https://wodolei.ru/catalog/mebel/shkaf/
Зритель должен забыть, что он в театре, – он обязан быть там, где мои герои. Завтра актеры получат новый текст ролей.
– Так скоро? Я не ослышался, – завтра? – недоверчиво спросил Жюль.
– До завтра целые сутки, – наставительно проговорил Дюма. – Только то и хорошо, что пишется быстро, залпом, без пауз. Хорошая, плодотворная работа – это такая работа, которая держится на особом ритме, без перерыва. Все великие произведения создавались очень быстро, проверь, если сомневаешься. С семи вечера до часу ночи я переделаю весь первый акт. Шесть часов работы – двадцать страниц текста. Наслаждение, а не труд! Я заставлю их улыбаться, смеяться и плакать – всех этих плотников, пожарных и костюмеров! Пожарный кинет цветы в мою толстую физиономию, а не в корзину для реквизита! Вот увидишь, или я разучился писать!
На следующий день в полдень Жюль убедился, что Дюма не хвастал. Репетицию вели по новому тексту, в приподнятом настроении были все актеры и служащие; сам автор петухом расхаживал среди хохочущих и напевающих актрис и поминутно кричал «браво», азартно аплодируя вместе с пожарным и тетушкой Роллан,
– Месье – сам господь бог выдумки, – сказала тетушка Роллан. – Как хочется мне побыть на месте мадам Арну! Уж я сумела бы намять бока этому нахалу Будри! Вчера мадам Босон не знала, что делать, а сегодня – смотрите, как она хлещет по физиономии Будри! Так ему, так, дай еще, или я сама прибавлю!
Дюма ликовал. Первый акт удался превосходно. На ходу были внесены поправки во втором и третьем актах. Четвертый перенесли на завтра. Дюма спросил тетушку Роллан, не хочет ли она, чтобы Будри, в конце концов, был повешен. Роллан ответила, что вешать Будри не следует, но избить его до потери сознания надо и даже необходимо. Дюма дал слово, что так оно и будет.
На этих репетициях пустейшей, но ладно, профессионально скроенной и крепко сшитой пьесы Жюль учился нелегкому искусству управления судьбами литературных героев, умению заинтересовать, в нужный момент вызвать у зрителя смех или слезы, негодование или жалость. Жюля развлекали эти репетиции, но к спектаклю он отнесся с равнодушием: уж слишком легкой, пустой оказалась пьеса, чересчур запутаны были все положения, чего-то, по мнению Жюля, недоставало пьесам Дюма. Такие вещи могут приносить доход, развлекать зрителя, но им далеко до пьес Гюго. О, Гюго!.. Он бичевал, проклинал, гневался. Дюма развлекал, вызывая добродушный смех, и никого не хотел обидеть. Дюма приготовлял голое зрелище, – на это был он великий мастер; и здесь Жюль многому научился, что пригодилось ему в будущем.
В три дня, не прикасаясь к учебникам, Жюль написал одноактную пьесу «Пороховой заговор» и немного спустя, в течение одной недели, сочинил, по его собственному выражению, вовсе не трагическую «Трагедию во времена Регентства».
Пьеса эта была насквозь подражательна, – из каждой фразы, каждого положения, как из окна, выглядывал самодовольно смеющийся папаша Дюма. Жюль прочел свою пьесу двум плотникам и тетушке Роллан, и они, словно сговорившись, сказали:
– Месье Дюма очень утомился и потому написал так бледно и вяло…
– Да это же моя пьеса, моя, – тяжело вздыхая, прошептал Жюль.
– Ваша? – удивленно протянула тетушка Роллан. – Ну что ж, вы тоже можете писать пьесы; желаю удачи!
«Исторический театр» Дюма закрылся, – мелодрамы знаменитого романиста не собирали и одной трети зала. Дюма терпел убытки, заработки его снижались, долги росли.
– Не понимаю, что происходит, – говорил он. – Неужели я выдохся? Мой бог! Не может быть! Мой театр переходит к Севесту. Твой тезка Севест – полноправный хозяин моего родного театра… Подумать только, он назвал его «Музыкальным»! Что ж, посмотрим, что у него получится. Желаю ему удачи, бог с ним!
Из пьес Жюля ничего не получилось. Удачливый Дюма-сын сказал ему, что пьесы его вполне грамотны драматургически, сценичны, отличны по языку, но они не обременительны в смысле идей, – не тех идей, которые вовсе и не нужны, а тех самых, без которых вообще нет пьесы.
– Они – бенгальский огонь, ваши пьесы, – сказал молодой Дюма. – Они свидетельствуют о том, что вы талантливый человек. Но, как видно, одного таланта мало. Нужно уметь огорошить публику, показать ей самоё себя, ткнуть ей пальцем в нос и глаза!
– Вы правы, – согласился Жюль, – нужны мысли, идеи…
– Но не в том смысле, в каком вы думаете, – поправил Дюма. – Критиковать распоряжения правительства совсем не наше дело. Заступаться за этих обездоленных и всяких так называемых угнетенных поручим кому-нибудь другому.
Жюль спросил: чье же это дело? Гюго считает, как об этом свидетельствуют его стихи и пьесы, что писатель обязан везде и всюду быть критиком общества, наставником, вожаком. Дюма замялся и сказал, что Гюго не писатель, не художник, а политик. Театр – не трибуна в парламенте. Политика и искусство – вещи несовместимые.
– А вы как думаете? – спросил молодой Дюма.
– У меня на этот счет иное мнение, – ответил Жюль. – Я не подпишусь сегодня под тем, что вы сказали. Что касается Гюго – я готов драться за Гюго!
Пришел Барнаво и принес письмо в голубом конверте. В нем вчетверо сложенная бумага с угловым, штампом: «Глобус», фирма учебных наглядных пособий, представительства во всех городах Франции, а также в Берлине, Лондоне и Мадриде. Жюля уведомляли, что его разрезной глобус потребовал дополнительного изготовления в количестве трех тысяч экзем-пляров, за что фирма обязуется уплатить изобретателю одну тысячу франков. Подпись. Число, год, месяц.
К этой официальной бумаге приложена записка: «Милый Жюль! Не соглашайся: тебе дают половину того, на что ты имеешь право! Проси две тысячи, тебе дадут, я знаю. Иногда, чаще по вторникам, я заглядываю в контору с двух до четырех. Жанна».
Жюля восхитила и обрадовала официальная бумага и погрузила в меланхолическую грусть записка.
Жанна!..
Не только ты, Жанна детства, отрочества и юности, но девушки вообще, все эти Мари, Мадлены, Клотильды, Франсуазы, Сюзанны, Сильвии, Мюзетты, Рашели, Роксаны и Мими… Они восхитительным хороводом окружили Жюля, улыбнулись полуиронически, полупрезрительно, немного лукаво и очень насмешливо и хором воскликнули: «Ты живешь замкнуто, одиноко, не так, как следует жить в твои годы, ты забыл, что на свете, помимо книг, пьес и римского права, существуем и мы…»
Жюль вслушивался в голоса молодости, жизни, и тоска наваливалась ему на сердце. Как много сил, хлопот, энергии отдает он театру, университету, знакомствам с писателями, а молодость тем временем проходит… Он и не заметил, как подошел двадцать второй год его жизни. Жанна потеряна, но Жюлю улыбаются сотни других Жанн, когда он идет по улице, отдавшись размышлениям о своем настоящем и будущем. Он совсем не обращает внимания на перегоняющих его девушек в плиссированных юбках, в ботинках со шнуровкой до самых колен, в шляпках, похожих на цветочные корзиночки. А какие чудесные вуальки носят парижанки! Синие, полупрозрачные, с вышитыми паучками и бабочками на том месте, где вуалька касается щеки; бледно-розовые, с маленькими серебряными колокольчиками возле уха, черные и белые с разрезом для поцелуя, серебристые и словно вытканные из золотых нитей с ярко-красной розой там, где вуалька прикрывает лоб… А какие чулки носят сегодня парижанки! В стрелку, квадратиками, кружочками, – чулки, вытканные густо, а есть такие, что ничем не отличаются от паутинки. Как подумаешь – сколько осторожности нужно, чтобы натянуть такую диковинку на ногу!..
Все это, в конце концов, чепуха и мелочи, но из этих мелочей состоит то, что называется жизнью, изяществом, очарованием, светлой тоской и радостью! Все это можно назвать ненужной необходимостью, но – честное слово – юность не имеет права быть неряшливой, безвкусно одетой, грубой, непривлекательной…
Вот записка от Жанны, и Жюль взволнован. Бог с ней, с Жанной! В сердце уже ничего нет, кроме чуть потрескивающих угольков, ярко пылавших в Нанте. Жанна напомнила о том, что Жюль молод и что ему нельзя затворяться в одиночестве. Гюго – это очень хорошо. Дюма – весьма неплохо. Мюрже, Иньяр и десяток друзей – это недурно, хорошо, но как можно не повеселиться с той, которая только того и ждет, чтобы ты был именно с нею!
– А я даже не танцую, – сказал Жюль, разглядывая себя в зеркале. – Милейший Жюль Верн, ваши щеки говорят о том, что у вас прекрасное здоровье. У вас мясистый нос – бретонский нос мужика, рыболова, простолюдина, – нос Барнаво. Ваши глаза – всем глазам глаза, в них, простите за нескромность, светится ум и способность мыслить… Позвольте, а если я взгляну на себя этак… – Жюль потупил глаза, сплюнул, чертыхнулся и погрозил зеркалу кулаком: «Отыди от меня, сатана!»
Завтра у Жюля будут деньги, много денег, – он пойдет в Луврский универсальный магазин и купит себе фрак, жилет, шляпу, часы, трость. Он будет обедать в кафе «Люксембург», он отдаст часть долга своего Барнаво, подарит хозяйке флакон ее любимых духов «Мои грезы»… Тьфу, какая чепуха! Эти духи приготовляют на фабрике, где служил бедный Блуа…
Жюль вздрогнул, вспомнив соседа. В дверь постучали.
Вошел Блуа.
Жюль кинулся к нему, обнял, расцеловал, усадил в кресло и, боясь о чем-либо спрашивать, молча остановился у стола.
Костюм на Блуа сидел, как на вешалке. Жилет внизу был стянут английской булавкой, воротничок помят и грязен. Лицо Блуа напоминало голодного из предместья Парижа. Под глазами синие круги, небритые щеки обвисли. Жюль все забыл – и Жанну и ее записку. Он подумал: «У меня есть деньги, много денег, надо помочь бедному Блуа».
Молчание длилось долго. Блуа смотрел на Жюля и улыбался. Наконец он заговорил:
– Спасибо, что вы не послушались меня и не продали книги. Спасибо за все хорошее, что вы говорили обо мне… Записочка вашего отца помогла, но все же… Меня выпустили на свободу, но без права жительства в Париже. Дней через десять я обязан уехать, – наше правительство не может спокойно работать и спать до тех пор, пока какой-то Блуа не уедет за шестьсот километров от столицы. Завтра я приступлю к распродаже моих книг. Не всех, – нет, не всех! Прошу вас взять себе все, что вам только нравится. Тридцать, сорок, пятьдесят книг! Не возражайте, я болен, мне нельзя волноваться…
Жюль не прерывал Блуа.
– На мне решили отыграться. Им удалось это. Что ж, буду жить вдали от Парижа. Я уеду в Пиренеи. Рекомендательные письма Барнаво очень пригодятся мне. Кто он, этот Барнаво?..
Спустя одиннадцать дней Жюль и Барнаво провожали Блуа в недалекий, но невеселый путь. За несколько минут до отхода поезда Жюль передал своему бывшему соседу маленький пакет.
– Здесь немного денег, – сказал Жюль. – Они собраны среди студентов, сочувствующих безвестным изгнанникам. Мои товарищи обидятся, если вы не возьмете эти скромные пятьсот франков.
Блуа взял пакет, не подозревая, что все пять стофранковых билетов принадлежали Жюлю.
Главный кондуктор возвестил, что через две минуты поезд отправляется. Дежурный трижды ударил в колокол. Кондукторы всех десяти вагонов закрыли двери. Главный кондуктор, уже стоя на подножке, крикнул во всю силу своих легких:
– Мы отправляемся! Опоздавших прошу занимать последний вагон! Мы отправляемся! Прошу отойти подальше от вагонов!
Дважды ударили в колокол. Ровно в семь и пятнадцать минут вечера поезд отошел от дебаркадера. Рожок дежурного по отправке трубил до тех пор, пока красный фонарь на площадке последнего вагона не смешался с красными, синими, желтыми огнями на запасных путях.
Жюль долго смотрел вслед удалявшемуся поезду.
– Вот и уехал наш Блуа… – печально проговорил Барнаво. – Пойдем и выпьем за благополучную дорогу хорошего человека. Ты что такой грустный, мой мальчик? Тебе жаль Блуа? Думаешь о нем?
Жюль посмотрел на Барнаво и отвел глаза.
– Нет, я думаю о другом, – ответил он. – Я представил себе всю землю, опутанную железнодорожными путями. Ты садишься в вагон и едешь, едешь, едешь – переезжаешь реки и моря, пересаживаешься с поезда на пароход, достигаешь пустыни; там к тебе подводят верблюда, ты приезжаешь в Индию и садишься на слона, потом… Как думаешь, Барнаво, сколько нужно времени для того, чтобы объехать вокруг всего света?
Барнаво сказал, что это смотря по тому, как и с кем ехать.
– Со мною, мой мальчик, ты вернешься домой скорее, чем с какой-нибудь малознакомой дамой. С ними, мой дорогой, вообще не советую путешествовать.
Жюль пояснил, что он не имеет в виду спутников, – он имеет в виду технику, прогресс. Когда-то, когда не было железных дорог, кругосветное путешествие могло потребовать два, три и даже четыре года. Наступит время, когда люди придумают новые способы передвижения, и тогда расстояния сократятся, кругосветное путешествие будет доступно и очень занятому и небогатому человеку.
– Ошибаешься, – горячо возразил Барнаво. – Одна твоя техника еще не сделает людей такими счастливыми, что каждый сможет позволить себе такую роскошь, как кругосветное путешествие. Наука и техника! Гм… По-моему, здраво рассуждая, важно знать, в чьих руках будут и наука и техника. Если в моих – это одно, ну а если в руках хозяина Блуа – совсем другое. Так я говорю или нет?
Жюль не ответил. Сейчас он думал о Блуа и не слыхал вопроса. Барнаво продолжал свои рассуждения:
– Мой земляк Пьер Бредо в Париж не может попасть, ему семьдесят пять лет, он ни разу не был в Париже, а почему? Потому, что нет денег. Ты полагаешь, что наука и техника дадут ему деньги? Гм… Жюль, – понизил голос Барнаво, – а не кажется ли тебе подозрительным, что за нами все время идет человек в ядовито-желтом пальто и такой же шляпе?.. Он только что не наступает нам на пятки.
За Жюлем и Барнаво неотступно следовал человек в пальто и шляпе цвета горохового супа. Он подошел к ним, когда они выходили из вокзала. Он отвернул борт своего пальто, пальцем указал на какую-то жестянку и сказал:
– Прошу следовать за мной!
– Куда? – чуть оробев, спросил Жюль.
– В префектуру, – вежливо, настойчиво и бесстрастно проговорил переодетый полицейский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
– Так скоро? Я не ослышался, – завтра? – недоверчиво спросил Жюль.
– До завтра целые сутки, – наставительно проговорил Дюма. – Только то и хорошо, что пишется быстро, залпом, без пауз. Хорошая, плодотворная работа – это такая работа, которая держится на особом ритме, без перерыва. Все великие произведения создавались очень быстро, проверь, если сомневаешься. С семи вечера до часу ночи я переделаю весь первый акт. Шесть часов работы – двадцать страниц текста. Наслаждение, а не труд! Я заставлю их улыбаться, смеяться и плакать – всех этих плотников, пожарных и костюмеров! Пожарный кинет цветы в мою толстую физиономию, а не в корзину для реквизита! Вот увидишь, или я разучился писать!
На следующий день в полдень Жюль убедился, что Дюма не хвастал. Репетицию вели по новому тексту, в приподнятом настроении были все актеры и служащие; сам автор петухом расхаживал среди хохочущих и напевающих актрис и поминутно кричал «браво», азартно аплодируя вместе с пожарным и тетушкой Роллан,
– Месье – сам господь бог выдумки, – сказала тетушка Роллан. – Как хочется мне побыть на месте мадам Арну! Уж я сумела бы намять бока этому нахалу Будри! Вчера мадам Босон не знала, что делать, а сегодня – смотрите, как она хлещет по физиономии Будри! Так ему, так, дай еще, или я сама прибавлю!
Дюма ликовал. Первый акт удался превосходно. На ходу были внесены поправки во втором и третьем актах. Четвертый перенесли на завтра. Дюма спросил тетушку Роллан, не хочет ли она, чтобы Будри, в конце концов, был повешен. Роллан ответила, что вешать Будри не следует, но избить его до потери сознания надо и даже необходимо. Дюма дал слово, что так оно и будет.
На этих репетициях пустейшей, но ладно, профессионально скроенной и крепко сшитой пьесы Жюль учился нелегкому искусству управления судьбами литературных героев, умению заинтересовать, в нужный момент вызвать у зрителя смех или слезы, негодование или жалость. Жюля развлекали эти репетиции, но к спектаклю он отнесся с равнодушием: уж слишком легкой, пустой оказалась пьеса, чересчур запутаны были все положения, чего-то, по мнению Жюля, недоставало пьесам Дюма. Такие вещи могут приносить доход, развлекать зрителя, но им далеко до пьес Гюго. О, Гюго!.. Он бичевал, проклинал, гневался. Дюма развлекал, вызывая добродушный смех, и никого не хотел обидеть. Дюма приготовлял голое зрелище, – на это был он великий мастер; и здесь Жюль многому научился, что пригодилось ему в будущем.
В три дня, не прикасаясь к учебникам, Жюль написал одноактную пьесу «Пороховой заговор» и немного спустя, в течение одной недели, сочинил, по его собственному выражению, вовсе не трагическую «Трагедию во времена Регентства».
Пьеса эта была насквозь подражательна, – из каждой фразы, каждого положения, как из окна, выглядывал самодовольно смеющийся папаша Дюма. Жюль прочел свою пьесу двум плотникам и тетушке Роллан, и они, словно сговорившись, сказали:
– Месье Дюма очень утомился и потому написал так бледно и вяло…
– Да это же моя пьеса, моя, – тяжело вздыхая, прошептал Жюль.
– Ваша? – удивленно протянула тетушка Роллан. – Ну что ж, вы тоже можете писать пьесы; желаю удачи!
«Исторический театр» Дюма закрылся, – мелодрамы знаменитого романиста не собирали и одной трети зала. Дюма терпел убытки, заработки его снижались, долги росли.
– Не понимаю, что происходит, – говорил он. – Неужели я выдохся? Мой бог! Не может быть! Мой театр переходит к Севесту. Твой тезка Севест – полноправный хозяин моего родного театра… Подумать только, он назвал его «Музыкальным»! Что ж, посмотрим, что у него получится. Желаю ему удачи, бог с ним!
Из пьес Жюля ничего не получилось. Удачливый Дюма-сын сказал ему, что пьесы его вполне грамотны драматургически, сценичны, отличны по языку, но они не обременительны в смысле идей, – не тех идей, которые вовсе и не нужны, а тех самых, без которых вообще нет пьесы.
– Они – бенгальский огонь, ваши пьесы, – сказал молодой Дюма. – Они свидетельствуют о том, что вы талантливый человек. Но, как видно, одного таланта мало. Нужно уметь огорошить публику, показать ей самоё себя, ткнуть ей пальцем в нос и глаза!
– Вы правы, – согласился Жюль, – нужны мысли, идеи…
– Но не в том смысле, в каком вы думаете, – поправил Дюма. – Критиковать распоряжения правительства совсем не наше дело. Заступаться за этих обездоленных и всяких так называемых угнетенных поручим кому-нибудь другому.
Жюль спросил: чье же это дело? Гюго считает, как об этом свидетельствуют его стихи и пьесы, что писатель обязан везде и всюду быть критиком общества, наставником, вожаком. Дюма замялся и сказал, что Гюго не писатель, не художник, а политик. Театр – не трибуна в парламенте. Политика и искусство – вещи несовместимые.
– А вы как думаете? – спросил молодой Дюма.
– У меня на этот счет иное мнение, – ответил Жюль. – Я не подпишусь сегодня под тем, что вы сказали. Что касается Гюго – я готов драться за Гюго!
Пришел Барнаво и принес письмо в голубом конверте. В нем вчетверо сложенная бумага с угловым, штампом: «Глобус», фирма учебных наглядных пособий, представительства во всех городах Франции, а также в Берлине, Лондоне и Мадриде. Жюля уведомляли, что его разрезной глобус потребовал дополнительного изготовления в количестве трех тысяч экзем-пляров, за что фирма обязуется уплатить изобретателю одну тысячу франков. Подпись. Число, год, месяц.
К этой официальной бумаге приложена записка: «Милый Жюль! Не соглашайся: тебе дают половину того, на что ты имеешь право! Проси две тысячи, тебе дадут, я знаю. Иногда, чаще по вторникам, я заглядываю в контору с двух до четырех. Жанна».
Жюля восхитила и обрадовала официальная бумага и погрузила в меланхолическую грусть записка.
Жанна!..
Не только ты, Жанна детства, отрочества и юности, но девушки вообще, все эти Мари, Мадлены, Клотильды, Франсуазы, Сюзанны, Сильвии, Мюзетты, Рашели, Роксаны и Мими… Они восхитительным хороводом окружили Жюля, улыбнулись полуиронически, полупрезрительно, немного лукаво и очень насмешливо и хором воскликнули: «Ты живешь замкнуто, одиноко, не так, как следует жить в твои годы, ты забыл, что на свете, помимо книг, пьес и римского права, существуем и мы…»
Жюль вслушивался в голоса молодости, жизни, и тоска наваливалась ему на сердце. Как много сил, хлопот, энергии отдает он театру, университету, знакомствам с писателями, а молодость тем временем проходит… Он и не заметил, как подошел двадцать второй год его жизни. Жанна потеряна, но Жюлю улыбаются сотни других Жанн, когда он идет по улице, отдавшись размышлениям о своем настоящем и будущем. Он совсем не обращает внимания на перегоняющих его девушек в плиссированных юбках, в ботинках со шнуровкой до самых колен, в шляпках, похожих на цветочные корзиночки. А какие чудесные вуальки носят парижанки! Синие, полупрозрачные, с вышитыми паучками и бабочками на том месте, где вуалька касается щеки; бледно-розовые, с маленькими серебряными колокольчиками возле уха, черные и белые с разрезом для поцелуя, серебристые и словно вытканные из золотых нитей с ярко-красной розой там, где вуалька прикрывает лоб… А какие чулки носят сегодня парижанки! В стрелку, квадратиками, кружочками, – чулки, вытканные густо, а есть такие, что ничем не отличаются от паутинки. Как подумаешь – сколько осторожности нужно, чтобы натянуть такую диковинку на ногу!..
Все это, в конце концов, чепуха и мелочи, но из этих мелочей состоит то, что называется жизнью, изяществом, очарованием, светлой тоской и радостью! Все это можно назвать ненужной необходимостью, но – честное слово – юность не имеет права быть неряшливой, безвкусно одетой, грубой, непривлекательной…
Вот записка от Жанны, и Жюль взволнован. Бог с ней, с Жанной! В сердце уже ничего нет, кроме чуть потрескивающих угольков, ярко пылавших в Нанте. Жанна напомнила о том, что Жюль молод и что ему нельзя затворяться в одиночестве. Гюго – это очень хорошо. Дюма – весьма неплохо. Мюрже, Иньяр и десяток друзей – это недурно, хорошо, но как можно не повеселиться с той, которая только того и ждет, чтобы ты был именно с нею!
– А я даже не танцую, – сказал Жюль, разглядывая себя в зеркале. – Милейший Жюль Верн, ваши щеки говорят о том, что у вас прекрасное здоровье. У вас мясистый нос – бретонский нос мужика, рыболова, простолюдина, – нос Барнаво. Ваши глаза – всем глазам глаза, в них, простите за нескромность, светится ум и способность мыслить… Позвольте, а если я взгляну на себя этак… – Жюль потупил глаза, сплюнул, чертыхнулся и погрозил зеркалу кулаком: «Отыди от меня, сатана!»
Завтра у Жюля будут деньги, много денег, – он пойдет в Луврский универсальный магазин и купит себе фрак, жилет, шляпу, часы, трость. Он будет обедать в кафе «Люксембург», он отдаст часть долга своего Барнаво, подарит хозяйке флакон ее любимых духов «Мои грезы»… Тьфу, какая чепуха! Эти духи приготовляют на фабрике, где служил бедный Блуа…
Жюль вздрогнул, вспомнив соседа. В дверь постучали.
Вошел Блуа.
Жюль кинулся к нему, обнял, расцеловал, усадил в кресло и, боясь о чем-либо спрашивать, молча остановился у стола.
Костюм на Блуа сидел, как на вешалке. Жилет внизу был стянут английской булавкой, воротничок помят и грязен. Лицо Блуа напоминало голодного из предместья Парижа. Под глазами синие круги, небритые щеки обвисли. Жюль все забыл – и Жанну и ее записку. Он подумал: «У меня есть деньги, много денег, надо помочь бедному Блуа».
Молчание длилось долго. Блуа смотрел на Жюля и улыбался. Наконец он заговорил:
– Спасибо, что вы не послушались меня и не продали книги. Спасибо за все хорошее, что вы говорили обо мне… Записочка вашего отца помогла, но все же… Меня выпустили на свободу, но без права жительства в Париже. Дней через десять я обязан уехать, – наше правительство не может спокойно работать и спать до тех пор, пока какой-то Блуа не уедет за шестьсот километров от столицы. Завтра я приступлю к распродаже моих книг. Не всех, – нет, не всех! Прошу вас взять себе все, что вам только нравится. Тридцать, сорок, пятьдесят книг! Не возражайте, я болен, мне нельзя волноваться…
Жюль не прерывал Блуа.
– На мне решили отыграться. Им удалось это. Что ж, буду жить вдали от Парижа. Я уеду в Пиренеи. Рекомендательные письма Барнаво очень пригодятся мне. Кто он, этот Барнаво?..
Спустя одиннадцать дней Жюль и Барнаво провожали Блуа в недалекий, но невеселый путь. За несколько минут до отхода поезда Жюль передал своему бывшему соседу маленький пакет.
– Здесь немного денег, – сказал Жюль. – Они собраны среди студентов, сочувствующих безвестным изгнанникам. Мои товарищи обидятся, если вы не возьмете эти скромные пятьсот франков.
Блуа взял пакет, не подозревая, что все пять стофранковых билетов принадлежали Жюлю.
Главный кондуктор возвестил, что через две минуты поезд отправляется. Дежурный трижды ударил в колокол. Кондукторы всех десяти вагонов закрыли двери. Главный кондуктор, уже стоя на подножке, крикнул во всю силу своих легких:
– Мы отправляемся! Опоздавших прошу занимать последний вагон! Мы отправляемся! Прошу отойти подальше от вагонов!
Дважды ударили в колокол. Ровно в семь и пятнадцать минут вечера поезд отошел от дебаркадера. Рожок дежурного по отправке трубил до тех пор, пока красный фонарь на площадке последнего вагона не смешался с красными, синими, желтыми огнями на запасных путях.
Жюль долго смотрел вслед удалявшемуся поезду.
– Вот и уехал наш Блуа… – печально проговорил Барнаво. – Пойдем и выпьем за благополучную дорогу хорошего человека. Ты что такой грустный, мой мальчик? Тебе жаль Блуа? Думаешь о нем?
Жюль посмотрел на Барнаво и отвел глаза.
– Нет, я думаю о другом, – ответил он. – Я представил себе всю землю, опутанную железнодорожными путями. Ты садишься в вагон и едешь, едешь, едешь – переезжаешь реки и моря, пересаживаешься с поезда на пароход, достигаешь пустыни; там к тебе подводят верблюда, ты приезжаешь в Индию и садишься на слона, потом… Как думаешь, Барнаво, сколько нужно времени для того, чтобы объехать вокруг всего света?
Барнаво сказал, что это смотря по тому, как и с кем ехать.
– Со мною, мой мальчик, ты вернешься домой скорее, чем с какой-нибудь малознакомой дамой. С ними, мой дорогой, вообще не советую путешествовать.
Жюль пояснил, что он не имеет в виду спутников, – он имеет в виду технику, прогресс. Когда-то, когда не было железных дорог, кругосветное путешествие могло потребовать два, три и даже четыре года. Наступит время, когда люди придумают новые способы передвижения, и тогда расстояния сократятся, кругосветное путешествие будет доступно и очень занятому и небогатому человеку.
– Ошибаешься, – горячо возразил Барнаво. – Одна твоя техника еще не сделает людей такими счастливыми, что каждый сможет позволить себе такую роскошь, как кругосветное путешествие. Наука и техника! Гм… По-моему, здраво рассуждая, важно знать, в чьих руках будут и наука и техника. Если в моих – это одно, ну а если в руках хозяина Блуа – совсем другое. Так я говорю или нет?
Жюль не ответил. Сейчас он думал о Блуа и не слыхал вопроса. Барнаво продолжал свои рассуждения:
– Мой земляк Пьер Бредо в Париж не может попасть, ему семьдесят пять лет, он ни разу не был в Париже, а почему? Потому, что нет денег. Ты полагаешь, что наука и техника дадут ему деньги? Гм… Жюль, – понизил голос Барнаво, – а не кажется ли тебе подозрительным, что за нами все время идет человек в ядовито-желтом пальто и такой же шляпе?.. Он только что не наступает нам на пятки.
За Жюлем и Барнаво неотступно следовал человек в пальто и шляпе цвета горохового супа. Он подошел к ним, когда они выходили из вокзала. Он отвернул борт своего пальто, пальцем указал на какую-то жестянку и сказал:
– Прошу следовать за мной!
– Куда? – чуть оробев, спросил Жюль.
– В префектуру, – вежливо, настойчиво и бесстрастно проговорил переодетый полицейский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45