В каталоге магазин https://Wodolei.ru
Будешь писать ему – передай от меня привет и глубокое мое уважение. Я никогда не думал, что барон Мюнхгаузен может оказаться таким симпатичным и даже правдивым человеком. Иди, Жюль, я не задерживаю тебя.
Все разъехались. Нант пуст, в нем нет у Жюля ни друга, ни приятеля. Жанна в Париже, но еще год назад она жила в сердце Жюля и он жил в сердце Жанны. Аристид Иньяр богатеет и становится забывчив. Леон Манэ терпит нужду, писателя из него не получается, журналистика его угнетает, пишет он редко и мало. Пьер Дюбуа исчез, он где-то не то в Африке, не то в Америке. Старенький Бенуа получил неожиданное повышение – он поступил на должность секретаря к одному известному парижскому ученому.
Нант пуст. И потому так хорошо, что есть Барнаво, этот Санчо Панса, барон Мюнхгаузен, преданный друг, советчик, светлая голова. Не умилительно ли читать такие, например, его сентенции:
«Хороший юрист получается из того человека, который хочет быть юристом, но кто не хочет им быть, тому не следует и думать об этом, мой мальчик. Я, кстати сказать, юристов не терплю, – мало среди них хороших людей. Твой отец – редчайшее исключение. Что касается тебя лично, то я заприметил в тебе другой талант – ты ловко сочиняешь и привираешь, ты любишь науку и веришь в то, что она поможет человеку стать хозяином вселенной, которая, как это ни странно и глупо, бесконечна, чего я никак не могу себе представить. Вот и иди по этой дороге, и прости, что я не только сажусь в кресло твоего отца, но и беру на себя отцовские обязанности. От моих нотаций голова не заболит. Я одинок, у меня нет детей и сочинений, но я сочинил тебя и хочу посмотреть, что будет дальше, – я не умру до тех пор, пока не смогу сказать: Жюль Верн прославляет свое отечество. Постарайся, Жюль, очень прошу тебя, постарайся! Не особенно торопись, но и не медли. Высоконочтенному Пьеру Верну передай эту квитанцию, он получит по ней в таможне бочонок вина – моего вина, Жюль! Оно очень крепкое, но не вредит рассудку, действуя исключительно на конечности…»
«Послушай, Жюль, сочини для меня стишок! Строчек двадцать, можно и больше, только в рифму, не так, как у Гомера, который писал длинно и утомительно. Тема такая: стар не тот, кому много лет, но тот, кто чувствует свой возраст. Такой стишок очень пригодится в одном моем предприятии. Если тебе вздумается вставить женское имя, я ничего не имею против Мадлен…»
«Высокоуважаемой мадам Верн скажи от моего имени, что ее головные боли пройдут сразу же, как только она приложит к затылку платок, смоченный в утренней росе. Наш судья говорил, что при головных болях хорошо помогает клевета на ближнего, но мне кажется, что судья не учел одного: ближний может сделать так, что у вас заболит что-нибудь другое…»
«Кончается бумага, становится темно, пора ложиться спать – переезжать в завтрашний день, как говорил один мой старинный друг…»
В свой завтрашний день Жюль переехал осенью. Он увез с собою наставления родителей, свою маленькую картотеку, четыре смены белья, рекомендательные письма и длиннейшее послание к своей родной тетке, у которой следовало остановиться до приискания комнаты.
Через неделю он постучал в дверь родного дома. Ему открыл отец. Жюль ожидал восклицаний, знаков крайнего удивления и даже ужаса, нетерпеливых расспросов и, возможно, упреков и насмешек. В самом деле, отправиться в Париж, чтобы там учиться, и вдруг, без предупреждения, явиться домой и лаконично заявить:
– Я немного обожду, папа…
Мадам Верн испуганно пролепетала:
– Я так и думала – несчастье!..
– Именно несчастье, – сказал Пьер Верн. – Садись, Жюль. Хорошо сделал, что вернулся. Что в Париже – стреляют?
Жюль отрицательно качнул головой.
– Грабят? – спросил Верн. – Останавливают на улице людей и требуют, чтобы они взяли в руки нож и пошли резать адвокатов, профессоров, фабрикантов и чиновников, да?
– Нет, папа. В Париже происходят большие перемены. Я еще как следует не разобрался в них. Но кое-что в происходящем мне по душе.
– По душе? – изумился Пьер Верн. – Ну, ты ничего не понимаешь, мой друг! После обеда я всё объясню.
Жюль боялся этих объяснений, – ведь отец ничего не знает, ничего не видел, ему мерещатся выстрелы и грабежи, он всегда говорил, что революция – это прежде всего грохот и шум и только потом тихая и малоощутимая перемена. За обедом все молчали. После сладкого Пьер Верн обратился к сыну:
– Как можно короче, Жюль! Факты, факты и только факты!
В этом «короче» и заключалась трудность: внутренние ощущения и переживания Жюля требовали пространных рассказов, характеристик. Отец невозмутимо выслушал сына и произнес: «Гм…»
– Что же всё-таки случилось, Жюль? – спросил он.
– Видишь ли, папа, всё дело в том, что в Париже произошло…
– Совершенно верно, уже произошло, – перебил отец. – В феврале сего года в Париже убрали монархию. Я ничего не имею против, – важно, убрав одно, не сделать ошибки, выбирая другое. Что же, ошибка сделана, как по-твоему?
– Я очень плохо разбираюсь в политике, папа. Мне советовали на время уехать домой. Сейчас там…
– Ешь тартинки, Жюль, – сказала мать.
– И говори подробнее, – попросили сестры.
– Как можно короче, – поправил отец.
– Сейчас в Париже ничего не понять, – робко начал Жюль, стараясь не смотреть на отца. – Университет откроют только через две-три недели. На улицах открыто смеются над буржуазией. Атмосфера накалена. Трое людей в рабочих блузах остановили меня на улице и спросили, что я буду делать в ближайшем будущем. Я ответил: буду учиться. Они спросили, кем я намерен стать, когда кончу учение. Я ответил: юристом. Они расхохотались и сказали, что этого добра так много, что они не знают, как и когда избавиться от него.
– Они издевались над тобой, Жюль? – дрожа и чуть не плача, спросила мать.
– Ничего подобного, они были вежливы и предупредительны, мама. Такие милые, симпатичные люди! Ну, мы поговорили, и я пошел своей дорогой. На дверях юридического факультета объявление: занятия в конце сентября.
– Продолжай дальше. Софи, положи мне еще одну тартинку!
– Всё очень интересно, – продолжал Жюль, – только не всё сразу поймешь. Всё по кусочкам, отдельными слагаемыми, итог еще не ясен. Меня насмешило всё то, что сказали рабочие о профессии юриста.
Пьер Вера нахмурился.
– Я убежден, – сказал он, – что эта должность будет существовать, всегда, при любом правительстве, при любой форме правления. Такого понимания с меня достаточно! Ну что же, мой друг, побудь дома, подожди, но…
– Мне очень хотелось бы немедленно ехать в Париж, папа!
– Революция ненавидит зрителей, – коротко проговорил Пьер Верн.
Спустя две недели канцелярия юридического факультета вызвала Жюля в Париж.
Часть вторая
Париж
Глава первая
Игла и нитка
До начала занятий в Сорбонне оставалось десять дней, и Жюль с трепетом думал о том, что через два-три дня у него не останется ни одного су. Две недели назад он имел сто франков. Куда и на что ушли деньги? На вино и закуски? Нет, Жюль не пил ничего, за исключением слабого виноградного. Значит, деньги ушли не на вино, а… впрочем, они расходовались только на вино.
Аристид Иньяр, этот мастер короткого куплета и недлинной опереточной арии, пил вино, как воду. Охотно и много пил Леон Манэ, и исключительную любовь ко всякого рода напиткам обнаруживали новые знакомые Жюля – студенты, журналисты маленьких издательств, поэты и прозаики всевозможных школ и направлений, а также их подруги. Жюль, чувствуя себя среди этих людей скромным, неповоротливым провинциалом, угощал их всех, не интересуясь тем, сколько у него денег сейчас и сколько будет через два-три часа, да и хватит ли их, чтобы расплатиться. Покупать в кредит или приобрести какую-либо вещь вовсе без денег Жюль не умел, да и охоты не было, – для этого требовался дар импровизации, способность в течение двух-трех минут сочинить стихи в честь хозяина кабачка или его жены, прочесть эти стихи вслух перед тем, кому они посвящены, и терпеливо ожидать вознаграждения. Очень часто – такие случаи бывали – вместо денег автор получал аплодисменты. «Подлинное искусство не ценится», – говорили подобных случаях новый приятель Жюля – Анри Мюрже, великий мастер импровизаций в стихах и прозе. Недавно он закончил роман под названием «Сцены из жизни богемы» и терпеливо искал издателя, существуя на скромные гонорары, получаемые за всевозможную мелочь, которая печаталась в маленьких журнальчиках и газетах. Возможно, что и здесь с ним порою расплачивались натурой, – на Мюрже всегда были надеты штаны или очень длинные или чересчур короткие, но никто никогда не видел на нем таких, которые были бы ему в самый раз. Фиолетовое пальто свое Мюрже никогда не застегивал, несмотря на то что был страшно худ. В этом пальто он разгуливал по средам и пятницам. Пальто светло-коричневое, в котором он щеголял по понедельникам и субботам, сильно похоже было на одеяло или домотканый ковер. По вторникам и воскресеньям Мюрже носил пальто под названием «Золотое детство», – оно едва доходило до колен, хлястик сидел где-то между лопатками. Пальто это своим багрово-красным цветом пугало не только парижских буржуа, но и мирных домашних животных. Однажды Мюрже явился в кабачок «На пять минут от мамы» вовсе без ботинок, в одних носках, но зато на голове его сидел такой блестящий цилиндр, какого не носил сам Дюма.
– Я болен, друзья, – говорил Мюрже, корчась от кашля. – Моя Мими сегодня утром пустила на папильотки последнюю кредитку в девяносто семь франков. Я трижды сходил с ума, в безумии мне являлась Жанна д'Арк и голосом раскаявшейся праведницы возвещала: «Анри! Иди к своей цели прямо, на пути сверни в кабачок и отыщи там человека по имени…» Вас как зовут? – обратился он к Жюлю. – Благодарю вас! «Отыщи там человека по имени Жюль и скажи ему, что ты привык обедать ежедневно». Трудно менять с детства укоренившиеся привычки. Имеющий уши да слышит. Имеющий язык и деньги да закажет два обеда с вином и фруктами. Сударь, не советую гневить Жанну д'Арк. О, как я болен, друзья мои! Сегодня я написал только сорок строк… Когда-то я умел писать столько же, сколько и сам мэтр Гюго…
– О, Гюго! – воскликнул Жюль и только за то, что Мюрже назвал это имя, немедленно же заказал два обеда с тройной порцией вина и фруктов.
– Вы любите Гюго? – спросил повеселевший Мюрже.
– Обожаю, – ответил Жюль. – По-моему, Гюго – первый поэт Франции.
– Та-ак… – протянул Мюрже. – Он первый, а я, по-вашему, какой?
– Вы… Если хотите, вы второй, – ответил Жюль, бегло пересчитывая деньги в своем кошельке.
– Поостерегитесь, сударь! – обидчиво кинуй Мюрже. – Я сумею обойтись и без вашего обеда. Вы изволили назвать меня вторым поэтом Франции!
– Вторым поэтом Парижа, – поправил Жюль.
Мюрже ударил кулаком по столу, назвал Жюля маменькиным сынком и удалился из кабачка. Охотников разделить с Жюлем заказанную трапезу нашлось немало, и, таким образом, прибавилось много знакомых, друзей и приятелей. В честь щедрого студента было прочитано не менее пятисот строк хромых и вовсе безногих стихов.
В Париже Жюль на первых порах не знал ни отдыха, ни работы, Аккуратный и исполнительный по натуре, воспитанию и привычкам, он встречался с людьми неаккуратными, не умеющими держать свое слово. Приученный к тому, чтобы ценить каждое сказанное слово, Жюль сразу же по приезде в Париж оказался в компании людей болтливых до крайности, откровенных до неприличия, способных ради острого словца обидеть человека близкого, дорогого. И делалось это с таким шиком, размахом и естественностью, что Жюль запретил себе в чем-либо подражать своим новым приятелям; он сидел среди них как немой или, вернее, подобно человеку, оглушенному болтовней диковинных оригиналов, взявшихся переговорить и перекричать друг друга.
За Жюлем немедленно же установилась кличка «Святого из Нанта» и «Месье Молчок». Первое время Жюля обижали эти прозвища, потом он привык к ним. Гораздо труднее было не выходить из сметы.
Он снял комнату в мансарде неподалеку от Пантеона; комната была квадратная и маленькая, в ней, впрочем, имелся камин, который никогда не знал дров, и люстра на двенадцать свечей – без единой свечки. На полке у двери он разместил свои любимые книги – Диккенса, Гюго, Мольера и Шекспира; учебники он поставил на столе позади чернильницы. Справа и слева стояли портреты матери и отца, нарисованные акварелью племянником Бенуа. В ящиках низенького пузатого комода Жюль держал белье. Спал он на длинной и узкой железной кровати, для случайных гостей – к себе Жюль никого не приглашал – имелись два кресла и хромоногий стул.
По утрам Жюля будил веселый птичий гомон, что напоминало ему родной Нант; из окна своей мансарды он видел верхушки деревьев Люксембургского сада и крышу Пантеона. Соседние домики утопали в плюще и зелени. Песни уличных бродячих артистов звучали с утра до вечера.
Жюль скучал. Переход из одного быта в другой был очень резок и чувствовать себя давал прежде всего со стороны финансовой. Завтрак, обед и вечерняя скромная трапеза в смете Жюля умещались, как очки в футляре для скрипки, но ознакомление с Парижем, что по существу означало главным образом посещение кафе, кабаре и маленьких театриков, стоило денег. Скрипка никак не могла поместиться в футляре для очков.
– Сколько же нужно для того, чтобы жить хотя бы так, как мои приятели? – спрашивал Жюль.
Мюрже на этот вопрос ответил так:
– Ни одного су сегодня и немного меньше завтра.
Аристид Иньяр рассуждал проще:
– Думающий о пропитании рискует всюду и везде думать только о пропитании. Нужно думать о нашей работе, – рано или поздно она будет кормить. В Париже никаких денег не хватит, – следовательно, не в них сила. Впрочем, в деньгах никогда и не было силы.
Хозяйка Жюля говорила так:
– Учитесь тратить только то, что вы имеете, и старайтесь обзавестись какими-нибудь заработками. В Париже это не так уж трудно, если вы не брезгливы. Есть много способов иметь деньги.
– Например? – спрашивал Жюль.
– Пожалуйста.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Все разъехались. Нант пуст, в нем нет у Жюля ни друга, ни приятеля. Жанна в Париже, но еще год назад она жила в сердце Жюля и он жил в сердце Жанны. Аристид Иньяр богатеет и становится забывчив. Леон Манэ терпит нужду, писателя из него не получается, журналистика его угнетает, пишет он редко и мало. Пьер Дюбуа исчез, он где-то не то в Африке, не то в Америке. Старенький Бенуа получил неожиданное повышение – он поступил на должность секретаря к одному известному парижскому ученому.
Нант пуст. И потому так хорошо, что есть Барнаво, этот Санчо Панса, барон Мюнхгаузен, преданный друг, советчик, светлая голова. Не умилительно ли читать такие, например, его сентенции:
«Хороший юрист получается из того человека, который хочет быть юристом, но кто не хочет им быть, тому не следует и думать об этом, мой мальчик. Я, кстати сказать, юристов не терплю, – мало среди них хороших людей. Твой отец – редчайшее исключение. Что касается тебя лично, то я заприметил в тебе другой талант – ты ловко сочиняешь и привираешь, ты любишь науку и веришь в то, что она поможет человеку стать хозяином вселенной, которая, как это ни странно и глупо, бесконечна, чего я никак не могу себе представить. Вот и иди по этой дороге, и прости, что я не только сажусь в кресло твоего отца, но и беру на себя отцовские обязанности. От моих нотаций голова не заболит. Я одинок, у меня нет детей и сочинений, но я сочинил тебя и хочу посмотреть, что будет дальше, – я не умру до тех пор, пока не смогу сказать: Жюль Верн прославляет свое отечество. Постарайся, Жюль, очень прошу тебя, постарайся! Не особенно торопись, но и не медли. Высоконочтенному Пьеру Верну передай эту квитанцию, он получит по ней в таможне бочонок вина – моего вина, Жюль! Оно очень крепкое, но не вредит рассудку, действуя исключительно на конечности…»
«Послушай, Жюль, сочини для меня стишок! Строчек двадцать, можно и больше, только в рифму, не так, как у Гомера, который писал длинно и утомительно. Тема такая: стар не тот, кому много лет, но тот, кто чувствует свой возраст. Такой стишок очень пригодится в одном моем предприятии. Если тебе вздумается вставить женское имя, я ничего не имею против Мадлен…»
«Высокоуважаемой мадам Верн скажи от моего имени, что ее головные боли пройдут сразу же, как только она приложит к затылку платок, смоченный в утренней росе. Наш судья говорил, что при головных болях хорошо помогает клевета на ближнего, но мне кажется, что судья не учел одного: ближний может сделать так, что у вас заболит что-нибудь другое…»
«Кончается бумага, становится темно, пора ложиться спать – переезжать в завтрашний день, как говорил один мой старинный друг…»
В свой завтрашний день Жюль переехал осенью. Он увез с собою наставления родителей, свою маленькую картотеку, четыре смены белья, рекомендательные письма и длиннейшее послание к своей родной тетке, у которой следовало остановиться до приискания комнаты.
Через неделю он постучал в дверь родного дома. Ему открыл отец. Жюль ожидал восклицаний, знаков крайнего удивления и даже ужаса, нетерпеливых расспросов и, возможно, упреков и насмешек. В самом деле, отправиться в Париж, чтобы там учиться, и вдруг, без предупреждения, явиться домой и лаконично заявить:
– Я немного обожду, папа…
Мадам Верн испуганно пролепетала:
– Я так и думала – несчастье!..
– Именно несчастье, – сказал Пьер Верн. – Садись, Жюль. Хорошо сделал, что вернулся. Что в Париже – стреляют?
Жюль отрицательно качнул головой.
– Грабят? – спросил Верн. – Останавливают на улице людей и требуют, чтобы они взяли в руки нож и пошли резать адвокатов, профессоров, фабрикантов и чиновников, да?
– Нет, папа. В Париже происходят большие перемены. Я еще как следует не разобрался в них. Но кое-что в происходящем мне по душе.
– По душе? – изумился Пьер Верн. – Ну, ты ничего не понимаешь, мой друг! После обеда я всё объясню.
Жюль боялся этих объяснений, – ведь отец ничего не знает, ничего не видел, ему мерещатся выстрелы и грабежи, он всегда говорил, что революция – это прежде всего грохот и шум и только потом тихая и малоощутимая перемена. За обедом все молчали. После сладкого Пьер Верн обратился к сыну:
– Как можно короче, Жюль! Факты, факты и только факты!
В этом «короче» и заключалась трудность: внутренние ощущения и переживания Жюля требовали пространных рассказов, характеристик. Отец невозмутимо выслушал сына и произнес: «Гм…»
– Что же всё-таки случилось, Жюль? – спросил он.
– Видишь ли, папа, всё дело в том, что в Париже произошло…
– Совершенно верно, уже произошло, – перебил отец. – В феврале сего года в Париже убрали монархию. Я ничего не имею против, – важно, убрав одно, не сделать ошибки, выбирая другое. Что же, ошибка сделана, как по-твоему?
– Я очень плохо разбираюсь в политике, папа. Мне советовали на время уехать домой. Сейчас там…
– Ешь тартинки, Жюль, – сказала мать.
– И говори подробнее, – попросили сестры.
– Как можно короче, – поправил отец.
– Сейчас в Париже ничего не понять, – робко начал Жюль, стараясь не смотреть на отца. – Университет откроют только через две-три недели. На улицах открыто смеются над буржуазией. Атмосфера накалена. Трое людей в рабочих блузах остановили меня на улице и спросили, что я буду делать в ближайшем будущем. Я ответил: буду учиться. Они спросили, кем я намерен стать, когда кончу учение. Я ответил: юристом. Они расхохотались и сказали, что этого добра так много, что они не знают, как и когда избавиться от него.
– Они издевались над тобой, Жюль? – дрожа и чуть не плача, спросила мать.
– Ничего подобного, они были вежливы и предупредительны, мама. Такие милые, симпатичные люди! Ну, мы поговорили, и я пошел своей дорогой. На дверях юридического факультета объявление: занятия в конце сентября.
– Продолжай дальше. Софи, положи мне еще одну тартинку!
– Всё очень интересно, – продолжал Жюль, – только не всё сразу поймешь. Всё по кусочкам, отдельными слагаемыми, итог еще не ясен. Меня насмешило всё то, что сказали рабочие о профессии юриста.
Пьер Вера нахмурился.
– Я убежден, – сказал он, – что эта должность будет существовать, всегда, при любом правительстве, при любой форме правления. Такого понимания с меня достаточно! Ну что же, мой друг, побудь дома, подожди, но…
– Мне очень хотелось бы немедленно ехать в Париж, папа!
– Революция ненавидит зрителей, – коротко проговорил Пьер Верн.
Спустя две недели канцелярия юридического факультета вызвала Жюля в Париж.
Часть вторая
Париж
Глава первая
Игла и нитка
До начала занятий в Сорбонне оставалось десять дней, и Жюль с трепетом думал о том, что через два-три дня у него не останется ни одного су. Две недели назад он имел сто франков. Куда и на что ушли деньги? На вино и закуски? Нет, Жюль не пил ничего, за исключением слабого виноградного. Значит, деньги ушли не на вино, а… впрочем, они расходовались только на вино.
Аристид Иньяр, этот мастер короткого куплета и недлинной опереточной арии, пил вино, как воду. Охотно и много пил Леон Манэ, и исключительную любовь ко всякого рода напиткам обнаруживали новые знакомые Жюля – студенты, журналисты маленьких издательств, поэты и прозаики всевозможных школ и направлений, а также их подруги. Жюль, чувствуя себя среди этих людей скромным, неповоротливым провинциалом, угощал их всех, не интересуясь тем, сколько у него денег сейчас и сколько будет через два-три часа, да и хватит ли их, чтобы расплатиться. Покупать в кредит или приобрести какую-либо вещь вовсе без денег Жюль не умел, да и охоты не было, – для этого требовался дар импровизации, способность в течение двух-трех минут сочинить стихи в честь хозяина кабачка или его жены, прочесть эти стихи вслух перед тем, кому они посвящены, и терпеливо ожидать вознаграждения. Очень часто – такие случаи бывали – вместо денег автор получал аплодисменты. «Подлинное искусство не ценится», – говорили подобных случаях новый приятель Жюля – Анри Мюрже, великий мастер импровизаций в стихах и прозе. Недавно он закончил роман под названием «Сцены из жизни богемы» и терпеливо искал издателя, существуя на скромные гонорары, получаемые за всевозможную мелочь, которая печаталась в маленьких журнальчиках и газетах. Возможно, что и здесь с ним порою расплачивались натурой, – на Мюрже всегда были надеты штаны или очень длинные или чересчур короткие, но никто никогда не видел на нем таких, которые были бы ему в самый раз. Фиолетовое пальто свое Мюрже никогда не застегивал, несмотря на то что был страшно худ. В этом пальто он разгуливал по средам и пятницам. Пальто светло-коричневое, в котором он щеголял по понедельникам и субботам, сильно похоже было на одеяло или домотканый ковер. По вторникам и воскресеньям Мюрже носил пальто под названием «Золотое детство», – оно едва доходило до колен, хлястик сидел где-то между лопатками. Пальто это своим багрово-красным цветом пугало не только парижских буржуа, но и мирных домашних животных. Однажды Мюрже явился в кабачок «На пять минут от мамы» вовсе без ботинок, в одних носках, но зато на голове его сидел такой блестящий цилиндр, какого не носил сам Дюма.
– Я болен, друзья, – говорил Мюрже, корчась от кашля. – Моя Мими сегодня утром пустила на папильотки последнюю кредитку в девяносто семь франков. Я трижды сходил с ума, в безумии мне являлась Жанна д'Арк и голосом раскаявшейся праведницы возвещала: «Анри! Иди к своей цели прямо, на пути сверни в кабачок и отыщи там человека по имени…» Вас как зовут? – обратился он к Жюлю. – Благодарю вас! «Отыщи там человека по имени Жюль и скажи ему, что ты привык обедать ежедневно». Трудно менять с детства укоренившиеся привычки. Имеющий уши да слышит. Имеющий язык и деньги да закажет два обеда с вином и фруктами. Сударь, не советую гневить Жанну д'Арк. О, как я болен, друзья мои! Сегодня я написал только сорок строк… Когда-то я умел писать столько же, сколько и сам мэтр Гюго…
– О, Гюго! – воскликнул Жюль и только за то, что Мюрже назвал это имя, немедленно же заказал два обеда с тройной порцией вина и фруктов.
– Вы любите Гюго? – спросил повеселевший Мюрже.
– Обожаю, – ответил Жюль. – По-моему, Гюго – первый поэт Франции.
– Та-ак… – протянул Мюрже. – Он первый, а я, по-вашему, какой?
– Вы… Если хотите, вы второй, – ответил Жюль, бегло пересчитывая деньги в своем кошельке.
– Поостерегитесь, сударь! – обидчиво кинуй Мюрже. – Я сумею обойтись и без вашего обеда. Вы изволили назвать меня вторым поэтом Франции!
– Вторым поэтом Парижа, – поправил Жюль.
Мюрже ударил кулаком по столу, назвал Жюля маменькиным сынком и удалился из кабачка. Охотников разделить с Жюлем заказанную трапезу нашлось немало, и, таким образом, прибавилось много знакомых, друзей и приятелей. В честь щедрого студента было прочитано не менее пятисот строк хромых и вовсе безногих стихов.
В Париже Жюль на первых порах не знал ни отдыха, ни работы, Аккуратный и исполнительный по натуре, воспитанию и привычкам, он встречался с людьми неаккуратными, не умеющими держать свое слово. Приученный к тому, чтобы ценить каждое сказанное слово, Жюль сразу же по приезде в Париж оказался в компании людей болтливых до крайности, откровенных до неприличия, способных ради острого словца обидеть человека близкого, дорогого. И делалось это с таким шиком, размахом и естественностью, что Жюль запретил себе в чем-либо подражать своим новым приятелям; он сидел среди них как немой или, вернее, подобно человеку, оглушенному болтовней диковинных оригиналов, взявшихся переговорить и перекричать друг друга.
За Жюлем немедленно же установилась кличка «Святого из Нанта» и «Месье Молчок». Первое время Жюля обижали эти прозвища, потом он привык к ним. Гораздо труднее было не выходить из сметы.
Он снял комнату в мансарде неподалеку от Пантеона; комната была квадратная и маленькая, в ней, впрочем, имелся камин, который никогда не знал дров, и люстра на двенадцать свечей – без единой свечки. На полке у двери он разместил свои любимые книги – Диккенса, Гюго, Мольера и Шекспира; учебники он поставил на столе позади чернильницы. Справа и слева стояли портреты матери и отца, нарисованные акварелью племянником Бенуа. В ящиках низенького пузатого комода Жюль держал белье. Спал он на длинной и узкой железной кровати, для случайных гостей – к себе Жюль никого не приглашал – имелись два кресла и хромоногий стул.
По утрам Жюля будил веселый птичий гомон, что напоминало ему родной Нант; из окна своей мансарды он видел верхушки деревьев Люксембургского сада и крышу Пантеона. Соседние домики утопали в плюще и зелени. Песни уличных бродячих артистов звучали с утра до вечера.
Жюль скучал. Переход из одного быта в другой был очень резок и чувствовать себя давал прежде всего со стороны финансовой. Завтрак, обед и вечерняя скромная трапеза в смете Жюля умещались, как очки в футляре для скрипки, но ознакомление с Парижем, что по существу означало главным образом посещение кафе, кабаре и маленьких театриков, стоило денег. Скрипка никак не могла поместиться в футляре для очков.
– Сколько же нужно для того, чтобы жить хотя бы так, как мои приятели? – спрашивал Жюль.
Мюрже на этот вопрос ответил так:
– Ни одного су сегодня и немного меньше завтра.
Аристид Иньяр рассуждал проще:
– Думающий о пропитании рискует всюду и везде думать только о пропитании. Нужно думать о нашей работе, – рано или поздно она будет кормить. В Париже никаких денег не хватит, – следовательно, не в них сила. Впрочем, в деньгах никогда и не было силы.
Хозяйка Жюля говорила так:
– Учитесь тратить только то, что вы имеете, и старайтесь обзавестись какими-нибудь заработками. В Париже это не так уж трудно, если вы не брезгливы. Есть много способов иметь деньги.
– Например? – спрашивал Жюль.
– Пожалуйста.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45