https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/s-vydvizhnoj-leikoj/
Добившись этой клятвы, парикмахерша написала Олимпии письмо.
Послание ее годилось на то, чтобы служить образцом смирения; просьба, заключенная в нем, могла бы сойти за покаянную молитву. С той поры, сетовала негодница, как она в простоте душевной возымела злополучную мысль стать на путь бесчестия, все у нее не ладится. Она потеряла в городе своих лучших клиентов, а клиенты в театре ей не платят: вот, к примеру, Каталонка должна ей огромные деньги, а из нее нельзя вытянуть ни единого денье. Вся ее надежда и, более того, вся отрада — в мысли, что Олимпия, такая добрая и прекрасная, ее простит: тогда несчастья, что посыпались на бедняжку, когда она навлекла на себя ее немилость, вновь сменятся удачей.
Олимпия почувствовала гордость: она наказала аббата и его посланницу, и вот, вместо того чтобы на нее ополчиться, они оба у ее ног.
Ей подумалось, что было бы нелогично, простив одного, не простить другую.
Итак, стремясь быть последовательной, она простила и того, и другую.
Да, порой довольно опасно для женщины быть уж слишком логичной. Парикмахерша получила позволение вновь переступить порог Олимпии ровно за час до того, как там должен был появиться аббат собственной персоной.
До этого предстояло еще провести кое-какие переговоры. Надо было убедить Баньера принять его появление как должное; однако за эти два или три месяца, когда аббат отсутствовал, Баньер, видя неизменное почтение, которое тот продолжал оказывать Олимпии, вполне успокоился. Впрочем, его спокойствию более всего остального способствовала так хорошо ему известная порядочность возлюбленной.
Ведь в тот вечер, после серенады, Баньер избил аббата не столько потому, что возревновал его к Олимпии, сколько потому, что проигрался.
То, что взгляд скрывает в присутствии свидетелей, и то, о чем он же говорит, едва свидетели удаляются, эти уловки, что равнодушному кажутся не более чем кокетством, а заинтересованному возвещают о любовном томлении, особый, полный жизни властительный жар, которым так и пышет от влюбленного перед лицом любимой, — все это бедный д'Уарак, снова допущенный в дом и поддерживаемый присутствием парикмахерши, с утра до вечера не уставая изливал на Олимпию, которая, как легко догадаться, ничего не понимала и отвечала исходящему нежностью и грустью очаровательному аббатику лишь беспечной веселостью.
Подобно всем, кто обманут и бодро шагает по ложному пути, не сомневаясь, что он на верной дороге, д'Уарак восхищался осторожностью, твердостью, скромностью, кроткой и целомудренной сдержанностью этой прелестной женщины; ему было горестно видеть, что она живет в таком страхе из-за Баньера, но он не настолько привык властвовать, чтобы решиться с поднятым забралом выйти на бой с привязанностью, которая завоевала свои права прежде, нежели его собственная.
Легко вообразить, сколь ревностно парикмахерша, снова попавшая в милость к Олимпии благодаря своей услужливой покорности, надзирала за бедным д'Уараком и одергивала его, ежеминутно готового броситься вперед, словно молодой охотничий пес, учуявший либо заметивший дичь.
Она не без оснований полагала, что, несмотря на данное им слово, при первом же слишком долгом и не в меру доверительном уединении вдвоем, стоит только его допустить, наш голубок примется так ворковать и раздувать зоб, что удивит Олимпию и повлечет за собой объяснение.
Позволить, чтобы такое объяснение состоялось раньше, чем птичка будет общипана догола, прежде чем жажда двойного мщения за ущемленную корысть и задетое самолюбие не будет полностью утолена, — это был бы промах, за который таким прожженным плутовкам, как она сама и Каталонка, определенно пришлось бы краснеть.
Впрочем, парикмахерша играла свою роль превосходно; к Олимпии она возвратилась, притворившись врагиней аббата, а в этом качестве она естественным образом превращалась в друга г-на Баньера. В этом двойственном амплуа она усердно, от всего сердца охраняла неприкосновенность собственности нашего комедианта — собственности, на которую беспрерывно если не словом, то взглядом и жестом покушался этот проклятый аббат д'Уарак.
Таким образом, не могло быть ничего приятнее для Олимпии и полезнее для парикмахерши, чем постоянное присутствие или непрерывные появления последней в комнате, где находились Олимпия с аббатом; таким образом, этой ловкой шельме положительно удалось заставить даже людей, менее всего заинтересованных в том, чтобы она достигла успеха, расчищать ей путь к нему.
Но аббат был не из тех, кто склонен открыто восставать против гнета. Однако он изучил вкусы парикмахерши и нашел, что она питает совершенно исключительное расположение к мараскину.
Он послал ей с лакеем шесть бутылок, причем велел сметливому слуге передать их парикмахерше в собственные руки, потом, выждав часок, без шума и суеты, украдкой позвонил у дверей, проскользнул мимо мадемуазель Клер, сунув ей в ладонь пять луидоров, и устремился в будуар Олимпии, соблюдая по пути тем большие предосторожности, что сквозь открытую дверь кухни, насколько он мог рассмотреть, виднелась парикмахерша, которая наслаждалась мараскином, потягивая его прямо из горлышка.
Увы! Невозможно предусмотреть все. Куница, хитрейшая из четвероногих, и та порой попадает в ловушку; Агата, хитрейшая из существ женского пола, также, подобно кунице, не избегла сетей.
Баньер, по обыкновению, отправился играть; д'Уарак застал Олимпию в одиночестве и начал с того, что взял ее руку и нежно поцеловал.
Олимпия была в добром расположении. Она не заметила, как осветилось лицо и беспокойно задвигались руки гостя, как забегали его голубые глаза под черными ресницами — глаза, которые при всей своей близорукости, казалось, метали электрические искры.
Прекрасная Селимена знала от Клер о присылке мараскина. Она начала с того, что принялась вышучивать аббата по поводу столь изрядного запаса присланного им вина.
Он же, оглядевшись и уверившись, насколько это было возможно при его слабых, хоть и усиленных очками глазах, что в комнате больше никого нет, спросил:
— Вы одна?
— Ну да, полагаю, что так, — отвечала Олимпия, удивленная вопросом.
— Значит, мне можно говорить с вами откровенно?
— Ничто этому не препятствует.
— О! Как я ревную! — вскричал аббат.
— Вот как! Вы ревнуете? К кому же? — спросила она.
— А вы не догадываетесь?
— Право же, нет!
— Ревную к тому, кто отнимает мое счастье! К тому, кто крадет мою жизнь!
— Ну вот, — вздохнула Олимпия, — опять на вас нашло!
— Но это никогда меня и не отпускало.
— Значит, вы опять за свое?
— Но мы ведь сейчас одни, моя душенька!
У Олимпии вырвался возглас изумления: ей показалось, что она плохо расслышала.
Аббат умолк, от удивления широко раскрыв глаза.
— Что такое? Вы сказали «душенька»? — переспросила Олимпия.
— Ну да, — отвечал аббат, — вы же моя любовь, моя жизнь, моя душа. Олимпия расхохоталась.
Совершенно ошеломленный, аббат стал озираться, проверяя, нет ли в комнате кого-нибудь, кого он не разглядел своими близорукими глазами.
— Сколько же кружек мараскина вы приберегли для собственных нужд, дорогой господин д'Уарак? — продолжала вышучивать его Олимпия.
— Ну же, — взмолился аббат, — позвольте мне хоть немножко поговорить с вами разумно!
— Это было бы недурно, потому что до сих пор я от вас слышала одни безумства.
— В самом деле, Олимпия, сбросьте эту маску, она даже меня с толку сбивает.
— Маску?
— Если бы вы знали, как я страдаю!
— Какую маску?
— О, послушайте! — возопил аббат, вскакивая с места лишь затем, чтобы тотчас броситься к ногам Олимпии. — Я больше не в силах видеть, как вы играете подобную комедию, я не вынесу, я…
Он не успел ни закончить фразу, ни завершить свой жест, коснувшись хотя бы кончиков пальцев Олимпии — единственной цели его благоговейного порыва, ибо парикмахерша, красная, растрепанная, задыхающаяся, влетела в комнату и чуть ли не рухнула между близоруким аббатом и его возлюбленной.
Высокомерное недоумение Олимпии, двусмысленное, исполненное явной мольбы и скрытого торжества поведение аббата — все говорило парикмахерше о том, что она подоспела вовремя: минутой позже с ее секретом было бы покончено.
Видя ее настолько перепуганной, Олимпия не смогла удержаться от смеха.
— Вы меня звали, сударыня? — вскричала парикмахерша.
— Нет, но как раз собиралась позвать, — отвечала Олимпия, бросая испепеляющий взгляд в сторону г-на д'Уарака.
Аббат хотел было защищаться, но Олимпия оборвала его:
— Сударь, вам известно, на каких условиях я принимаю вас у себя.
— Да, и что же?
— А то, что вы нарушили их, вот и все.
— Ах! Моя дорогая! — простонал аббат, напуганный выражением, с которым она произнесла эти слова.
— Опять! — возмутилась она.
— Но это же только при ней! — в отчаянии выкрикнул несчастный. — При вашей наперснице! Это же все равно, как если бы мы были наедине!
— Да вы в своем уме? — прошипела парикмахерша, хватая его за руку и так дернув, что он закрутился на месте, сделав три оборота.
— Проводи аббата, — приказала Олимпия, — да объясни ему подоходчивее, что присылать сюда мараскин он еще может, а вот пить его в дни своих визитов — ни в коем случае.
И парикмахерша поспешила не столько увести, сколько утащить г-на д'Уарака.
Олимпия оценила ретивость Агаты, которая ввела ее в заблуждение, как, впрочем, обманула бы и любого другого, за исключением разве Каталонки, и расхохоталась так неудержимо, что аббат, уже из прихожей, не мог не слышать этот резкий, уничтожающий смех.
Едва они оказались в прихожей, парикмахерша воскликнула:
— О несчастный человек, вы же все погубили!
— А что такое? — запротестовал близорукий вздыхатель. — Разве там кто-то прятался? Почему было сразу не сказать мне об этом?
— Нет, там никого не было.
— Тогда для чего все это ломанье, если мы были одни?
— О! Какие же мужчины грубые!
— Да в чем дело? Говори, или будь я проклят!
— Но ведь там была… я!
— И что с того? Разве ты не все равно что стена, которая слышит наши вздохи, или перегородка, свидетельница наших поцелуев, — стена, не имеющая ушей, перегородка, глушащая эхо? Уж не прячется ли она, случаем, от тебя, нашей посредницы, наперсницы нашей любви?
— Грубиян! Грубиян! — пробормотала парикмахерша, с восторгом замечая, что это слово приводит аббата в явное замешательство. — Грубиян, не способный понять всей деликатности чувств этой бедной женщины!
— Но ведь пока ты не появилась, она вела себя так же, хотя мы были одни.
— Э, сударь, вы разве не знаете, что есть такие секреты, в которых женщина не хочет признаться даже самой себе?
— Право же, девочка, ты преувеличиваешь: коль скоро имеешь любовника…
— Коль скоро имеешь любовника, — парировала парикмахерша, — не станешь вести себя так, будто у тебя их два.
Эта реплика заставила аббата прикусить язык. В самом деле, для ревнивца это был жестокий удар, но в споре женщины подчас скорее готовы дойти до жестокости, чем положиться на доводы разума.
Со вздохом, исполненным печали, аббат спросил:
— Тогда зачем она имеет двух любовников?
— Прекрасно! Я вас считала умным человеком, — сказала парикмахерша, — а выходит, вы такой же простофиля, как все.
— О! Это потому, что, сказать по правде, со временем устаешь.
— Господин аббат, предупреждаю вас: вы становитесь несносным; вспомните же, как все начиналось.
— Ах!
— Чего вы просили тогда? Милости, просто милости!
— Да полно вам, я же не отрицаю…
— А теперь все изменилось, у вас появились требования, вы стали удивляться.
— Зачем ей другой любовник?
— Праведный Боже, да вам-то что? Занимайтесь своими делами.
— По-моему, я ими и занимаюсь.
— Да, и таким манером, чтобы навсегда их испортить.
— Как так?
— Черт возьми! Вы ей докучаете, она отправит вас в отставку.
— А, проклятье!
— Конечно. Вы ее стесняете, она выйдет из терпения!
— Но я же только выражаю свою любовь к ней, каким образом ее могут стеснять мои признания? Я ничего иного не прошу, как только чтобы она их выслушивала.
— И больше ничего? Право же, ваши притязания чрезмерны! Разумеется, она будет вас слушать, но не здесь, не в доме господина Баньера, не в этой комнате, где ей все напоминает весну их любви, не на этой софе, где она столько раз грезила, лелея в сердце поэтический образ Ирода.
— Прелестно! А господин де Майи, его образ она тоже лелеет, не так ли?
— Ах! Вот каким злым вы теперь стали, прямо не человек, а скотина неблагодарная! Теперь вы еще вздумали попрекать ее увлечениями эту бедняжку, которая была так добра, что не вышвырнула вас за дверь!
— Да, верно, я был не прав.
— Ах! Как милостиво с вашей стороны признать это!
— Ну, так что же ты ей скажешь?
— Я? Ничего.
— Ты не поведаешь ей о моих страданиях?
— И не подумаю.
— Как же нам тогда помириться?
— Там видно будет.
— Но это произойдет скоро?
— Если вы будете благоразумны.
— Что же мне делать, чтобы проявить свое благоразумие?
— Действовать сообразно обстоятельствам и, главное, сообразно месту. Здесь вы только господин аббат д'Уарак, гость мадемуазель Олимпии, которая приходится возлюбленной господину Баньеру и более никому. Наконец, понятно?
— Ах, это все-таки слишком! Признай, по крайней мере, что свет не видывал подобной причуды!
— Вот еще! — хихикнула парикмахерша. — Не будь вы близоруки, вы приметили бы вокруг немало причуд куда почуднее этой и больше ничему бы не удивлялись.
— Пусть будет так! Но ты ведь печешься о моих интересах, не так ли?
— Само собой! Да если бы я о них не пеклась, разве стала бы читать вам такие проповеди?
— Что ж, в таком случае помири меня с Олимпией, и как можно скорее.
— И когда вы хотите, чтобы произошло это как можно скорее?
— Завтра, дитя мое.
— Черт возьми! Как вы скоропалительны!
— Я, видишь ли, прямо сгораю.
— Хорошо, так и быть, завтра; я попытаюсь, хотя это будет трудно.
— Вот тебе двадцать луидоров.
— Да уж попробуем, может, получится.
— О, — вскричал аббат, — когда ты так говоришь, я готов тебя расцеловать!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129