https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/
О любви лично к товарищу Сталину. Верно?
Они переглядываются.
- Да... - кивает Федорчук. - Но я... Я не понимаю? Как это?
- Ты поверил врагам народа? - В глазах директора холодное пламя.
- Я?! - вопит Федорчук. - Я?
- Ну, не он же... - кивает Андрей Федорович в мою сторону.
- Нет! Нет!
- Тогда почему ты веришь Сатину? Идите. Оба. Инцидент исчерпан. Ты, Дерябин, останься.
Они уходят, как побитые собаки. Андрей Федорович закуривает и, стряхивая в пепельницу серый налет, смотрит на меня, не мигая.
- Я думал, ты умнее, Дерябин. Учти: в следующий раз я не смогу тебе помочь. Ступай.
Я медлю.
- Андрей Федорович, он... она... Оба. Негодяи.
- Возможно. Но это не значит, что надобно человека бить в лицо. И еще... Ты мог подвести учителя. И не только. Теперь ступай.
И я ухожу, ошеломленно раздумывая над тем, что человек далеко не всегда то, чем кажется на первый взгляд.
Циля подобрала полудохлого котенка с помойки и выхаживает его, словно нежная мать. Когда она носит его на руках по коридору, шепча ему на ухо ласковые слова и прозвища, мне кажется, что она вдруг спрыгнула с ума на старости лет. Она говорит: "Он такой маленький, такой слабый... Он один в целом мире, ему, несчастному, некому помочь. Это мой долг..."
И ее ужасающий местечковый акцент перестает меня раздражать. Надо же... Циля, вечно озабоченная только "свеженьким пирожным" или "диэтическим бульоном", и вдруг такое. Славная женщина.
А отчим и мать собираются в Сочи. Трифонович получил отпуск, за окном сентябрь, бархатный сезон. В глазах у мамы детский восторг: Сочи, знойный город, в котором разбиваются сердца и звучит, звучит танго. С папой съездить не пришлось: все строили планы, изучали путеводители и - на тебе... Но теперь Нина Степановна счастлива. Она с нежностью гладит супруга по щеке и говорит:
- Ты опять плохо выбрит, Ванечка. Но теперь у тебя появится время.
- Дело не во времени, - отзывается отчим. - Бритвы плохие. Тупые, как... - И вдруг замолкает, встретив мой настороженный взгляд.
Пусть едут. Отдохнут от меня, я - от них. И, самое главное, - пакет Лены. Он лежит под подоконником и ждет своего часа. И, кажется, этот час настает...
На перроне, у вагона, отчим и мама стоят, словно школьники: Трифонович держит маму за руку и смотрит на нее с нежностью. Он любит ее, я вижу это, и вдруг некрасовская строчка всплывает в памяти: "...живой печется о живом, а мертвый спи последним сном". Мне не в чем их обвинять. Пусть живут. Пусть любят. Пусть едут.
В нашей коммуналке тишина. Редкое явление. Циля на кухне творит форшмак, остро пахнет селедкой, луком и уксусом. Узбек стоит в коридоре, прислонившись к стене и задумчиво смотрит в потолок.
- Яхшимисиз, - произносит, глядя на меня маленькими черными глазками. В них печаль, безысходное отчаяние даже.
- Яхши, рахмат, - отвечаю с улыбкой.
Он в общем-то совсем неплохой человек, только невнятно говорит по-русски. Вот и теперь начинает путано объяснять, что уехал из какого-то Шур-Абада, так как брат стал басмачом, потом вернулся, был прощен, а в конце 37-го арестован и расстрелян.
- У мнэ балалар, дэти, апа, зина... Жна - па рузки. Спасает нада. Уехыл, панымаиш?
Я понимаю. Детей и жену (у него звучит "зина") действительно надобно спасти. Только куда он денется... Комнату в нашей квартире ему обеспечил два года назад тоже восточный человек и тоже из Узбекистана, его вроде бы дальний родственник. Помню разговор родителей. Отец: "Пусть живут. Приютиться людям надо где-то?" Мама: "Почему у нас? В городе полно свободных комнат!" - "Чем они тебя не устраивают?" - "Я не понимаю, о чем они говорят. Они странные!" - "А они тебя не понимают. И считают странной. Пусть живут". И тогда мама выдвигает последний довод: "Вчера их мальчишка накакал в ванной на пол. Ужас!" Отец долго молчит. "Понимаешь... начинает, явно пытаясь подобрать слова. - Они - дехкане, крестьяне. Жизнь у всех перевернулась, люди колесят, никак не успокоятся. Их пожалеть надо". И Уля вторит: "Они несчастные. Даром что басурмане". Н-да... Я смотрю на скуластое коричневое лицо. Родственника нет больше, сгинул. Рано или поздно такая же судьба ждет и Кувондыка. И его семью. И помочь нельзя...
Звенит телефон. Кувондык молча слушает и так же молча протягивает трубку. Высокий голос:
- Товарищ Дерябин? Сергей Алексеевич? Это из Большого дома. Завтра, после школы, часа в два - вас устроит?
- Что... устроит? - А сердце колотится, как петух в клетке и падает, падает. Ах, Федорчук, Федорчук... Сволочь. Ладно...
- Пропуск вам заказан. - И гудки, гудки, как трубы похоронного оркестра. Нарочно, что ли, они подгадали к отъезду отчима?
Ночь без сна. Школа без уроков. Что меня ждет? Анатолий Вячеславович замечает мою рассеянность, он, верно, чувствует, что я не в своей тарелке.
- Дерябин... Почитай нам из Блока.
Он знает, что я люблю этого поэта. Любовь пришла сразу, с первой строчки. Мир снов и грез, мир неведомой, неуловимой грани между бытием и небытием. Но и луч прозрения, истины. Ладно. И я начинаю:
- Да, знаю я: пронзили ночь от века Незримые лучи. Но меры нет страданью человека, Ослепшего в ночи. Да, знаю я, что втайне - мир прекрасен (Я знал тебя, Любовь!), Но этот шар над льдом жесток и красен, Как гнев, как месть, как кровь!
Анатолий взволнован, я вижу это. Долго говорит о предчувствиях Блока, о том, что "музыка революции" не всегда звучит в унисон душе человеческой. Смелый, даже безрассудный человек Анатолий, как я сочувствую ему, как он вдруг близок мне. И еще: урода Федорчука сегодня на уроках нет. Болен. Значит, обошлось и на этот раз.
Без пяти два вхожу в бюро пропусков УНКВД. Безликий парень в фуражке-васильке смотрит пустыми глазами.
- Дерябин? Документы... Нет? Ладно. Вот пропуск, - протягивает листок. - Второй подъезд, вас встретят.
Иду, ноги ватные, я не то чтобы боюсь (отчима нет, защитить некому в случае чего) - просто я ни разу не был в этом здании, его в анекдотах, на ушко называют "госужасом" (в отличие от "Госстраха"); однажды я невольно подслушал разговор матери с Улей (откуда мать узнала - бог весть. Отец никогда не делился с нею служебными новостями): привезли на допрос комиссара Артиллерийской академии, его арестовали в связи с делом Зиновьева, какую-то свою брошюрку комиссар некстати посвятил "руководителю ленинградских большевиков". Вели по лестнице, высоко, на последнем этаже комиссар предпочел смерть допросам с пристрастием и прыгнул в пролет...
Вот, теперь и я иду. Что-то будет...
Длинный коридор, сопровождающий идет сбоку, чуть позади, я ощущаю себя под конвоем. Молча открывает темную полированную дверь.
- Товарищ лейтенант государственной безопасности! Дерябин. - И исчезает. За столом у окна - лет тридцати, хмурый, в штатском. Долго смотрит, цепко, изучающе. Из последних сил стараюсь не уступить, не отвести глаз. У него словно две льдинки под бровями.
- Садись. Как дела в школе? Что проходите?
- Грызем гранит... - отвечаю вообще. Ему же неинтересно. Формальный вопрос...
- Нам требуется твоя помощь, Дерябин. С другим я бы по-другому поговорил (откровенно... а чего ему стесняться?). С тобой же - другое дело. Ты - наш. Мы - твои. Как члены религиозного ордена, да? - И, не ожидая одобрения или протеста: - Твоя одноклассница... Ну, эта? Лена, да?
- Да... - И замолкаю, не отводя глаз от его льдинок. Раз мы одной крови - я как он. А как же?
- Скорее - нет, Дерябин. Она - враг. Ты согласен с такой оценкой?
- Если вы покажете материалы дела, - заявляю нагло, - и эти материалы подтвердят... Что ж. Я советский человек (ах, как тошно произносить эти слова в этом кабинете!), и я скажу "да".
- А мне? На слово? Ты не веришь?
И вдруг я успокаиваюсь. Я вдруг понимаю - с кем имею дело. Это как луч, о котором я только что читал стихи. Ладно, товарищ лейтенант...
- Отчего же... - Голос у меня ровный, слова слетают, словно парашютисты с вышки: медленно-медленно. - Вам, человеку, я верю. Пока не доказано обратное. А по существу... Я верю товарищу Сталину и всем вождям. Кому еще? А знаете, ведь даже товягода1 (произношу слитно) оказался мразью. И товежов1. Много еще неопознанных, вы согласны? - Мы меняемся местами. Он явно не готов к такому повороту. - Я изучал девицу. Наблюдал за ней. При мне или по разговорам товарищей за ней ничего не замечалось.
- А вот Федорчук считает иначе... - цедит он угрожающе. Но я уже миновал черту. Она - позади. Раньше надо было, товарищ...
- Вы вызвали меня обсудить гражданина Федорчука? Неустойчив. Труслив. Завистлив. Любит мелкие деньги. Не по возрасту заинтересован девицами. Что еще? Учится плохо. Память хорошая, но - туповат.
- Ладно, - встает, оправляет пиджак, словно гимнастерку. - Перейдем к делу. Лена никогда не говорила, намекала, может быть, о своей причастности к делу... - Смотрит изучающе, настороженно. - То, что я сейчас скажу, умрет. В твоей груди (начитался "Нивы"...). Бывшей царской семьи? - Глаза уже не льдинки. Иголки. От патефона.
Я на мгновение теряю контроль над собой. Вот это да-а... Ни фига себе... Что сказать ему, что... Слава Богу, он поглощен своей изреченной тайной и ничего не замечает. Выбираюсь из пропасти:
- Если бы такое случилось, товарищ, я был бы здесь без вашего вызова. Я - советский человек! Я - будущий...
- Да не об том я, не об том! - перебивает сокрушенно. - Возникло дело, понимаешь вот, мы ее как члена семьи врага народа, а тут добавляется эта бывшая царская... Значит, ничего?
- Я комсомолец.
- Чертов Федорчук... Твоя характеристика имеет под собой почву. Крученый парень, он мне тоже не показался. Намекал на какой-то пакет, который передала тебе эта Лена...
И я снова лечу вниз головой, незнамо куда. На этот раз он замечает:
- Что с тобой? - Вопрос звучит по-товарищески, сочувственно звучит. А-а... - Догадывается (если бы ты только знал, товарищ...). - Здесь душно, что же это я... - Взбирается на подоконник, открывает фрамугу. - Веревку, понимаешь вот, оборвали, а ХОЗО - недосуг. Хотя - у них работы невпроворот. Столько барахла учесть надо...
Значит, все еще поступает "барахло". "Особки" уже нет, врагов повывели, а оно все поступает и поступает. Накопили, захребетники...
- Ну, вы уже поняли, товарищ. Федорчук неустойчив в нервном отношении (безграмотно, да ведь мне не до языкового отбора), начитался писателя Гайдара, тот тоже романтик, даже рассказ такой есть: "Пакет" - вот откуда дует ветер.
- Понял, - подписывает пропуск. - Дорогу найдешь? Да - вот телефон. Моя фамилия - Дунин. Если что - звони.
И мы прощаемся. Дружеское рукопожатие. Н-да...
Иду мерным шагом. Сквозь тьму. Сквозь себя. Испарина, покалывает кончики пальцев. Кто же на самом деле неустойчив в "нервном отношении"? Откуда Федорчук знает о пакете? Как вынюхал? Ладно. Пакет мы перепрячем. Никакой обыск не найдет. Адье, товарищ лейтенант. Госбезопасности.
Вот и Литейный, как я рад тебе, улица! Артиллерийское училище напротив грозного здания, из которого я только что вышел. Звенят трамваи, гудят машины, люди идут. Странно: жизнь не замирает, несмотря ни на что. Кто-то уже умер, кто-то еще умрет, кто-то умирает сейчас. Но выходят из гастронома покупатели с сумками, пакетами и пакетиками, бутылками, смех, разговоры, как будто ничего не происходит. Кончилась финская неизвестная война. Почти ничего о ней. Только граница отодвинулась от Белоострова, говорят и пишут, что теперь Ленинград в безопасности. Может быть, за это, ради этого погиб отец... Только как он погиб? Сколько ни спрашивал отчима, друзей отца (они иногда заходят) - нет. Ни слова. Каменеют лица, меркнут глаза. Только однажды отчим не выдержал: "Что ты хочешь знать? Он не струсил, не убежал, он исполнил свой долг до конца. Достаточно, парень. Отца помни, обо всем прочем - забудь. Навсегда". Улица Чайковского, сворачиваю направо, к Фонтанке. Виден Летний, он одет в багрец и золото, такой лес любил Пушкин, и я тоже люблю. Он пробудил во мне эту любовь, я благодарен ему.
Вхожу в калитку около Прачешного моста, иду по узенькой гранитной набережной. Отсюда интересно смотреть на Училище правоведения, Соляной городок. Здесь ходили люди, жители города. Где они? Что с ними? Наверное, правоведы сгинули на фронтах Гражданской, в эмиграции. Наверное, те, кто остался в живых, тоскуют по городу, по этой набережной и багровым кронам столетних лип. А с Федорчуком надо быть осторожнее, аккуратнее. Этот сопляк ущербен, ничего собою не представляет, но преисполнен самомнением, гордыней и потому может пойти на самые крайние шаги. Лишь бы выделиться. Это он заложил Лену. У меня нет доказательств, я совершаю грех, думая о человеке так, как думаю, но думать иначе не могу. Придет время, я докажу, кто отправил Лену, ее близких на эшафот и медленное умирание в лагере. Отныне я ни словом, ни взглядом не покажу этому негодяю - что думаю о нем на самом деле. Что поделаешь... Мы все поставлены в такие условия, когда мало быть честным, мало достойно учиться или трудиться, когда... Всего мало, но есть нечто, чего никогда не бывает много. Это некое чувство. Невсамделишное, придуманное, но о нем пишут стихи. Степной пастух их сочиняет. Зачем нам Александр Блок, если пастух пишет лучше? Если родина - это всего лишь один человек. "Я люблю тебя, родина кроткая..." Нет. Этот человек не кроток. Он - вождь. Вождь...
Иду мимо жертв революции. И мне кажется, что из-под красноватого гранита выступила вязкая жидкость. Красная. Кровь.
Школа, занятия, обыденный день, но необыкновенный финал. Во дворе догоняет Анатолий, молча идет рядом, я вижу, что он хочет что-то сказать, но почему-то не решается.
- Вот что, Дерябин... Я долго думал, прежде чем начать этот разговор, но долг повелевает, и я подчиняюсь. Я благодарен тебе. Тогда, у директора, ты поступил мужественно.
Вот оно, в чем дело...
- Анатолий Вячеславович, я только сказал правду. Единственно, что Федорчук... Ладно, все позади. - Улыбаюсь, он улыбается в ответ.
- Лена дала мне книгу, почитать... Это Ольга Форш, "Одеты камнем". Я не поклонник современной советской литературы, что поделаешь, но Лена уговорила меня. Знаешь, это удивительная повесть. О высоком духе на пути в тупик. Форш владеет мастерством иносказания, это почти эзопов язык, ты поймешь. Почему отдаю? Лена так просила, счастлив исполнить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Они переглядываются.
- Да... - кивает Федорчук. - Но я... Я не понимаю? Как это?
- Ты поверил врагам народа? - В глазах директора холодное пламя.
- Я?! - вопит Федорчук. - Я?
- Ну, не он же... - кивает Андрей Федорович в мою сторону.
- Нет! Нет!
- Тогда почему ты веришь Сатину? Идите. Оба. Инцидент исчерпан. Ты, Дерябин, останься.
Они уходят, как побитые собаки. Андрей Федорович закуривает и, стряхивая в пепельницу серый налет, смотрит на меня, не мигая.
- Я думал, ты умнее, Дерябин. Учти: в следующий раз я не смогу тебе помочь. Ступай.
Я медлю.
- Андрей Федорович, он... она... Оба. Негодяи.
- Возможно. Но это не значит, что надобно человека бить в лицо. И еще... Ты мог подвести учителя. И не только. Теперь ступай.
И я ухожу, ошеломленно раздумывая над тем, что человек далеко не всегда то, чем кажется на первый взгляд.
Циля подобрала полудохлого котенка с помойки и выхаживает его, словно нежная мать. Когда она носит его на руках по коридору, шепча ему на ухо ласковые слова и прозвища, мне кажется, что она вдруг спрыгнула с ума на старости лет. Она говорит: "Он такой маленький, такой слабый... Он один в целом мире, ему, несчастному, некому помочь. Это мой долг..."
И ее ужасающий местечковый акцент перестает меня раздражать. Надо же... Циля, вечно озабоченная только "свеженьким пирожным" или "диэтическим бульоном", и вдруг такое. Славная женщина.
А отчим и мать собираются в Сочи. Трифонович получил отпуск, за окном сентябрь, бархатный сезон. В глазах у мамы детский восторг: Сочи, знойный город, в котором разбиваются сердца и звучит, звучит танго. С папой съездить не пришлось: все строили планы, изучали путеводители и - на тебе... Но теперь Нина Степановна счастлива. Она с нежностью гладит супруга по щеке и говорит:
- Ты опять плохо выбрит, Ванечка. Но теперь у тебя появится время.
- Дело не во времени, - отзывается отчим. - Бритвы плохие. Тупые, как... - И вдруг замолкает, встретив мой настороженный взгляд.
Пусть едут. Отдохнут от меня, я - от них. И, самое главное, - пакет Лены. Он лежит под подоконником и ждет своего часа. И, кажется, этот час настает...
На перроне, у вагона, отчим и мама стоят, словно школьники: Трифонович держит маму за руку и смотрит на нее с нежностью. Он любит ее, я вижу это, и вдруг некрасовская строчка всплывает в памяти: "...живой печется о живом, а мертвый спи последним сном". Мне не в чем их обвинять. Пусть живут. Пусть любят. Пусть едут.
В нашей коммуналке тишина. Редкое явление. Циля на кухне творит форшмак, остро пахнет селедкой, луком и уксусом. Узбек стоит в коридоре, прислонившись к стене и задумчиво смотрит в потолок.
- Яхшимисиз, - произносит, глядя на меня маленькими черными глазками. В них печаль, безысходное отчаяние даже.
- Яхши, рахмат, - отвечаю с улыбкой.
Он в общем-то совсем неплохой человек, только невнятно говорит по-русски. Вот и теперь начинает путано объяснять, что уехал из какого-то Шур-Абада, так как брат стал басмачом, потом вернулся, был прощен, а в конце 37-го арестован и расстрелян.
- У мнэ балалар, дэти, апа, зина... Жна - па рузки. Спасает нада. Уехыл, панымаиш?
Я понимаю. Детей и жену (у него звучит "зина") действительно надобно спасти. Только куда он денется... Комнату в нашей квартире ему обеспечил два года назад тоже восточный человек и тоже из Узбекистана, его вроде бы дальний родственник. Помню разговор родителей. Отец: "Пусть живут. Приютиться людям надо где-то?" Мама: "Почему у нас? В городе полно свободных комнат!" - "Чем они тебя не устраивают?" - "Я не понимаю, о чем они говорят. Они странные!" - "А они тебя не понимают. И считают странной. Пусть живут". И тогда мама выдвигает последний довод: "Вчера их мальчишка накакал в ванной на пол. Ужас!" Отец долго молчит. "Понимаешь... начинает, явно пытаясь подобрать слова. - Они - дехкане, крестьяне. Жизнь у всех перевернулась, люди колесят, никак не успокоятся. Их пожалеть надо". И Уля вторит: "Они несчастные. Даром что басурмане". Н-да... Я смотрю на скуластое коричневое лицо. Родственника нет больше, сгинул. Рано или поздно такая же судьба ждет и Кувондыка. И его семью. И помочь нельзя...
Звенит телефон. Кувондык молча слушает и так же молча протягивает трубку. Высокий голос:
- Товарищ Дерябин? Сергей Алексеевич? Это из Большого дома. Завтра, после школы, часа в два - вас устроит?
- Что... устроит? - А сердце колотится, как петух в клетке и падает, падает. Ах, Федорчук, Федорчук... Сволочь. Ладно...
- Пропуск вам заказан. - И гудки, гудки, как трубы похоронного оркестра. Нарочно, что ли, они подгадали к отъезду отчима?
Ночь без сна. Школа без уроков. Что меня ждет? Анатолий Вячеславович замечает мою рассеянность, он, верно, чувствует, что я не в своей тарелке.
- Дерябин... Почитай нам из Блока.
Он знает, что я люблю этого поэта. Любовь пришла сразу, с первой строчки. Мир снов и грез, мир неведомой, неуловимой грани между бытием и небытием. Но и луч прозрения, истины. Ладно. И я начинаю:
- Да, знаю я: пронзили ночь от века Незримые лучи. Но меры нет страданью человека, Ослепшего в ночи. Да, знаю я, что втайне - мир прекрасен (Я знал тебя, Любовь!), Но этот шар над льдом жесток и красен, Как гнев, как месть, как кровь!
Анатолий взволнован, я вижу это. Долго говорит о предчувствиях Блока, о том, что "музыка революции" не всегда звучит в унисон душе человеческой. Смелый, даже безрассудный человек Анатолий, как я сочувствую ему, как он вдруг близок мне. И еще: урода Федорчука сегодня на уроках нет. Болен. Значит, обошлось и на этот раз.
Без пяти два вхожу в бюро пропусков УНКВД. Безликий парень в фуражке-васильке смотрит пустыми глазами.
- Дерябин? Документы... Нет? Ладно. Вот пропуск, - протягивает листок. - Второй подъезд, вас встретят.
Иду, ноги ватные, я не то чтобы боюсь (отчима нет, защитить некому в случае чего) - просто я ни разу не был в этом здании, его в анекдотах, на ушко называют "госужасом" (в отличие от "Госстраха"); однажды я невольно подслушал разговор матери с Улей (откуда мать узнала - бог весть. Отец никогда не делился с нею служебными новостями): привезли на допрос комиссара Артиллерийской академии, его арестовали в связи с делом Зиновьева, какую-то свою брошюрку комиссар некстати посвятил "руководителю ленинградских большевиков". Вели по лестнице, высоко, на последнем этаже комиссар предпочел смерть допросам с пристрастием и прыгнул в пролет...
Вот, теперь и я иду. Что-то будет...
Длинный коридор, сопровождающий идет сбоку, чуть позади, я ощущаю себя под конвоем. Молча открывает темную полированную дверь.
- Товарищ лейтенант государственной безопасности! Дерябин. - И исчезает. За столом у окна - лет тридцати, хмурый, в штатском. Долго смотрит, цепко, изучающе. Из последних сил стараюсь не уступить, не отвести глаз. У него словно две льдинки под бровями.
- Садись. Как дела в школе? Что проходите?
- Грызем гранит... - отвечаю вообще. Ему же неинтересно. Формальный вопрос...
- Нам требуется твоя помощь, Дерябин. С другим я бы по-другому поговорил (откровенно... а чего ему стесняться?). С тобой же - другое дело. Ты - наш. Мы - твои. Как члены религиозного ордена, да? - И, не ожидая одобрения или протеста: - Твоя одноклассница... Ну, эта? Лена, да?
- Да... - И замолкаю, не отводя глаз от его льдинок. Раз мы одной крови - я как он. А как же?
- Скорее - нет, Дерябин. Она - враг. Ты согласен с такой оценкой?
- Если вы покажете материалы дела, - заявляю нагло, - и эти материалы подтвердят... Что ж. Я советский человек (ах, как тошно произносить эти слова в этом кабинете!), и я скажу "да".
- А мне? На слово? Ты не веришь?
И вдруг я успокаиваюсь. Я вдруг понимаю - с кем имею дело. Это как луч, о котором я только что читал стихи. Ладно, товарищ лейтенант...
- Отчего же... - Голос у меня ровный, слова слетают, словно парашютисты с вышки: медленно-медленно. - Вам, человеку, я верю. Пока не доказано обратное. А по существу... Я верю товарищу Сталину и всем вождям. Кому еще? А знаете, ведь даже товягода1 (произношу слитно) оказался мразью. И товежов1. Много еще неопознанных, вы согласны? - Мы меняемся местами. Он явно не готов к такому повороту. - Я изучал девицу. Наблюдал за ней. При мне или по разговорам товарищей за ней ничего не замечалось.
- А вот Федорчук считает иначе... - цедит он угрожающе. Но я уже миновал черту. Она - позади. Раньше надо было, товарищ...
- Вы вызвали меня обсудить гражданина Федорчука? Неустойчив. Труслив. Завистлив. Любит мелкие деньги. Не по возрасту заинтересован девицами. Что еще? Учится плохо. Память хорошая, но - туповат.
- Ладно, - встает, оправляет пиджак, словно гимнастерку. - Перейдем к делу. Лена никогда не говорила, намекала, может быть, о своей причастности к делу... - Смотрит изучающе, настороженно. - То, что я сейчас скажу, умрет. В твоей груди (начитался "Нивы"...). Бывшей царской семьи? - Глаза уже не льдинки. Иголки. От патефона.
Я на мгновение теряю контроль над собой. Вот это да-а... Ни фига себе... Что сказать ему, что... Слава Богу, он поглощен своей изреченной тайной и ничего не замечает. Выбираюсь из пропасти:
- Если бы такое случилось, товарищ, я был бы здесь без вашего вызова. Я - советский человек! Я - будущий...
- Да не об том я, не об том! - перебивает сокрушенно. - Возникло дело, понимаешь вот, мы ее как члена семьи врага народа, а тут добавляется эта бывшая царская... Значит, ничего?
- Я комсомолец.
- Чертов Федорчук... Твоя характеристика имеет под собой почву. Крученый парень, он мне тоже не показался. Намекал на какой-то пакет, который передала тебе эта Лена...
И я снова лечу вниз головой, незнамо куда. На этот раз он замечает:
- Что с тобой? - Вопрос звучит по-товарищески, сочувственно звучит. А-а... - Догадывается (если бы ты только знал, товарищ...). - Здесь душно, что же это я... - Взбирается на подоконник, открывает фрамугу. - Веревку, понимаешь вот, оборвали, а ХОЗО - недосуг. Хотя - у них работы невпроворот. Столько барахла учесть надо...
Значит, все еще поступает "барахло". "Особки" уже нет, врагов повывели, а оно все поступает и поступает. Накопили, захребетники...
- Ну, вы уже поняли, товарищ. Федорчук неустойчив в нервном отношении (безграмотно, да ведь мне не до языкового отбора), начитался писателя Гайдара, тот тоже романтик, даже рассказ такой есть: "Пакет" - вот откуда дует ветер.
- Понял, - подписывает пропуск. - Дорогу найдешь? Да - вот телефон. Моя фамилия - Дунин. Если что - звони.
И мы прощаемся. Дружеское рукопожатие. Н-да...
Иду мерным шагом. Сквозь тьму. Сквозь себя. Испарина, покалывает кончики пальцев. Кто же на самом деле неустойчив в "нервном отношении"? Откуда Федорчук знает о пакете? Как вынюхал? Ладно. Пакет мы перепрячем. Никакой обыск не найдет. Адье, товарищ лейтенант. Госбезопасности.
Вот и Литейный, как я рад тебе, улица! Артиллерийское училище напротив грозного здания, из которого я только что вышел. Звенят трамваи, гудят машины, люди идут. Странно: жизнь не замирает, несмотря ни на что. Кто-то уже умер, кто-то еще умрет, кто-то умирает сейчас. Но выходят из гастронома покупатели с сумками, пакетами и пакетиками, бутылками, смех, разговоры, как будто ничего не происходит. Кончилась финская неизвестная война. Почти ничего о ней. Только граница отодвинулась от Белоострова, говорят и пишут, что теперь Ленинград в безопасности. Может быть, за это, ради этого погиб отец... Только как он погиб? Сколько ни спрашивал отчима, друзей отца (они иногда заходят) - нет. Ни слова. Каменеют лица, меркнут глаза. Только однажды отчим не выдержал: "Что ты хочешь знать? Он не струсил, не убежал, он исполнил свой долг до конца. Достаточно, парень. Отца помни, обо всем прочем - забудь. Навсегда". Улица Чайковского, сворачиваю направо, к Фонтанке. Виден Летний, он одет в багрец и золото, такой лес любил Пушкин, и я тоже люблю. Он пробудил во мне эту любовь, я благодарен ему.
Вхожу в калитку около Прачешного моста, иду по узенькой гранитной набережной. Отсюда интересно смотреть на Училище правоведения, Соляной городок. Здесь ходили люди, жители города. Где они? Что с ними? Наверное, правоведы сгинули на фронтах Гражданской, в эмиграции. Наверное, те, кто остался в живых, тоскуют по городу, по этой набережной и багровым кронам столетних лип. А с Федорчуком надо быть осторожнее, аккуратнее. Этот сопляк ущербен, ничего собою не представляет, но преисполнен самомнением, гордыней и потому может пойти на самые крайние шаги. Лишь бы выделиться. Это он заложил Лену. У меня нет доказательств, я совершаю грех, думая о человеке так, как думаю, но думать иначе не могу. Придет время, я докажу, кто отправил Лену, ее близких на эшафот и медленное умирание в лагере. Отныне я ни словом, ни взглядом не покажу этому негодяю - что думаю о нем на самом деле. Что поделаешь... Мы все поставлены в такие условия, когда мало быть честным, мало достойно учиться или трудиться, когда... Всего мало, но есть нечто, чего никогда не бывает много. Это некое чувство. Невсамделишное, придуманное, но о нем пишут стихи. Степной пастух их сочиняет. Зачем нам Александр Блок, если пастух пишет лучше? Если родина - это всего лишь один человек. "Я люблю тебя, родина кроткая..." Нет. Этот человек не кроток. Он - вождь. Вождь...
Иду мимо жертв революции. И мне кажется, что из-под красноватого гранита выступила вязкая жидкость. Красная. Кровь.
Школа, занятия, обыденный день, но необыкновенный финал. Во дворе догоняет Анатолий, молча идет рядом, я вижу, что он хочет что-то сказать, но почему-то не решается.
- Вот что, Дерябин... Я долго думал, прежде чем начать этот разговор, но долг повелевает, и я подчиняюсь. Я благодарен тебе. Тогда, у директора, ты поступил мужественно.
Вот оно, в чем дело...
- Анатолий Вячеславович, я только сказал правду. Единственно, что Федорчук... Ладно, все позади. - Улыбаюсь, он улыбается в ответ.
- Лена дала мне книгу, почитать... Это Ольга Форш, "Одеты камнем". Я не поклонник современной советской литературы, что поделаешь, но Лена уговорила меня. Знаешь, это удивительная повесть. О высоком духе на пути в тупик. Форш владеет мастерством иносказания, это почти эзопов язык, ты поймешь. Почему отдаю? Лена так просила, счастлив исполнить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74