https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Acquazzone/
Бросаю на Лену самый любящий, преданный взгляд, на какой только способен. И вдруг она презрительно морщится.
- Беспроигрышная игра, Дерябин. Ворон ворону глаза не выклюет.
Я думал, что уйду триумфатором.
Увы...
Весна в разгаре, и жизнь вошла в привычную колею. Отчим встает рано, но ведет себя тихо, незаметно. После моего "освобождения" Трифонович поглядывает на меня с беспокойством, но в споры не вступает и вообще предпочитает отмалчиваться. А мама воспарила в небеса. Каждый день она делает новую прическу, красит губы разными помадами и меняет платья раз в неделю. Такой я ее не знал. Впрочем, любящая женщина... Чего она не сделает ради того, кого любит. Моя обида не накапливается, но и не проходит, что делать. Я не грублю, не насмешничаю, я даже готов (и делаю это каждый день) поцеловать маму в пылающую щечку, но поцелуи мои холодны. Того, что было, не вернуть.
Была бы нянька - она бы помогла советом, делом, может быть, ей удалось бы помирить нас... Но Ульяны, то бишь камер-юнгферы Евгении Берг, нет и не будет, с каждым днем эта ужасная истина доходит до меня все непримиримее, все яростнее. Какая потеря... И как мы это допустили. Впрочем... Наивные мыслишки, сэр. Даже глупенькие. Мама хороший, добрый человек; когда-то, в огне и дыму Гражданской она совершила поступок (вернее, согласилась с отцом) и спасла юную девочку, не раздумывая о том, что та - ярчайший представитель враждебного класса. Почему она так поступила? Что ж... Она любила папу, а папа (пусть он потом стал чекистом со знаком доблести "За беспощадную борьбу с контрреволюцией", Пятый юбилей) добрый, честный, порядочный человек. Романтик. Тогда многие такими были. Для них "карающий меч диктатуры пролетариата" только символ. Я ведь знаю, как тяжело пережил отец 37-й... Как не спал по ночам. Ходил из угла в угол. Куда-то звонил. Что-то писал и отправлял поутру. Но Ульяна... "Евгения" - та бы сказала: "Прибрал Господь раба Своего вовремя, благо сотворил". У нашей "камер" был свой взгляд на вещи.
Румяный отчим ест мало, делает гимнастику, пытается вовлечь и меня. Сопротивляюсь - поспать лишние полчаса куда как лучше, чем даже в кино пойти. Но отчим приносит гантели, и мы начинаем трудиться вместе. Я вдруг замечаю, что он даже нравится мне, уж не знаю чем. Спокойный. Уверенный в себе. Ни одного лишнего слова. С мамой обращается подчеркнуто воспитанно, нежно даже. Бог с ними. У них своя жизнь, я в нее не впишусь. Но вдруг замечаю, что под рукавами моей легкой рубашки начинают перекатываться вполне ощутимые бицепсы.
Девятый позади, каникулы. Как и всегда (как некогда, при папе), собираемся на дачу.
- Опять в Мельничный? - спрашивает мама.
- А что? - отзывается отчим. - Хорошее место. Я - когда в охране товарища Жданова состоял - круглый год там проводил. Озеро. Город виден. Красиво.
И добавляет, поймав мой недоумевающий взгляд:
- В Мельничном дача товарища Жданова.
- И город видно? - В моем голосе неприкрытая издевка.
- Убедишься сам... - Отчим невозмутим.
И вот трясемся на полуторке, оказывается, мама договорилась с владельцем дачи, на которой мы жили еще в прошлом году, удобнее сразу без поисков и нервотрепки... Мне все здесь знакомо - качели на высоком суку длинной сосны, кашляющий сын хозяина - он похож на дореволюционного писателя, особенно когда не слишком подстригает свою черную с проседью бороду. И начинается сладкая дачная жизнь...
Почему же я не знал, что отсюда виден город? Папа не показал, ему недосуг, а сам... Откуда такое придет в голову? Отчим ведет меня на высокий обрыв за озером. Ч-черт... верно. Любимый Ленинград синеет на горизонте. Дома, трубы фабрик.
- Как бы и не разлучились... - улыбается Иван Трифонович. - Вот что, Сергей... Тебе один год остался. Наступит 41-й, осень, и ты загремишь в нашу школу. Готовься. Главное: язык на замке, мысли в узде. И не ругай меня, не спорь, я тебе дело говорю. Будь ты другим чуть-чуть - мне бы в голову не пришло. А так... Ты рискуешь сильно огорчить маму, опорочить светлую память отца. О своей судьбе я промолчу...
Я наливаюсь. Черт бы его взял! Оказывается, таил за пазухой, гад такой... А я-то, наивный дурачок... Ладно.
- Какие у вас, собственно, основания...
- Тише... - перебивает. - Тише. Уши растут из травы.
Спятил Трифонович к чертовой матери.
- Вы не растекайтесь по дереву!
- По древу, ладно? Ты втюхался в неприятность. Бяку. Человек, который тебя задержал, - феномен, улавливаешь?
- Я не знаю этого слова.
- Явление, загадка. Неважно... Внешне я все утряс, руководство согласилось. Но этот случай останется в твоем личном деле навсегда, понимаешь? Не вырубишь топором. ЧК - семья. Уродов у нас нет. Уродов срубают, как негодную ветку.
Забавно... Говорит как священник, и тон тот же. В храмах мы бывали, нянька озаботилась.
- Вы батюшка? Поп?
- Служба такая, обязан знать. Все знать, - поправляется, но уже поздно. Я догадываюсь (невелик секрет): вероятно, теперь мой отчим трудится на ниве церкви - чтобы попы не скурвились и не повторили заговор и бунт патриарха Тихона, злейшего врага. Знаем, проходили по истории. Такие беспроигрышные события (говори, что хочешь, ругай, как знаешь) наша цаца историчка любит особенно глубоко...
- Пример: если что понял невзначай, догадался - не обнаруживай. Как в оперетке: умей владеть собой.
- Это песенка. "О любви не говори".
Пропускает мимо ушей. Сейчас я тебе вмажу...
- Что с... Леной? - Голос мой дрогнул не нарочито, всамделишно, Трифонович это почувствовал.
- Еще на будущее: у нас не принято делиться информацией с сослуживцами. Каждый работает свое. Остальное решает начальство. Ко мне в кабинет, например, не войдет никто. Кроме непосредственного и прямого начальников. Это к тому, что говорить я не имею права. Даже знать. Лена, ее семья - компетенция других... Случайно знаю: отец арестован и по приговору Особого совещания сослан.
- Особого совещания больше нет! Суды!
- Без разницы... - произносит вяло, и я теряюсь. Что, для всех нет, а на самом деле - есть? Или ему все равно?
- Лена до полного совершеннолетия останется в детском доме. Специальном. И еще... Она слишком взрослая, Серега... И ей не светит ни-че-го. Крепись, парень. Судьба этой девочки жестока. Ты никогда больше ее не увидишь. Смирись.
У меня вспыхивает спина, по ней ползут струйки... Нет. Врет. Спасти хочет. Не надо мне спасения. Я и так... Говно, шайсе, трус.
- Иван Трифонович... Но ей только исполнится шестнадцать, и куда они все денутся? Ведь ее не могут не отпустить? Это же нонсенс?
- Нонсенс - знаешь, а феномен - нет? Забавно... - Молчит, закуривает, гасит спичку. - Она дочь врагов народа, Серега (что он заладил, что за "Серега" такой? Не на толковище, блатные замашки, взрослый же человек!).
- Не называйте так, не нравится. И что? Что? Дочь, сын. Товарищ Сталин сказал: дети за родителей не отвечают!
- Верно. Маленькие дети. А она - большая. Уловил? Значит, так. Ее отправят в специальный лагерь. Потом. Возможно - лет через десять - если уцелеет - отпустят на поселение. Но это вряд ли. Слишком тяжела вина родителей, слишком. Забудь о ней. Все пройдет и вьюгой заметет.
Поэт... Ни фига себе! Подарочек... Ах, Лена-Лена, какой же я гнусный тип. Гадкий. Трусливый. Могли ведь убежать. К чертовой матери. В Сибирь. Там сроду никого не сыскивают. Там как зерно в амбаре. Как петух, который, навозну кучу разрывая...
Никто бы не нашел, никто. И всего ничего: плюнуть на "несущественное", внять гласу. Гласу внять... А я? Нянечка, где ты? Как ты была права. Зачем мне специальное звание и меч со щитом на рукаве, если нет любимой. Лены нет. Пропала связь времен...
Дачная жизнь проста и однообразна. Ходим по лесу, живется легко. На третий день замечаю на берегу озера девочку лет тринадцати, одета по-городскому, явно не местная. Она смотрит из-под руки в мою сторону солнце мешает - и делает несколько шагов навстречу. Симпатичное личико в веснушках, светлые глаза, рыжеватые волосы. Маленькая еще девочка. Но все равно - приятно. Кто-то обратил на тебя внимание.
- Вы здесь живете?
Голосок у нее тонкий, звенящий, эдакий ручеек.
- Я здесь на даче, с родителями.
Мне хочется сгладить возрастную дистанцию. "С родителями" - значит, тоже от горшка два вершка. И ей не так обидно. Я все же кретин...
- Вы... Сергей?
Сердце замирает и начинает бешеную скачку. Воздух исчез. Вата. Ведь это... от Лены, пусть бог убьет, если не так! (Как говаривала добрая Уля.)
- Сергей... А... Ты... по делу?
- Да, - голос звучит твердо, внятно. - Я должна отдать вам вот это... - протягивает пакет. Завернут в клеенку. Книги? - Вы обязаны это сохранить навсегда. Для будущих поколений.
Говорит слегка заученно. Наверное, учила текст слово в слово.
- Для будущих... - тяну удивленно. - Для будущих поколений построили Днепрогэс. Дом Советов. Ты его видела?
- Вы... глупы? - спрашивает с некоторым усилием, и я вдруг понимаю, что ей, бедной, неудобно ощущать мою глупость.
- Давай, - протягиваю руку.
- Прежде поклянитесь сохранить. Никому не передавать. Это очень важно. Мне велено вам... как это? Объяснить, что здесь наи-важ-ней-ши-е бумаги. Вам разрешено ознакомиться. Вы даете клятву?
- Конечно.
- Нет. Не так. Повторяйте за мной: именем Бога Живого обязуюсь... нет: клянусь сохранить доверенное мне и не отдавать в нележащие руки.
- В ненадлежащие... Хорошо... - И я замогильным голосом повторяю эту пиратскую чушь.
Девочка уходит. Уже через мгновение цветастое ее платьице сливается с зеленью луга, через который она идет. Что делать с пакетом? Первая, ясно звучащая и трезвая мысль - выбросить к чертовой матери. В озеро. Привязать камень - есть здесь камни поблизости? Ладно. Из дома принести. Там у хозяина дачи кирпичи сложены, он собирается строить теплицу, кажется. И концы в воду. Лена никогда не проверит, не узнает. А я - по завету Трифоновича - не подведу под монастырь троих: себя, его, Трифоновича, маму. И как быть?
Нет, краска на моих щеках не выступила, стыдно и гадко мне не стало. Суровая действительность, недавние годы - 37-й, 38-й - оставили свой ужасающий след и в моей душе тоже. Я ведь не просто мальчик был тогда, в те баснословные года... Я был сын чекиста, этим сказано все.
Я не бросаю пакет в воду. Я несу его домой, прячу под половицей (благо в нашей комнате полы не просто скрипят или шевелятся - они ходят ходуном. По этой причине мама и отчим зачастую уходят в лес. Ночью в нашей комнате царит кладбищенская тишина). Всему свое время. Вернемся в город, просмотрим и изучим. А там видно станет...
Я часто прихожу к обрыву и подолгу стою на краю. Мне нравится синеющий вдали город, он похож на декорацию, я ощущаю себя персонажем странной сказки. Мне кажется, что эти маленькие домики останутся такими навсегда и мы не вернемся домой. Зачем? Отца, Ульяны, Лены нет больше, зачем мне город, в котором множество знакомых и ни одного друга. Жутковатые мысли приходят в голову. Третьего дня вечером я попросил разрешения у хозяина покататься на качелях. Он был в сарае, колол дрова. Потертые хромовые сапоги и синий сатиновый халат придавали ему какой-то щемяще-тревожный вид. Он смотрел на меня сквозь стекла пенсне и улыбался вымученной улыбкой. Вдруг я догадался: он знает. Он знает, что мой отец, а теперь и отчим - из НКВД. Почему даже честные люди трясутся? Ведь хозяин нашей дачи честный человек. Иначе он бы давным-давно сгинул... И я набираюсь - нет, не храбрости. Храбрость с этим человеком не нужна. Невежливости я набираюсь (хотя вряд ли так можно сказать).
- Николай Антонович, вы боитесь?
Он не делает вид, не удивляется, он низко опускает голову.
- Да. И очень. Представьте себе: мой сын болен чахоткой. Может быть, он проживет еще год-другой, врачи обнадеживают... И вдруг - меня нет. Исчез. Растворился. Что же будет с мальчиком? Он же двигаться уже не может!
- Найдутся добрые люди, - произношу расхожую фразу расхожим голосом.
- Э-э... - тянет он, поджимая сухие обветренные губы, - если бы... Как только станет известно - за что я исчез... - Он безнадежно машет рукой.
Я еще не понимаю сути, я только на подступах к ней, поэтому - чтобы пробиться, достучаться (новая тайна, я снова чую печенкой!) - говорю уверенно:
- Если с вами ничего не случилось два-три года назад - теперь все в порядке. - И наивно, с сжигающим любопытством: - А в чем дело?
- Э-э... - снова тянет. - Мучаюсь. Хотите начистоту? Все дело в моем прошлом. А не сгинул я, как вы изволили выразиться, два-три года назад только потому, что был ваш отец, Алексей Иванович был, царствие ему небесное. А теперь? Отчим? Ваш отец праведник был. Святой...
- Папа? - Мне хочется рассмеяться ему в лицо. - Папа имел...
- Именной маузер, знак "Почетный чекист" - мне все известно. И ваш батюшка знал обо мне все... Почему же вы здесь дачу снимали, а?
Ему надобно выговориться, позже я понимаю это. Настоящее и прошлое столкнулось в нем непримиримо и требует выхода. И он начинает...
Отец воевал на Южном фронте. Это я и без Николая Антоновича знаю. Но вот дальше... Они с отцом встретились в степях под Ростовом, в марте 1918 года. Белые совершали тогда свой знаменитый "Ледяной поход" (в школе нам об этом походе, естественно, ни слова, я все знаю от отца). В войсках были только офицеры (отец всегда с гордостью говорил, что простые рабочие и крестьяне корниловцев не поддерживали, так, разве что студентишки ненадежные...). И вот, офицерские роты взяли деревеньку с красными в кольцо и, как на параде, винтовки у ноги, шагом - на пулеметы и пушки. И все бы ничего - но устрашающая офицерская походка под пулями и взрывами так ошеломила молодых защитников революции, что они побросали и пушки и пулеметы и сиганули врассыпную кто куда.
Расправа была короткой. Выводили повзводно, в нижнем белье. Кто из господ офицеров желал - рубил шашкой или палил из нагана в лоб. А кто не хотел мараться - те укладывались за пулеметами - и та-та-та...
Тогда-то и заметил Николай Антонович (прапорщик, тридцати лет от роду, присяжный поверенный, в "Движение" пришел пешком аж из Саратова) моих родителей. Отец прижимал маму к себе, она стояла с накрытой отцовской гимнастеркой головой. Это удивило прапорщика. Спросил - в чем дело. Отец объяснил: пусть умрет без боязни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
- Беспроигрышная игра, Дерябин. Ворон ворону глаза не выклюет.
Я думал, что уйду триумфатором.
Увы...
Весна в разгаре, и жизнь вошла в привычную колею. Отчим встает рано, но ведет себя тихо, незаметно. После моего "освобождения" Трифонович поглядывает на меня с беспокойством, но в споры не вступает и вообще предпочитает отмалчиваться. А мама воспарила в небеса. Каждый день она делает новую прическу, красит губы разными помадами и меняет платья раз в неделю. Такой я ее не знал. Впрочем, любящая женщина... Чего она не сделает ради того, кого любит. Моя обида не накапливается, но и не проходит, что делать. Я не грублю, не насмешничаю, я даже готов (и делаю это каждый день) поцеловать маму в пылающую щечку, но поцелуи мои холодны. Того, что было, не вернуть.
Была бы нянька - она бы помогла советом, делом, может быть, ей удалось бы помирить нас... Но Ульяны, то бишь камер-юнгферы Евгении Берг, нет и не будет, с каждым днем эта ужасная истина доходит до меня все непримиримее, все яростнее. Какая потеря... И как мы это допустили. Впрочем... Наивные мыслишки, сэр. Даже глупенькие. Мама хороший, добрый человек; когда-то, в огне и дыму Гражданской она совершила поступок (вернее, согласилась с отцом) и спасла юную девочку, не раздумывая о том, что та - ярчайший представитель враждебного класса. Почему она так поступила? Что ж... Она любила папу, а папа (пусть он потом стал чекистом со знаком доблести "За беспощадную борьбу с контрреволюцией", Пятый юбилей) добрый, честный, порядочный человек. Романтик. Тогда многие такими были. Для них "карающий меч диктатуры пролетариата" только символ. Я ведь знаю, как тяжело пережил отец 37-й... Как не спал по ночам. Ходил из угла в угол. Куда-то звонил. Что-то писал и отправлял поутру. Но Ульяна... "Евгения" - та бы сказала: "Прибрал Господь раба Своего вовремя, благо сотворил". У нашей "камер" был свой взгляд на вещи.
Румяный отчим ест мало, делает гимнастику, пытается вовлечь и меня. Сопротивляюсь - поспать лишние полчаса куда как лучше, чем даже в кино пойти. Но отчим приносит гантели, и мы начинаем трудиться вместе. Я вдруг замечаю, что он даже нравится мне, уж не знаю чем. Спокойный. Уверенный в себе. Ни одного лишнего слова. С мамой обращается подчеркнуто воспитанно, нежно даже. Бог с ними. У них своя жизнь, я в нее не впишусь. Но вдруг замечаю, что под рукавами моей легкой рубашки начинают перекатываться вполне ощутимые бицепсы.
Девятый позади, каникулы. Как и всегда (как некогда, при папе), собираемся на дачу.
- Опять в Мельничный? - спрашивает мама.
- А что? - отзывается отчим. - Хорошее место. Я - когда в охране товарища Жданова состоял - круглый год там проводил. Озеро. Город виден. Красиво.
И добавляет, поймав мой недоумевающий взгляд:
- В Мельничном дача товарища Жданова.
- И город видно? - В моем голосе неприкрытая издевка.
- Убедишься сам... - Отчим невозмутим.
И вот трясемся на полуторке, оказывается, мама договорилась с владельцем дачи, на которой мы жили еще в прошлом году, удобнее сразу без поисков и нервотрепки... Мне все здесь знакомо - качели на высоком суку длинной сосны, кашляющий сын хозяина - он похож на дореволюционного писателя, особенно когда не слишком подстригает свою черную с проседью бороду. И начинается сладкая дачная жизнь...
Почему же я не знал, что отсюда виден город? Папа не показал, ему недосуг, а сам... Откуда такое придет в голову? Отчим ведет меня на высокий обрыв за озером. Ч-черт... верно. Любимый Ленинград синеет на горизонте. Дома, трубы фабрик.
- Как бы и не разлучились... - улыбается Иван Трифонович. - Вот что, Сергей... Тебе один год остался. Наступит 41-й, осень, и ты загремишь в нашу школу. Готовься. Главное: язык на замке, мысли в узде. И не ругай меня, не спорь, я тебе дело говорю. Будь ты другим чуть-чуть - мне бы в голову не пришло. А так... Ты рискуешь сильно огорчить маму, опорочить светлую память отца. О своей судьбе я промолчу...
Я наливаюсь. Черт бы его взял! Оказывается, таил за пазухой, гад такой... А я-то, наивный дурачок... Ладно.
- Какие у вас, собственно, основания...
- Тише... - перебивает. - Тише. Уши растут из травы.
Спятил Трифонович к чертовой матери.
- Вы не растекайтесь по дереву!
- По древу, ладно? Ты втюхался в неприятность. Бяку. Человек, который тебя задержал, - феномен, улавливаешь?
- Я не знаю этого слова.
- Явление, загадка. Неважно... Внешне я все утряс, руководство согласилось. Но этот случай останется в твоем личном деле навсегда, понимаешь? Не вырубишь топором. ЧК - семья. Уродов у нас нет. Уродов срубают, как негодную ветку.
Забавно... Говорит как священник, и тон тот же. В храмах мы бывали, нянька озаботилась.
- Вы батюшка? Поп?
- Служба такая, обязан знать. Все знать, - поправляется, но уже поздно. Я догадываюсь (невелик секрет): вероятно, теперь мой отчим трудится на ниве церкви - чтобы попы не скурвились и не повторили заговор и бунт патриарха Тихона, злейшего врага. Знаем, проходили по истории. Такие беспроигрышные события (говори, что хочешь, ругай, как знаешь) наша цаца историчка любит особенно глубоко...
- Пример: если что понял невзначай, догадался - не обнаруживай. Как в оперетке: умей владеть собой.
- Это песенка. "О любви не говори".
Пропускает мимо ушей. Сейчас я тебе вмажу...
- Что с... Леной? - Голос мой дрогнул не нарочито, всамделишно, Трифонович это почувствовал.
- Еще на будущее: у нас не принято делиться информацией с сослуживцами. Каждый работает свое. Остальное решает начальство. Ко мне в кабинет, например, не войдет никто. Кроме непосредственного и прямого начальников. Это к тому, что говорить я не имею права. Даже знать. Лена, ее семья - компетенция других... Случайно знаю: отец арестован и по приговору Особого совещания сослан.
- Особого совещания больше нет! Суды!
- Без разницы... - произносит вяло, и я теряюсь. Что, для всех нет, а на самом деле - есть? Или ему все равно?
- Лена до полного совершеннолетия останется в детском доме. Специальном. И еще... Она слишком взрослая, Серега... И ей не светит ни-че-го. Крепись, парень. Судьба этой девочки жестока. Ты никогда больше ее не увидишь. Смирись.
У меня вспыхивает спина, по ней ползут струйки... Нет. Врет. Спасти хочет. Не надо мне спасения. Я и так... Говно, шайсе, трус.
- Иван Трифонович... Но ей только исполнится шестнадцать, и куда они все денутся? Ведь ее не могут не отпустить? Это же нонсенс?
- Нонсенс - знаешь, а феномен - нет? Забавно... - Молчит, закуривает, гасит спичку. - Она дочь врагов народа, Серега (что он заладил, что за "Серега" такой? Не на толковище, блатные замашки, взрослый же человек!).
- Не называйте так, не нравится. И что? Что? Дочь, сын. Товарищ Сталин сказал: дети за родителей не отвечают!
- Верно. Маленькие дети. А она - большая. Уловил? Значит, так. Ее отправят в специальный лагерь. Потом. Возможно - лет через десять - если уцелеет - отпустят на поселение. Но это вряд ли. Слишком тяжела вина родителей, слишком. Забудь о ней. Все пройдет и вьюгой заметет.
Поэт... Ни фига себе! Подарочек... Ах, Лена-Лена, какой же я гнусный тип. Гадкий. Трусливый. Могли ведь убежать. К чертовой матери. В Сибирь. Там сроду никого не сыскивают. Там как зерно в амбаре. Как петух, который, навозну кучу разрывая...
Никто бы не нашел, никто. И всего ничего: плюнуть на "несущественное", внять гласу. Гласу внять... А я? Нянечка, где ты? Как ты была права. Зачем мне специальное звание и меч со щитом на рукаве, если нет любимой. Лены нет. Пропала связь времен...
Дачная жизнь проста и однообразна. Ходим по лесу, живется легко. На третий день замечаю на берегу озера девочку лет тринадцати, одета по-городскому, явно не местная. Она смотрит из-под руки в мою сторону солнце мешает - и делает несколько шагов навстречу. Симпатичное личико в веснушках, светлые глаза, рыжеватые волосы. Маленькая еще девочка. Но все равно - приятно. Кто-то обратил на тебя внимание.
- Вы здесь живете?
Голосок у нее тонкий, звенящий, эдакий ручеек.
- Я здесь на даче, с родителями.
Мне хочется сгладить возрастную дистанцию. "С родителями" - значит, тоже от горшка два вершка. И ей не так обидно. Я все же кретин...
- Вы... Сергей?
Сердце замирает и начинает бешеную скачку. Воздух исчез. Вата. Ведь это... от Лены, пусть бог убьет, если не так! (Как говаривала добрая Уля.)
- Сергей... А... Ты... по делу?
- Да, - голос звучит твердо, внятно. - Я должна отдать вам вот это... - протягивает пакет. Завернут в клеенку. Книги? - Вы обязаны это сохранить навсегда. Для будущих поколений.
Говорит слегка заученно. Наверное, учила текст слово в слово.
- Для будущих... - тяну удивленно. - Для будущих поколений построили Днепрогэс. Дом Советов. Ты его видела?
- Вы... глупы? - спрашивает с некоторым усилием, и я вдруг понимаю, что ей, бедной, неудобно ощущать мою глупость.
- Давай, - протягиваю руку.
- Прежде поклянитесь сохранить. Никому не передавать. Это очень важно. Мне велено вам... как это? Объяснить, что здесь наи-важ-ней-ши-е бумаги. Вам разрешено ознакомиться. Вы даете клятву?
- Конечно.
- Нет. Не так. Повторяйте за мной: именем Бога Живого обязуюсь... нет: клянусь сохранить доверенное мне и не отдавать в нележащие руки.
- В ненадлежащие... Хорошо... - И я замогильным голосом повторяю эту пиратскую чушь.
Девочка уходит. Уже через мгновение цветастое ее платьице сливается с зеленью луга, через который она идет. Что делать с пакетом? Первая, ясно звучащая и трезвая мысль - выбросить к чертовой матери. В озеро. Привязать камень - есть здесь камни поблизости? Ладно. Из дома принести. Там у хозяина дачи кирпичи сложены, он собирается строить теплицу, кажется. И концы в воду. Лена никогда не проверит, не узнает. А я - по завету Трифоновича - не подведу под монастырь троих: себя, его, Трифоновича, маму. И как быть?
Нет, краска на моих щеках не выступила, стыдно и гадко мне не стало. Суровая действительность, недавние годы - 37-й, 38-й - оставили свой ужасающий след и в моей душе тоже. Я ведь не просто мальчик был тогда, в те баснословные года... Я был сын чекиста, этим сказано все.
Я не бросаю пакет в воду. Я несу его домой, прячу под половицей (благо в нашей комнате полы не просто скрипят или шевелятся - они ходят ходуном. По этой причине мама и отчим зачастую уходят в лес. Ночью в нашей комнате царит кладбищенская тишина). Всему свое время. Вернемся в город, просмотрим и изучим. А там видно станет...
Я часто прихожу к обрыву и подолгу стою на краю. Мне нравится синеющий вдали город, он похож на декорацию, я ощущаю себя персонажем странной сказки. Мне кажется, что эти маленькие домики останутся такими навсегда и мы не вернемся домой. Зачем? Отца, Ульяны, Лены нет больше, зачем мне город, в котором множество знакомых и ни одного друга. Жутковатые мысли приходят в голову. Третьего дня вечером я попросил разрешения у хозяина покататься на качелях. Он был в сарае, колол дрова. Потертые хромовые сапоги и синий сатиновый халат придавали ему какой-то щемяще-тревожный вид. Он смотрел на меня сквозь стекла пенсне и улыбался вымученной улыбкой. Вдруг я догадался: он знает. Он знает, что мой отец, а теперь и отчим - из НКВД. Почему даже честные люди трясутся? Ведь хозяин нашей дачи честный человек. Иначе он бы давным-давно сгинул... И я набираюсь - нет, не храбрости. Храбрость с этим человеком не нужна. Невежливости я набираюсь (хотя вряд ли так можно сказать).
- Николай Антонович, вы боитесь?
Он не делает вид, не удивляется, он низко опускает голову.
- Да. И очень. Представьте себе: мой сын болен чахоткой. Может быть, он проживет еще год-другой, врачи обнадеживают... И вдруг - меня нет. Исчез. Растворился. Что же будет с мальчиком? Он же двигаться уже не может!
- Найдутся добрые люди, - произношу расхожую фразу расхожим голосом.
- Э-э... - тянет он, поджимая сухие обветренные губы, - если бы... Как только станет известно - за что я исчез... - Он безнадежно машет рукой.
Я еще не понимаю сути, я только на подступах к ней, поэтому - чтобы пробиться, достучаться (новая тайна, я снова чую печенкой!) - говорю уверенно:
- Если с вами ничего не случилось два-три года назад - теперь все в порядке. - И наивно, с сжигающим любопытством: - А в чем дело?
- Э-э... - снова тянет. - Мучаюсь. Хотите начистоту? Все дело в моем прошлом. А не сгинул я, как вы изволили выразиться, два-три года назад только потому, что был ваш отец, Алексей Иванович был, царствие ему небесное. А теперь? Отчим? Ваш отец праведник был. Святой...
- Папа? - Мне хочется рассмеяться ему в лицо. - Папа имел...
- Именной маузер, знак "Почетный чекист" - мне все известно. И ваш батюшка знал обо мне все... Почему же вы здесь дачу снимали, а?
Ему надобно выговориться, позже я понимаю это. Настоящее и прошлое столкнулось в нем непримиримо и требует выхода. И он начинает...
Отец воевал на Южном фронте. Это я и без Николая Антоновича знаю. Но вот дальше... Они с отцом встретились в степях под Ростовом, в марте 1918 года. Белые совершали тогда свой знаменитый "Ледяной поход" (в школе нам об этом походе, естественно, ни слова, я все знаю от отца). В войсках были только офицеры (отец всегда с гордостью говорил, что простые рабочие и крестьяне корниловцев не поддерживали, так, разве что студентишки ненадежные...). И вот, офицерские роты взяли деревеньку с красными в кольцо и, как на параде, винтовки у ноги, шагом - на пулеметы и пушки. И все бы ничего - но устрашающая офицерская походка под пулями и взрывами так ошеломила молодых защитников революции, что они побросали и пушки и пулеметы и сиганули врассыпную кто куда.
Расправа была короткой. Выводили повзводно, в нижнем белье. Кто из господ офицеров желал - рубил шашкой или палил из нагана в лоб. А кто не хотел мараться - те укладывались за пулеметами - и та-та-та...
Тогда-то и заметил Николай Антонович (прапорщик, тридцати лет от роду, присяжный поверенный, в "Движение" пришел пешком аж из Саратова) моих родителей. Отец прижимал маму к себе, она стояла с накрытой отцовской гимнастеркой головой. Это удивило прапорщика. Спросил - в чем дело. Отец объяснил: пусть умрет без боязни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74