыпаешься раньше срока и злой, как черт, особенно когда тяжелая похмельная голова. А когда она гудит от недавно выпитой браги — тоже хорошо. Лежишь в прохладе, покуриваешь папироски, а если сна нет, лезут всякие шальные, сладкие видения...
Скучная, однако, свадьба сегодня была у Полата: изба тесная, душная, толкотня, гвалт, а невеста какая-то напуганная, пришибленная, сидит, как рюха,— даже и смотреть в ту сторону не хотелось... Браги, правда, подавали хорошо, вдоволь, да и добрая брага у рыжего Полата. И хороводы во дворе были веселые — соскучились девки за долгую зиму по хороводам, по гармошке: наряды из своих сундуков повытаскивали, лент в косы наплели, лапти у всех новые, на колодках, постукивают — и сами себя не узнают, каждая сама себе кажется чуть ли не королевой... Ну, да все это молодняк, мелкота, своя, нурвельскяя
да только высоко. Ну, это уже не беда, на это есть лестница — ведь недаром же говорят, что находчивый ест мясо. А вот она, лесенка!..
308
дай. Он ведь тогда и не узнал ее даже и подумал еще: «Чья эта птичка к нам прилетела?» Но тут сестры к ней подошли, потащили за ручку в хоровод — а, Сандай!.. Но тут же и забыл о ней. Забыл, чтобы теперь вдруг вспомнить, увидеть, отчего-то заволноваться — кровь так и застучала в висках, странно: все время тут вертелась, какая-то диковатая, щуплая, с узкими, глянцевито блестящими ладошками, с вечно грязными коленками, сарафанчик грязный, залатанный, с бахромой по низу, а тут вдруг как переродилась, откуда что и взялось: лицо чистое, белое, длинная тонкая шея, а сама вся гибкая, как ласточка в полете...
Совсем распалился Мигыта, вспоминая Сандай в хороводе во дворе рыжего Полата: там смотрел и вроде бы ничего не видел такого привлекательного, а теперь словно прозрел — легкая же брага у Полата...
Мигыта выбирается из-под полога, натягивает штаны, сапоги и спускается по крутой лесенке вниз, отворяет тяжелую дверь.
Тихо, мутная луна над лесом, мутный блеск по тесовым крышам домов спящей деревни. В дальнем конце пролаяла бессонная собака. Но нет Мигыте до этого всего дела — сердце его, взбудораженное хмелем, только еще сильнее расходится от этой тишины, темноты и свежей весенней прохлады. Где она спит?.. Старики — в горнице, сестры — в боковой летней избе, а она... кажется, в чулане: как-то заглядывал туда, там полог над узким овчинным ложем...
Мигыта медленно подошел к дому, тихо поднялся на крыльцо. Дверь заперта. Стучать — разбудишь отца. Прислушался, унимая бешеный, горячий стук в груди,— в тишине дома вроде бы и чье-то легкое дыхание слыхать. «Сандай, Сандай, открой!..» — прошептал он. Но нет— тихо, никто там не шелохнулся — ведь никто его там не ждет.
Стоит Мигыта, стискивает зубы, унимая малярийную дрожь в теле.
И вдруг его осеняет: он вспомнил о маленьком окне в чулане, которое выходит на огород. Он крадется вокруг дома, мнет вскопанные гряды сапогами. Вот и окошко.
Мигыта несет со двора лесенку и тихо приставляет к стене возле окна. И легко, бесшумно, как кот, он поднимается вверх — никакая сила в мире уже не может сейчас остановить его.
Окно, чуть скрипнув, открылось, на Мигыту пахнуло чуланным, слегка застойным и душновато-сладким запахом, согретым дыханием и телом Сандай.
Мигыта тихо нашарил ногой пол и, согнувшись, влез в окно, постоял, посмотрел на полог, прислушался. Тихо. И, медленно подняв ситцевый край полога, увидел спящую на спине Сандай. И уже не владея собой, он стиснул эти тонкие, забившиеся плечи, зашептал в дико заблестевшие глаза, зажимая рот ладонью:
— Это же я, Мигыта!.. Это же я, дура!..
— Нет!.. Нет!..
Но Мигыта уже ничего не видит...
Потом она, сжавшись в комок, забилась куда-то в щель между стеной и кроватью, глухо стонет, трясется тонкими плечами.
— Ну, ладно, перестань,— говорит Мигыта.— Ну, кому говорю? Слышишь?
Но она не отвечает.
— Ладно, днем поговорим.— Он встает, отбрасывая липнущий к лицу полог, и тут под ногами что-то гремит, катится с громким стуком через весь чулан.
— А, черт, наставили,— сквозь зубы ругается он и вдруг замирает: в сенях шаркающие шаги отца. Он бросается к окошку, но тут дверка открывается, легко соскочив с крючка, на пороге в исподнем — Каврий.
— Ты что тут делаешь?— рычит отец.
— Я... ничего...
И, задыхаясь, Каврий рвет полог, сатин трещит, рушится.
— Вон! — срывается Каврий в тихий, свистящий стон.— Вон из моего дома сию минуту!..— и хлещет по дрожащему плечу, по спине, а потом — к Мигыте, и ему по щекам, но Мигыта увертывается, пятится к дверке и выскакивает в сени, а оттуда — на двор и в амбар, не забыв запереть тяжелую дверь на крюк холодно, сыро, тлен дерева из углов, тишина до звона в ушах.
Присел на нары. Вот здесь спал отец, а тут, ближе к печурке, было и его место — первое место в первом.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 1
Ночью прошел короткий теплый дождь, и как только поднялось солнце, придорожные деревья засверкали, точно осыпанные серебром. За эту ночь заметно прибавилось на деревьях и зелени, лес, прозрачный еще внизу, уже торопился слиться верхними сучьями и ветвями в одну обновленную и единую силу.
В зеленом солнечном тумане разноголосо и четко пели птицы, и каждый, даже слабый голос, звучал ясно. Йыван слышал, как упивается на ближней березе солнцем, утром и своей песней маленькая малиновка, а в чаще пробует хриплый сильный голос дрозд, а там, в черемушнике, тренькает желтенькая иволга... Но по свежим вырубкам голо, тихо и пусто, и на оставленных по краям сухостоинах барабанят звонко дятлы, словно стараются вылечить омертвевшее дерево, пробудить в нем жизнь...
В ручье, который бежал поперек просеки, Йыван попил. Ручей уже угасал — где-то на болоте дотаивали подо мхом зимние льды и питали его. Но это уже ненадолго, он скоро иссякнет.
Напившись, Йыван поглядел вдоль широкой квартальной просеки, по которой проходил зимник на Царев, и место показалось ему знакомым: и само это ровное, как по нитке, зеленое ущелье, смыкающееся вдали, и лес по сторонам — редкий, тонкоствольный сосняк... Так и мнилось, что в нем что-то таится и ждет тебя.
Оставив котомку у ручейка, Йыван пошел к видневшемуся неподалеку стесанному на конус столбику, на старой посеревшей дощечке было написано сажей: «Куч-кинское лесничество кв. 220».
Вот оно что! Не напрасно это место показалось ему знакомым: если пройти немного сквозь сосняк, а потом по вырубке, то на чуть заметном взгорке должно быть зимовье...
Старое зимовье оказалось гораздо ближе, чем думал Йыван. Конечно, тогда и в сто саженей дорога казалась в дороге путники... Много их было в ту беспокойную зиму. Йыван хорошо помнит, как вошел Сапай в своем легком городском пальто, как грузно, едва протиснувшись в дверь, ввалился Япык из богатого рода Тойдемов... И как сам вошел впервые, перебравшись через высокий порог за спиной отца, и увидел дядю Тойгизю...
Вот оно, его первое зимовье и последнее зимовье отца... Чуть завалилось одним боком, но стоит еще крепко. И стекло в окошке цело, и дверь палкой приперта...
Йыван убрал палку, и дверь легко отошла. В маленьких сенцах было светло — сквозь жерди, из которых были набраны стенки, широкими, узкими полосами било солнце. Здесь они складывали дрова для печурки, пилы, топоры, на этих костылях висели хомуты, седелки, вожжи, и от них держался в сенях запах лошадиного пота — никакой ветер не мог его выдуть. Тут же стоял в высокой банке и керосин, вот здесь, в углу, и банку всегда заносило снегом... А на этих верхних костылях лежали лыжи дяди Тойгизи — широкие тонкие кленовые доски с чуть загнутыми носками...
Йыван взялся за деревянную скобу. Она была шероховата, холодна, с продольной трещиной, которой тогда не было... Потянул дверь, в петлях заскрипело, посыпалась труха из пазов, пыль заклубилась в солнечных полосах. Из берложной сумрачности зимовья повеяло сыростью, холодом, тленом дерева...
Переступил через высокий порог — мягкая, давно не топтанная человеческой ногой земля. В углах дремотная застойная тьма... Костыли частым рядом в стене под самым потолком — здесь сохли шапки, рукавицы, онучи, рубахи, из домотканой толстой холстины портки... Законченная грядка над печкой — она прогибалась под тяжестью сырых набухших мыжеров, и как густо они парили — огонек в ламповом стекле задыхался!..
На щербатом, из трех плах, столе — на палец пыли, заволокло все щербины, все коряво вырезанные буквы...
Косой луч солнца выхватывает из темноты угла жердяные пазы... Глиняная печурка вовсе развалилась, жестяной трубы нет (Йыван не помнит, чтобы ее увозили).
мовье... А там, напротив, куда падает солнце, дядя Ямаш спал, потом... дядя Тойгизя... да, он, ведь за столом его место было тут, против отцового, и Тойгизя всегда внимательно смотрел, как отец записывает в тетрадке... И как хорошо, как надежно и спокойно было лежать за его широкой спиной!..
2
Йыван вернулся к ручью, подобрал котомку. С дороги еще раз оглянулся на зимовье — теперь он его видел: приплюснутая темная кочка среди редких тонких сосен...
Солнце заметно поднялось, пока он ходил в зимовье, и туман над болотцами, над лавами дождевой воды по дороге в низинках таял на глазах. Иногда это легкое облачко тумана обтекало ствол березы, и тогда казалось, что сама береза уплывает вверх в своем прозрачном шовыре.
Птичье ликование в лесу мало-помалу стихало, успокаивалось, и теперь яснее было слышно далекое журавлиное курлыкание из-за гривы посветлевшего ельника — журавли словно звали кого-то и не могли дозваться.
«Почему Сандай показалась мне Овдой?» — вспомнилось Йывану внезапно: спускался в распадок, зеленеющий частым голенастым осинником, туман тут лежал густо, качался будто живой, солнце не достигало земли. И он заторопился, почти бегом выбежал на пригорок, в согретый солнцем воздух, пахучими струями текший из молодой сосновой поросли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
месту, и Йыван передал вожжи Албаю.
Антон уже сидел в коляске, напротив женщин, и смущенно улыбался Серафиме Васильевне.
Йыван стал объяснять Албаю, как ехать: версту низом по берегу, прямо луговиной, а потом будет дорога — зимой лес возили, по той дороге на зимник — там сухо.
— Молодой человек,— звала Серафима Васильевна.— Молодой человек!
Йыван оглянулся и впервые посмотрел на нее прямо. И к удивлению своему, он спокойно выдержал ее значительно-усмешливый взгляд: все такие же быстрые, живые глаза, полные губы, ямочка на круглом подбородке, светлые волосы из-под шапочки...
— Может, вы нас проводите, а?
Йыван молчал, поддаваясь странной влекущей силе этих глаз, этого голоса, этой ямочки на подбородке...
— А то ведь этот Албай нас где-нибудь вывалит! — И, срываясь в смех, показывая белые мелкие зубы: — Право, вывалит! Ночевать нам в лесу!..
Мельком взглянул на Анну Дмитриевну: все те же толстые косы по плечам, тонкое красивое лицо, побледневшее в раздражении,— даже видно, как стиснула зубы...
— Мне некогда,— говорит Йыван, останавливаясь, а коляска, качаясь на рессорах, плывет мимо. И она оборачивается — внезапное горькое удивление мелькает в ее веселых глазах.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 1
Стоит отцу заговорить о женитьбе, что молод еще, пусть погуляет, хоть потом не будет сожалеть о своей молодости? В амбаре уже не достигали Мигыты и угрозы отца, которые с каждым годом как бы глохнули, тупели, говорились по привычке:
— Отдам в солдаты! Женю киямата на косоглазой марийке из Кожлаял!..
Мигыта давно приучил отца не полагаться особенно на него в своих торговых делах: то вдруг, дурачась, загибал за мыло такую бешеную цену, словно это был не вонючий кусок, а золото, и люди только пожимали плечами, то вдруг чай отдаст за полцены, что, правда, бывало очень редко. Нет, Шем Каврий давно с болью в сердце махнул рукой на Мигыту. А сейчас бы помощник был очень кстати — ведь что удумали мужики: торговый кооператив учредить! Ты, мол, Каврий, торгуешь дороже против города... А как бы нужен Каврию в это смутное время надежный, умный помощник! Одному тяжко, даже по душе поговорить не с кем. Янлык Андрий — темный, грубый мужик, он только мастер на кулак да на горло брать. Но не то время теперь, не то, и хоть нет смуты никакой после того самовольничания с лесом, хоть притих мужик по деревням, но тишина эта нехорошая, чего-то в ней копится, чего-то зреет,— это сердцем чует Каврий. Особенно когда приходят мужики из бора, со сплава. Деньги-то приносят прежние, какие то деньги — так, подать только заткнуть, до петровок протянуть, а до нови опять к нему, Каврию. Но ведь наберутся там на сплавах своих всякой лешачины — не пеньку же, правда, молиться, наслушаются от проезжих всяких слов, да по зимовьям, живя месяцами, вовсе слесеют, вот и смотрят зверями, будто Каврий — первая им помеха... Кооператив, видишь ты, торговый... И как бы помощник теперь нужен, но ведь не срывать же Яндывая с дела, у него своя торговля в Цареве. Мигыта, Мигыта... Ружье на плечо, да в лес, а не в лес, так гулянки — совсем ошалел малый. Где он теперь, в амбаре спит или в Нырьяле гуляет?..
Повернувшись на перине, Каврий глядит в окно: уже помутнело небо, уже ночь переломилась на утро, а он еще и глаз не сомкнул — все эта беспокойная мысль: что
и все они были там: и Мигыта, и Унай, и Пинай... Да и Сандай тоже утянулась с ними... Тоже вот забота — эта Сандай. Правда, девка исполнительная, небалованная, как эти две вертихвостки, но нет-нет да так зыркнет своими черными глазами, что хоть за вицу хватайся. Да ведь не зря и сказано: сколько волка ни корми, он все в лес смотрит. Раньше то и дело к бабке бегала, да теперь бабки нет — умерла, но все бы это ладно, все бы ничего, да вот шалопай тот амбарный покою не дает. Куда ехать, тут он еще сноровистый, бойкий, кого заговорит, кому по-улыбается, чего надо — увидит — глаз все-таки цепкий, ухватка есть, да уж что-то мелковато берет, поверху, а так и. сорваться можно на пустяке... Женить, верно, надо, да и дело с концом... У Данилы Епия в Нырьяле вроде подходящая девка, да и породниться с Данилом неплохо бы было... Ой, как бы неплохо!..
Хорошо Мигыте в амбаре спать, хорошо. Когда хочешь — уйдешь, когда хочешь — придешь, да и утром нет той колготы домашней, от которой просыпаешься раньше срока и злой, как черт, особенно когда тяжелая похмельная голова. А когда она гудит от недавно выпитой браги — тоже хорошо. Лежишь в прохладе, покуриваешь папироски, а если сна нет, лезут всякие шальные, сладкие видения...
Скучная, однако, свадьба сегодня была у Полата: изба тесная, душная, толкотня, гвалт, а невеста какая-то напуганная, пришибленная, сидит, как рюха,— даже и смотреть в ту сторону не хотелось... Браги, правда, подавали хорошо, вдоволь, да и добрая брага у рыжего Полата. И хороводы во дворе были веселые — соскучились девки за долгую зиму по хороводам, по гармошке: наряды из своих сундуков повытаскивали, лент в косы наплели, лапти у всех новые, на колодках, постукивают — и сами себя не узнают, каждая сама себе кажется чуть ли не королевой... Ну, да все это молодняк, мелкота, своя, нурвельскяя
да только высоко. Ну, это уже не беда, на это есть лестница — ведь недаром же говорят, что находчивый ест мясо. А вот она, лесенка!..
308
дай. Он ведь тогда и не узнал ее даже и подумал еще: «Чья эта птичка к нам прилетела?» Но тут сестры к ней подошли, потащили за ручку в хоровод — а, Сандай!.. Но тут же и забыл о ней. Забыл, чтобы теперь вдруг вспомнить, увидеть, отчего-то заволноваться — кровь так и застучала в висках, странно: все время тут вертелась, какая-то диковатая, щуплая, с узкими, глянцевито блестящими ладошками, с вечно грязными коленками, сарафанчик грязный, залатанный, с бахромой по низу, а тут вдруг как переродилась, откуда что и взялось: лицо чистое, белое, длинная тонкая шея, а сама вся гибкая, как ласточка в полете...
Совсем распалился Мигыта, вспоминая Сандай в хороводе во дворе рыжего Полата: там смотрел и вроде бы ничего не видел такого привлекательного, а теперь словно прозрел — легкая же брага у Полата...
Мигыта выбирается из-под полога, натягивает штаны, сапоги и спускается по крутой лесенке вниз, отворяет тяжелую дверь.
Тихо, мутная луна над лесом, мутный блеск по тесовым крышам домов спящей деревни. В дальнем конце пролаяла бессонная собака. Но нет Мигыте до этого всего дела — сердце его, взбудораженное хмелем, только еще сильнее расходится от этой тишины, темноты и свежей весенней прохлады. Где она спит?.. Старики — в горнице, сестры — в боковой летней избе, а она... кажется, в чулане: как-то заглядывал туда, там полог над узким овчинным ложем...
Мигыта медленно подошел к дому, тихо поднялся на крыльцо. Дверь заперта. Стучать — разбудишь отца. Прислушался, унимая бешеный, горячий стук в груди,— в тишине дома вроде бы и чье-то легкое дыхание слыхать. «Сандай, Сандай, открой!..» — прошептал он. Но нет— тихо, никто там не шелохнулся — ведь никто его там не ждет.
Стоит Мигыта, стискивает зубы, унимая малярийную дрожь в теле.
И вдруг его осеняет: он вспомнил о маленьком окне в чулане, которое выходит на огород. Он крадется вокруг дома, мнет вскопанные гряды сапогами. Вот и окошко.
Мигыта несет со двора лесенку и тихо приставляет к стене возле окна. И легко, бесшумно, как кот, он поднимается вверх — никакая сила в мире уже не может сейчас остановить его.
Окно, чуть скрипнув, открылось, на Мигыту пахнуло чуланным, слегка застойным и душновато-сладким запахом, согретым дыханием и телом Сандай.
Мигыта тихо нашарил ногой пол и, согнувшись, влез в окно, постоял, посмотрел на полог, прислушался. Тихо. И, медленно подняв ситцевый край полога, увидел спящую на спине Сандай. И уже не владея собой, он стиснул эти тонкие, забившиеся плечи, зашептал в дико заблестевшие глаза, зажимая рот ладонью:
— Это же я, Мигыта!.. Это же я, дура!..
— Нет!.. Нет!..
Но Мигыта уже ничего не видит...
Потом она, сжавшись в комок, забилась куда-то в щель между стеной и кроватью, глухо стонет, трясется тонкими плечами.
— Ну, ладно, перестань,— говорит Мигыта.— Ну, кому говорю? Слышишь?
Но она не отвечает.
— Ладно, днем поговорим.— Он встает, отбрасывая липнущий к лицу полог, и тут под ногами что-то гремит, катится с громким стуком через весь чулан.
— А, черт, наставили,— сквозь зубы ругается он и вдруг замирает: в сенях шаркающие шаги отца. Он бросается к окошку, но тут дверка открывается, легко соскочив с крючка, на пороге в исподнем — Каврий.
— Ты что тут делаешь?— рычит отец.
— Я... ничего...
И, задыхаясь, Каврий рвет полог, сатин трещит, рушится.
— Вон! — срывается Каврий в тихий, свистящий стон.— Вон из моего дома сию минуту!..— и хлещет по дрожащему плечу, по спине, а потом — к Мигыте, и ему по щекам, но Мигыта увертывается, пятится к дверке и выскакивает в сени, а оттуда — на двор и в амбар, не забыв запереть тяжелую дверь на крюк холодно, сыро, тлен дерева из углов, тишина до звона в ушах.
Присел на нары. Вот здесь спал отец, а тут, ближе к печурке, было и его место — первое место в первом.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 1
Ночью прошел короткий теплый дождь, и как только поднялось солнце, придорожные деревья засверкали, точно осыпанные серебром. За эту ночь заметно прибавилось на деревьях и зелени, лес, прозрачный еще внизу, уже торопился слиться верхними сучьями и ветвями в одну обновленную и единую силу.
В зеленом солнечном тумане разноголосо и четко пели птицы, и каждый, даже слабый голос, звучал ясно. Йыван слышал, как упивается на ближней березе солнцем, утром и своей песней маленькая малиновка, а в чаще пробует хриплый сильный голос дрозд, а там, в черемушнике, тренькает желтенькая иволга... Но по свежим вырубкам голо, тихо и пусто, и на оставленных по краям сухостоинах барабанят звонко дятлы, словно стараются вылечить омертвевшее дерево, пробудить в нем жизнь...
В ручье, который бежал поперек просеки, Йыван попил. Ручей уже угасал — где-то на болоте дотаивали подо мхом зимние льды и питали его. Но это уже ненадолго, он скоро иссякнет.
Напившись, Йыван поглядел вдоль широкой квартальной просеки, по которой проходил зимник на Царев, и место показалось ему знакомым: и само это ровное, как по нитке, зеленое ущелье, смыкающееся вдали, и лес по сторонам — редкий, тонкоствольный сосняк... Так и мнилось, что в нем что-то таится и ждет тебя.
Оставив котомку у ручейка, Йыван пошел к видневшемуся неподалеку стесанному на конус столбику, на старой посеревшей дощечке было написано сажей: «Куч-кинское лесничество кв. 220».
Вот оно что! Не напрасно это место показалось ему знакомым: если пройти немного сквозь сосняк, а потом по вырубке, то на чуть заметном взгорке должно быть зимовье...
Старое зимовье оказалось гораздо ближе, чем думал Йыван. Конечно, тогда и в сто саженей дорога казалась в дороге путники... Много их было в ту беспокойную зиму. Йыван хорошо помнит, как вошел Сапай в своем легком городском пальто, как грузно, едва протиснувшись в дверь, ввалился Япык из богатого рода Тойдемов... И как сам вошел впервые, перебравшись через высокий порог за спиной отца, и увидел дядю Тойгизю...
Вот оно, его первое зимовье и последнее зимовье отца... Чуть завалилось одним боком, но стоит еще крепко. И стекло в окошке цело, и дверь палкой приперта...
Йыван убрал палку, и дверь легко отошла. В маленьких сенцах было светло — сквозь жерди, из которых были набраны стенки, широкими, узкими полосами било солнце. Здесь они складывали дрова для печурки, пилы, топоры, на этих костылях висели хомуты, седелки, вожжи, и от них держался в сенях запах лошадиного пота — никакой ветер не мог его выдуть. Тут же стоял в высокой банке и керосин, вот здесь, в углу, и банку всегда заносило снегом... А на этих верхних костылях лежали лыжи дяди Тойгизи — широкие тонкие кленовые доски с чуть загнутыми носками...
Йыван взялся за деревянную скобу. Она была шероховата, холодна, с продольной трещиной, которой тогда не было... Потянул дверь, в петлях заскрипело, посыпалась труха из пазов, пыль заклубилась в солнечных полосах. Из берложной сумрачности зимовья повеяло сыростью, холодом, тленом дерева...
Переступил через высокий порог — мягкая, давно не топтанная человеческой ногой земля. В углах дремотная застойная тьма... Костыли частым рядом в стене под самым потолком — здесь сохли шапки, рукавицы, онучи, рубахи, из домотканой толстой холстины портки... Законченная грядка над печкой — она прогибалась под тяжестью сырых набухших мыжеров, и как густо они парили — огонек в ламповом стекле задыхался!..
На щербатом, из трех плах, столе — на палец пыли, заволокло все щербины, все коряво вырезанные буквы...
Косой луч солнца выхватывает из темноты угла жердяные пазы... Глиняная печурка вовсе развалилась, жестяной трубы нет (Йыван не помнит, чтобы ее увозили).
мовье... А там, напротив, куда падает солнце, дядя Ямаш спал, потом... дядя Тойгизя... да, он, ведь за столом его место было тут, против отцового, и Тойгизя всегда внимательно смотрел, как отец записывает в тетрадке... И как хорошо, как надежно и спокойно было лежать за его широкой спиной!..
2
Йыван вернулся к ручью, подобрал котомку. С дороги еще раз оглянулся на зимовье — теперь он его видел: приплюснутая темная кочка среди редких тонких сосен...
Солнце заметно поднялось, пока он ходил в зимовье, и туман над болотцами, над лавами дождевой воды по дороге в низинках таял на глазах. Иногда это легкое облачко тумана обтекало ствол березы, и тогда казалось, что сама береза уплывает вверх в своем прозрачном шовыре.
Птичье ликование в лесу мало-помалу стихало, успокаивалось, и теперь яснее было слышно далекое журавлиное курлыкание из-за гривы посветлевшего ельника — журавли словно звали кого-то и не могли дозваться.
«Почему Сандай показалась мне Овдой?» — вспомнилось Йывану внезапно: спускался в распадок, зеленеющий частым голенастым осинником, туман тут лежал густо, качался будто живой, солнце не достигало земли. И он заторопился, почти бегом выбежал на пригорок, в согретый солнцем воздух, пахучими струями текший из молодой сосновой поросли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40