https://wodolei.ru/catalog/mebel/na-zakaz/
— Господину графу де Майи известны все наши намерения. У меня от него секретов нет.
— О, мой дорогой, тогда я больше не питаю к тебе той жалости, которую испытывал еще минуту назад. Сударыня, этот мой визит не имеет, как говорится, иной цели, кроме как просить вас как можно скорее сыграть в новой пьесе. Король скучает. Он хочет новизны. Король вынужден ждать, а это, как вы знаете, не в обычае его семейства.
— Сударь, — сказала Олимпия, — король тем самым оказывает мне слишком много чести, и дабы ответить на это в меру моего слабого таланта, но со всем возможным рвением, я вам отвечу, что готова: свою роль я знаю.
— Возможно ли? — вскричал Пекиньи, преисполнившись ликования.
— Я выучила ее и сыграю когда угодно.
— Завтра, мадемуазель, завтра.
— Завтра? Пусть так.
— Как раз перед вашей пьесой состоится невесть какой дебют, его у меня выпросил мой старинный приятель, знаете, этот бедняга Шанмеле.
— Ах! Господин Шанмеле? — оживилась Олимпия, которой это имя напомнило первое представление «Ирода и Мариамны» в Авиньоне.
— Ты тоже знаком с Шанмеле? — спросил этот безжалостный мучитель, обращаясь к Майи.
— Нет, — брюзгливым тоном отозвался граф.,
— Шанмеле вернулся в театр, господин герцог?
— По-моему, это будет не он, хотя может быть, и он… да я просто не знаю кто; все, что мне известно, — это то, что я подписал приказ о дебюте.
— А в какой пьесе?
— Погодите… в… Ах, Боже мой, ну, в той трагедии, где женщина говорит, обращаясь к повязке.
— А, Монима!
— «Монима»?.. Нет, там какое-то мужское имя.
— «Митридат»? — спросила Олимпия, улыбаясь.
— Вот-вот, вы назвали имя. Стало быть, этот дебют будет завтра, потом вы — славный получится вечер. О сударыня, сударыня, продержитесь с честью!
— Это и ко мне тоже относится, не так ли? — с мрачным видом спросил Майи.
— Полно! Вечно ты жалуешься. Так мы договорились, сударыня: завтра. Олимпия, соблюдая этикет, учтиво проводила Пекиньи до самого порога, и граф слышал все, что они там говорили, вплоть до последних слов прощания.
Впрочем, герцог очень остерегался, как бы не испортить дела, сказав что-нибудь лишнее: он чувствовал, что Майи начеку.
— Чепуха какая-то, — заявил граф, когда Олимпия возвратилась в гостиную. — Признайтесь, это странно, когда герцог и пэр, дворянин королевских покоев, собственной персоной приходит к комедиантке пересказывать ей театральные новости. Где это видано?
— Вы невежливы, — холодно заметила Олимпия.
— Зато он слишком вежлив.
— Разве это моя вина? Вы станете ссориться со мной из-за таких пустяков?
Майи скрипнул зубами и все свое отчаяние излил в тяжком вздохе.
Бедняга, он бы не так еще вздыхал, если б мог знать, какой удар ему в то же самое утро приготовил Ришелье, которого он и не думал проклинать!
«Вот ведь что значит неведение! — говорил себе Пекиньи, направляясь домой. — Этот несчастный Майи готов мне глаза выцарапать за Олимпию, к которой король и пальцем еще не прикоснулся, а завтра, когда у него появятся известные причины это сделать, он, может быть, будет обнимать меня и просить прощения. Как же люди глупы!»
Герцога так радовала подобная возможность посмеяться над другими, что он и не задумался о том, какую роль он сам взялся играть в этом деле.
LXXXVI. ПРОЛОГ «МИТРИДАТА»
Завтра, то самое завтра, которое было пока сокрыто в тумане грядущего, являясь предметом нетерпеливого ожидания столь многих людей, это завтра, свету которого предстояло озарить сцены, совсем по-другому трогательные, по-другому мрачные, по-другому комические и по-другому уморительные, нежели действие той трагедии и той комедии, которыми собирались ублажить короля, — это завтра наконец настало.
Баньер отправился в театр с самого утра: он утвердил там свои права и приготовил сценический костюм.
Что касается репетиций, то он, к немалому удовольствию других актеров, играющих вместе с ним в «Митри— Дате», заявил, что ему хватит одной.
Своим товарищам Баньер назначил встречу в буфете театра за час до репетиции.
Не пожалев двух луидоров — во столько ему обошелся довольно приличный завтрак, — он свел с ними знакомство покороче и был признан тем, что называют «славный малый».
Поскольку славного малого никто не стеснялся, во время этого завтрака все злословили об Олимпии. О ней много всего наговорили, но Баньер, объявив, что не знает ее, даже имени не слышал, был тем самым освобожден от необходимости внести свою долю в это обсуждение.
Выпито было немало; один Баньер ничего не пил.
После этого завтрака, способного заменить обед, наш герой прогулялся часок, чтобы привести свои мысли в порядок и заручиться всеми преимуществами, какие хладнокровие может дать в затее, какую он намеревался осуществить.
Наконец, уверенный в себе, он вошел в театр, однако посматривал туда и сюда, нет ли поблизости какой-нибудь подозрительной личности, готовой с ходу схватить его.
Сначала он отправился прямо в свою гримерную, чтобы проверить, все ли в порядке; затем, прежде чем переодеться в сценический костюм, он, поскольку время у него еще оставалось, стал прохаживаться по коридору, через который входили артисты.
Он знал привычку Олимпии перед первым представлением каждой новой пьесы, где она играла, всегда приходить в свою гримерную за три часа до начала: истинной актрисе, ей требовалось время, чтобы побыть одной и сосредоточиться.
Олимпия появилась в ту минуту, когда Баньер делал по коридору второй круг.
Он был на ярко освещенном месте, она — в тени. Он почувствовал ее приближение, она его узнала.
Вскрикнув, она отшатнулась назад и бегом бросилась в свою гримерную, словно увидела призрак.
У Баньера был еще целый час до переодевания. Он кинулся в гримерную Олимпии, нашел дверь открытой и встал перед молодой женщиной, которая, почти лишившись чувств, упала на кушетку и рыдала, словно перед началом нервного припадка.
— Это я, — сказал он, — Баньер, я не привидение, а во плоти.
Очнувшись при звуке этого голоса, Олимпия стала медленно приподниматься.
— Да, — прошептала она, — это он!
— И в полном рассудке, как вы сейчас увидите, — произнес Баньер.
То ли потому, что в этих словах промелькнула угроза, то ли оттого, что в них ощущался потаенный смысл или, наконец, содержался прямой упрек, как бы то ни было, услышав их, Олимпия вооружилась гневом.
— Если вы не сумасшедший, — спросила она, — тогда по какому праву вы здесь, в моей гримерной?
— Сударыня, — отвечал Баньер, сверкнув глазами, — я имею честь вас предупредить, что, как бы вам ни хотелось меня прогнать, у вас нет права на это: я сегодня дебютирую, театр принадлежит мне так же, как и вам.
— О! — проронила Олимпия, охваченная изумлением и вместе с тем восхищением при виде такой дерзости, такой хитрости и в то же время предусмотрительности, какие могли породить в одном сердце только безумие или любовь.
— И, — продолжал Баньер, — если вы станете утверждать, что я заявился к вам, в вашу гримерную, хотя, впрочем, так оно и есть, и скажете, что мое присутствие вас стесняет, я уйду: таким и было мое намерение. Никогда я не останусь ни по принуждению, ни по доброй воле рядом с женщиной, у которой достало подлости, чтобы отречься от меня, когда я страдал, когда я умирал из-за нее.
Но гордая молодая женщина, вместо того чтобы оправдываться, скривила губы в презрительной усмешке и промолчала.
— Да, — снова заговорил Баньер, — да, понимаю, вы меня считали помешанным! Вы не подумали о том, что если я и потерял рассудок, то от любви! Вам, прекрасной, раздушенной даме, я был отвратителен, и вы бежали прочь, как можно дальше, не оглядываясь! Я и это понимаю: мое существование, хоть вблизи, хоть вдали, было для вас жестоким укором! Ах! Сколько бы я ни натворил ошибок, как бы они ни были значительны, заявляю вам, что среди них не найдется ни одной, которую я не считал бы искупленной вашим гнусным поведением. Олимпия продолжала молчать.
— Впрочем, — продолжал Баньер, мало-помалу поддаваясь ощущению близости дорогого существа, — мои ошибки не столь бесспорны, на сей счет я принес вам доказательства. Смотрите, сударыня: вот письмо Каталонки, в котором она подтверждает, что я никогда не был ее любовником. Возьмите, сударыня: вот ваше кольцо. Читайте, судите и раскаивайтесь; если у вас есть сердце — покайтесь в том низком предательстве, каким вы отплатили мне.
И он швырнул на туалетный столик записку, в которой Каталонка признавалась в своем коварстве. Рядом с ней он бросил перстень г-на де Майи, это драгоценное украшение, которое Баньер с таким трудом прятал от посторонних глаз во время всех своих злоключений, о которых мы рассказали.
Олимпия подняла свои широко распахнутые от удивления глаза, поочередно переводя их с записки на перстень.
— А теперь, сударыня, — прибавил он, — узнайте остальное. Чтобы сберечь это кольцо, я едва не умер с голоду, и если я выжил (тут он поднял глаза к Небу), то лишь потому, что этого пожелал Господь! Я брел по вашим следам пешком, двадцать дней я ночевал в поле, две недели я провел без сна в шарантонской палате для буйных! Но я еще недостаточно настрадался, ведь сегодня мне выпало счастье доказать вам свою порядочность, сегодня мне дано вам показать, что значит любовь истинная, безмерная, неизгладимая. Прощайте, сударыня, прощайте! Будьте счастливы, я отомщен!
Олимпия слушала, с жадностью впивая речи Баньера; письмо Каталонки она уже прочла и выучила его наизусть, а перстень успела надеть себе на палец.
В тот миг, когда Баньер сделал шаг к выходу, она кинулась вперед, как тигрица, и преградила ему дорогу.
— Вы в самом деле совершили все это? — спросила она.
— Несомненно; я и еще кое-что сделал.
— Что же вы сделали?
— Добравшись до Парижа в день вашего дебюта, я хотел силой ворваться в театр, потому что мне нечем было заплатить за билет, а отдавать этот перстень в залог я не желал; тогда-то меня и арестовали, причем я дрался с теми, кто хотел меня арестовать, но, поскольку я без конца повторял не ваше имя, так как — глупец! — боялся вас скомпрометировать, а все кричал: «Юния! Юния!», меня приняли за сумасшедшего и упрятали в Шарантон, откуда я сбежал неделю тому назад, то есть на следующий день после того, как вы зашли туда на меня посмотреть.
— И вы сделали все это! — произнесла Олимпия.
— Без сомнения.
— Зачем вы это сделали?
— Разве вам это важно? Я сделал это, вот и все, мне больше нечего вам сказать.
— Нет, скажите, зачем вы это сделали, скажите! — повторила Олимпия.
— Вы этого хотите?
— Да.
— Хорошо, скажу: хотел отомстить.
— Нет, не поэтому.
Баньер отвернулся, но Олимпия схватила его за руки и заставила посмотреть ей в лицо.
— Я хочу, — произнесла она, — чтобы вы мне сказали, зачем вы сделали все это. Да говори же, несчастный, чтобы я больше не сомневалась, чтобы я поверила тебе!
— Что ж! Я все это сделал…
— Ты все это сделал…
— Я сделал это, потому что любил тебя, потому что люблю и всегда буду любить тебя! Потому что я малодушный, вот, плачу у твоих ног, умоляя тебя о милости, тебя, которую должен проклинать, тебя, которая меня убьет!
— О, — вскричала Олимпия, поднимая его и сжимая в своих объятиях, — как хорошо, что ты меня любишь! Я еще сильнее люблю тебя! Приди, приди, Баньер! Дай мне твои слезы — я осушу их; твои губы — они мне вернут мою жизнь! Увы, увы! Я мертва, той Олимпии, которую ты знал, тебе уж никогда не найти!
И она в свою очередь, обессилев, упала в объятия Баньера, заливаясь слезами и трепеща от любви. Тем не менее она первая овладела собой.
— Какие же мы безумные! — вздохнула она. — К чему эти крики, зачем эти поцелуи, эти объятия? Увы, увы! Мы уже друг другу чужие.
— Олимпия, — воскликнул Баньер, — что за слова! Вы не думаете так!
— Да нет, — возразила она. — Ведь почему я тебя покинула? Из-за твоей неверности, оттого, что подумала, будто ты на нее способен. Я ошиблась, обвинила тебя несправедливо. Но сама же я действительно изменила тебе.
— Ты простила меня, Олимпия; я тоже тебя прощаю.
— О нет, нет! Такое прощение не было бы искренним, Баньер. В глубине твоей души всегда пряталась бы ревность, на дне моей — раскаяние; эти два стервятника растерзали бы наше счастье.
— Да что ты такое говоришь, Олимпия? Или ты думаешь, я такой же, как все мужчины? Думаешь, моя любовь похожа на любовь других? По-твоему, если сегодня я влюблен и опьянен, то завтра стану пресыщенным и холодным? О нет, Олимпия, ты для меня — половина моей души, нет, больше, ты — вся моя жизнь, без тебя мне не жить! Я тебя принимаю такой, какая ты есть, и какой бы ты ни стала впредь, какие бы времена ни наступили, я буду принимать тебя всегда! Не сомневайся, Олимпия, делай со мной что пожелаешь! Но не медли ни минуты, поспеши произнести свой приговор. Выбирай между моим блаженством и моим отчаянием, между моей жизнью и моей смертью! О, я знаю, что ты скажешь: ты не свободна, господин де Майи любит тебя… Он тоже не оставит тебя, пока жив. Всякий, кто тебя увидит — тот полюбит, Олимпия, а любящие тебя умирают. Это судьба. Что ж! Пусть он умрет, пусть я умру, пусть придет конец вселенной, только бы отныне никто не протянул к тебе рук, только бы твоих уст не касались больше ничьи губы, кроме моих! Олимпия, они говорили, что я помешался! Олимпия, если ты меня отвергнешь, если ты скажешь «нет», я стану больше чем безумцем, я стану убийцей!
— Чего ты просишь?
— Тебя.
— Когда?
— С этой минуты.
— Твою руку.
— Вот она.
— Какой клятвы ты от меня хочешь?
— Дай мне слово Олимпии Клевской, то есть в моих глазах самой честной женщины, когда-либо жившей на свете, слово моей жены.
— Слово Олимпии, Баньер, — торжественно прозвучал ее голос, — перед Богом клянусь: ни один мужчина вплоть до моей смерти не коснется меня, ничьи уста, кроме твоих, больше не притронутся ни к моему лбу, ни к моим губам!
— Благодарю. Ты играешь сегодня вечером?
— Как и ты.
— После спектакля ты поговоришь с господином де Майи.
— После спектакля я сделаю лучше.
— И что ты сделаешь?
— То же, что уже сделала однажды: уеду с тобой.
— Ты уедешь! — вскричал Баньер, опьянев от счастья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129
— О, мой дорогой, тогда я больше не питаю к тебе той жалости, которую испытывал еще минуту назад. Сударыня, этот мой визит не имеет, как говорится, иной цели, кроме как просить вас как можно скорее сыграть в новой пьесе. Король скучает. Он хочет новизны. Король вынужден ждать, а это, как вы знаете, не в обычае его семейства.
— Сударь, — сказала Олимпия, — король тем самым оказывает мне слишком много чести, и дабы ответить на это в меру моего слабого таланта, но со всем возможным рвением, я вам отвечу, что готова: свою роль я знаю.
— Возможно ли? — вскричал Пекиньи, преисполнившись ликования.
— Я выучила ее и сыграю когда угодно.
— Завтра, мадемуазель, завтра.
— Завтра? Пусть так.
— Как раз перед вашей пьесой состоится невесть какой дебют, его у меня выпросил мой старинный приятель, знаете, этот бедняга Шанмеле.
— Ах! Господин Шанмеле? — оживилась Олимпия, которой это имя напомнило первое представление «Ирода и Мариамны» в Авиньоне.
— Ты тоже знаком с Шанмеле? — спросил этот безжалостный мучитель, обращаясь к Майи.
— Нет, — брюзгливым тоном отозвался граф.,
— Шанмеле вернулся в театр, господин герцог?
— По-моему, это будет не он, хотя может быть, и он… да я просто не знаю кто; все, что мне известно, — это то, что я подписал приказ о дебюте.
— А в какой пьесе?
— Погодите… в… Ах, Боже мой, ну, в той трагедии, где женщина говорит, обращаясь к повязке.
— А, Монима!
— «Монима»?.. Нет, там какое-то мужское имя.
— «Митридат»? — спросила Олимпия, улыбаясь.
— Вот-вот, вы назвали имя. Стало быть, этот дебют будет завтра, потом вы — славный получится вечер. О сударыня, сударыня, продержитесь с честью!
— Это и ко мне тоже относится, не так ли? — с мрачным видом спросил Майи.
— Полно! Вечно ты жалуешься. Так мы договорились, сударыня: завтра. Олимпия, соблюдая этикет, учтиво проводила Пекиньи до самого порога, и граф слышал все, что они там говорили, вплоть до последних слов прощания.
Впрочем, герцог очень остерегался, как бы не испортить дела, сказав что-нибудь лишнее: он чувствовал, что Майи начеку.
— Чепуха какая-то, — заявил граф, когда Олимпия возвратилась в гостиную. — Признайтесь, это странно, когда герцог и пэр, дворянин королевских покоев, собственной персоной приходит к комедиантке пересказывать ей театральные новости. Где это видано?
— Вы невежливы, — холодно заметила Олимпия.
— Зато он слишком вежлив.
— Разве это моя вина? Вы станете ссориться со мной из-за таких пустяков?
Майи скрипнул зубами и все свое отчаяние излил в тяжком вздохе.
Бедняга, он бы не так еще вздыхал, если б мог знать, какой удар ему в то же самое утро приготовил Ришелье, которого он и не думал проклинать!
«Вот ведь что значит неведение! — говорил себе Пекиньи, направляясь домой. — Этот несчастный Майи готов мне глаза выцарапать за Олимпию, к которой король и пальцем еще не прикоснулся, а завтра, когда у него появятся известные причины это сделать, он, может быть, будет обнимать меня и просить прощения. Как же люди глупы!»
Герцога так радовала подобная возможность посмеяться над другими, что он и не задумался о том, какую роль он сам взялся играть в этом деле.
LXXXVI. ПРОЛОГ «МИТРИДАТА»
Завтра, то самое завтра, которое было пока сокрыто в тумане грядущего, являясь предметом нетерпеливого ожидания столь многих людей, это завтра, свету которого предстояло озарить сцены, совсем по-другому трогательные, по-другому мрачные, по-другому комические и по-другому уморительные, нежели действие той трагедии и той комедии, которыми собирались ублажить короля, — это завтра наконец настало.
Баньер отправился в театр с самого утра: он утвердил там свои права и приготовил сценический костюм.
Что касается репетиций, то он, к немалому удовольствию других актеров, играющих вместе с ним в «Митри— Дате», заявил, что ему хватит одной.
Своим товарищам Баньер назначил встречу в буфете театра за час до репетиции.
Не пожалев двух луидоров — во столько ему обошелся довольно приличный завтрак, — он свел с ними знакомство покороче и был признан тем, что называют «славный малый».
Поскольку славного малого никто не стеснялся, во время этого завтрака все злословили об Олимпии. О ней много всего наговорили, но Баньер, объявив, что не знает ее, даже имени не слышал, был тем самым освобожден от необходимости внести свою долю в это обсуждение.
Выпито было немало; один Баньер ничего не пил.
После этого завтрака, способного заменить обед, наш герой прогулялся часок, чтобы привести свои мысли в порядок и заручиться всеми преимуществами, какие хладнокровие может дать в затее, какую он намеревался осуществить.
Наконец, уверенный в себе, он вошел в театр, однако посматривал туда и сюда, нет ли поблизости какой-нибудь подозрительной личности, готовой с ходу схватить его.
Сначала он отправился прямо в свою гримерную, чтобы проверить, все ли в порядке; затем, прежде чем переодеться в сценический костюм, он, поскольку время у него еще оставалось, стал прохаживаться по коридору, через который входили артисты.
Он знал привычку Олимпии перед первым представлением каждой новой пьесы, где она играла, всегда приходить в свою гримерную за три часа до начала: истинной актрисе, ей требовалось время, чтобы побыть одной и сосредоточиться.
Олимпия появилась в ту минуту, когда Баньер делал по коридору второй круг.
Он был на ярко освещенном месте, она — в тени. Он почувствовал ее приближение, она его узнала.
Вскрикнув, она отшатнулась назад и бегом бросилась в свою гримерную, словно увидела призрак.
У Баньера был еще целый час до переодевания. Он кинулся в гримерную Олимпии, нашел дверь открытой и встал перед молодой женщиной, которая, почти лишившись чувств, упала на кушетку и рыдала, словно перед началом нервного припадка.
— Это я, — сказал он, — Баньер, я не привидение, а во плоти.
Очнувшись при звуке этого голоса, Олимпия стала медленно приподниматься.
— Да, — прошептала она, — это он!
— И в полном рассудке, как вы сейчас увидите, — произнес Баньер.
То ли потому, что в этих словах промелькнула угроза, то ли оттого, что в них ощущался потаенный смысл или, наконец, содержался прямой упрек, как бы то ни было, услышав их, Олимпия вооружилась гневом.
— Если вы не сумасшедший, — спросила она, — тогда по какому праву вы здесь, в моей гримерной?
— Сударыня, — отвечал Баньер, сверкнув глазами, — я имею честь вас предупредить, что, как бы вам ни хотелось меня прогнать, у вас нет права на это: я сегодня дебютирую, театр принадлежит мне так же, как и вам.
— О! — проронила Олимпия, охваченная изумлением и вместе с тем восхищением при виде такой дерзости, такой хитрости и в то же время предусмотрительности, какие могли породить в одном сердце только безумие или любовь.
— И, — продолжал Баньер, — если вы станете утверждать, что я заявился к вам, в вашу гримерную, хотя, впрочем, так оно и есть, и скажете, что мое присутствие вас стесняет, я уйду: таким и было мое намерение. Никогда я не останусь ни по принуждению, ни по доброй воле рядом с женщиной, у которой достало подлости, чтобы отречься от меня, когда я страдал, когда я умирал из-за нее.
Но гордая молодая женщина, вместо того чтобы оправдываться, скривила губы в презрительной усмешке и промолчала.
— Да, — снова заговорил Баньер, — да, понимаю, вы меня считали помешанным! Вы не подумали о том, что если я и потерял рассудок, то от любви! Вам, прекрасной, раздушенной даме, я был отвратителен, и вы бежали прочь, как можно дальше, не оглядываясь! Я и это понимаю: мое существование, хоть вблизи, хоть вдали, было для вас жестоким укором! Ах! Сколько бы я ни натворил ошибок, как бы они ни были значительны, заявляю вам, что среди них не найдется ни одной, которую я не считал бы искупленной вашим гнусным поведением. Олимпия продолжала молчать.
— Впрочем, — продолжал Баньер, мало-помалу поддаваясь ощущению близости дорогого существа, — мои ошибки не столь бесспорны, на сей счет я принес вам доказательства. Смотрите, сударыня: вот письмо Каталонки, в котором она подтверждает, что я никогда не был ее любовником. Возьмите, сударыня: вот ваше кольцо. Читайте, судите и раскаивайтесь; если у вас есть сердце — покайтесь в том низком предательстве, каким вы отплатили мне.
И он швырнул на туалетный столик записку, в которой Каталонка признавалась в своем коварстве. Рядом с ней он бросил перстень г-на де Майи, это драгоценное украшение, которое Баньер с таким трудом прятал от посторонних глаз во время всех своих злоключений, о которых мы рассказали.
Олимпия подняла свои широко распахнутые от удивления глаза, поочередно переводя их с записки на перстень.
— А теперь, сударыня, — прибавил он, — узнайте остальное. Чтобы сберечь это кольцо, я едва не умер с голоду, и если я выжил (тут он поднял глаза к Небу), то лишь потому, что этого пожелал Господь! Я брел по вашим следам пешком, двадцать дней я ночевал в поле, две недели я провел без сна в шарантонской палате для буйных! Но я еще недостаточно настрадался, ведь сегодня мне выпало счастье доказать вам свою порядочность, сегодня мне дано вам показать, что значит любовь истинная, безмерная, неизгладимая. Прощайте, сударыня, прощайте! Будьте счастливы, я отомщен!
Олимпия слушала, с жадностью впивая речи Баньера; письмо Каталонки она уже прочла и выучила его наизусть, а перстень успела надеть себе на палец.
В тот миг, когда Баньер сделал шаг к выходу, она кинулась вперед, как тигрица, и преградила ему дорогу.
— Вы в самом деле совершили все это? — спросила она.
— Несомненно; я и еще кое-что сделал.
— Что же вы сделали?
— Добравшись до Парижа в день вашего дебюта, я хотел силой ворваться в театр, потому что мне нечем было заплатить за билет, а отдавать этот перстень в залог я не желал; тогда-то меня и арестовали, причем я дрался с теми, кто хотел меня арестовать, но, поскольку я без конца повторял не ваше имя, так как — глупец! — боялся вас скомпрометировать, а все кричал: «Юния! Юния!», меня приняли за сумасшедшего и упрятали в Шарантон, откуда я сбежал неделю тому назад, то есть на следующий день после того, как вы зашли туда на меня посмотреть.
— И вы сделали все это! — произнесла Олимпия.
— Без сомнения.
— Зачем вы это сделали?
— Разве вам это важно? Я сделал это, вот и все, мне больше нечего вам сказать.
— Нет, скажите, зачем вы это сделали, скажите! — повторила Олимпия.
— Вы этого хотите?
— Да.
— Хорошо, скажу: хотел отомстить.
— Нет, не поэтому.
Баньер отвернулся, но Олимпия схватила его за руки и заставила посмотреть ей в лицо.
— Я хочу, — произнесла она, — чтобы вы мне сказали, зачем вы сделали все это. Да говори же, несчастный, чтобы я больше не сомневалась, чтобы я поверила тебе!
— Что ж! Я все это сделал…
— Ты все это сделал…
— Я сделал это, потому что любил тебя, потому что люблю и всегда буду любить тебя! Потому что я малодушный, вот, плачу у твоих ног, умоляя тебя о милости, тебя, которую должен проклинать, тебя, которая меня убьет!
— О, — вскричала Олимпия, поднимая его и сжимая в своих объятиях, — как хорошо, что ты меня любишь! Я еще сильнее люблю тебя! Приди, приди, Баньер! Дай мне твои слезы — я осушу их; твои губы — они мне вернут мою жизнь! Увы, увы! Я мертва, той Олимпии, которую ты знал, тебе уж никогда не найти!
И она в свою очередь, обессилев, упала в объятия Баньера, заливаясь слезами и трепеща от любви. Тем не менее она первая овладела собой.
— Какие же мы безумные! — вздохнула она. — К чему эти крики, зачем эти поцелуи, эти объятия? Увы, увы! Мы уже друг другу чужие.
— Олимпия, — воскликнул Баньер, — что за слова! Вы не думаете так!
— Да нет, — возразила она. — Ведь почему я тебя покинула? Из-за твоей неверности, оттого, что подумала, будто ты на нее способен. Я ошиблась, обвинила тебя несправедливо. Но сама же я действительно изменила тебе.
— Ты простила меня, Олимпия; я тоже тебя прощаю.
— О нет, нет! Такое прощение не было бы искренним, Баньер. В глубине твоей души всегда пряталась бы ревность, на дне моей — раскаяние; эти два стервятника растерзали бы наше счастье.
— Да что ты такое говоришь, Олимпия? Или ты думаешь, я такой же, как все мужчины? Думаешь, моя любовь похожа на любовь других? По-твоему, если сегодня я влюблен и опьянен, то завтра стану пресыщенным и холодным? О нет, Олимпия, ты для меня — половина моей души, нет, больше, ты — вся моя жизнь, без тебя мне не жить! Я тебя принимаю такой, какая ты есть, и какой бы ты ни стала впредь, какие бы времена ни наступили, я буду принимать тебя всегда! Не сомневайся, Олимпия, делай со мной что пожелаешь! Но не медли ни минуты, поспеши произнести свой приговор. Выбирай между моим блаженством и моим отчаянием, между моей жизнью и моей смертью! О, я знаю, что ты скажешь: ты не свободна, господин де Майи любит тебя… Он тоже не оставит тебя, пока жив. Всякий, кто тебя увидит — тот полюбит, Олимпия, а любящие тебя умирают. Это судьба. Что ж! Пусть он умрет, пусть я умру, пусть придет конец вселенной, только бы отныне никто не протянул к тебе рук, только бы твоих уст не касались больше ничьи губы, кроме моих! Олимпия, они говорили, что я помешался! Олимпия, если ты меня отвергнешь, если ты скажешь «нет», я стану больше чем безумцем, я стану убийцей!
— Чего ты просишь?
— Тебя.
— Когда?
— С этой минуты.
— Твою руку.
— Вот она.
— Какой клятвы ты от меня хочешь?
— Дай мне слово Олимпии Клевской, то есть в моих глазах самой честной женщины, когда-либо жившей на свете, слово моей жены.
— Слово Олимпии, Баньер, — торжественно прозвучал ее голос, — перед Богом клянусь: ни один мужчина вплоть до моей смерти не коснется меня, ничьи уста, кроме твоих, больше не притронутся ни к моему лбу, ни к моим губам!
— Благодарю. Ты играешь сегодня вечером?
— Как и ты.
— После спектакля ты поговоришь с господином де Майи.
— После спектакля я сделаю лучше.
— И что ты сделаешь?
— То же, что уже сделала однажды: уеду с тобой.
— Ты уедешь! — вскричал Баньер, опьянев от счастья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129