https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/Roca/
надеялся тебя застать.
В папке были вырезки из «Шпигеля» и "Зюддойче цайтунг" с фотографиями Эрики и ее мужа. Макс Фрайхерр фон Вальденфельс был весьма упитанный господин, однако тучность эта не выглядела безобразной, а благородная седина и римский нос даже делали его похожим на главу какого-нибудь государства. Эрика же была просто великолепна. Вот она снята на карнавале, вот пожимает руки на митинге ХСС, вот стоит рядом с федеральным канцлером в Бонне. Казалось, она ничуть не постарела – так же, как и Манни. Ни седины, ни морщин. Затем Манни достал конверт с любительскими карточками. Дети у Эрики и у Манни были ровесники, так что они много общались семьями. На фотографиях они катались на лыжах, нежились на пляже, пили вино на веранде. О каждом из снимков можно было рассказать целую историю, и Манни, надо признаться, был в тот вечер в ударе. Время от времени я ходил звонить Саре Луизе, но было наглухо занято, и я каждый раз возвращался за столик с новой порцией напитков. Вскоре мы с Манни чувствовали себя совсем как в добрые старые дни.
– Хэм, – спросил меня Манни, когда мы оба уже основательно захмелели, – зачем ты это сделал?
– Сам не знаю. Как это все получилось, я мог бы тебе объяснить до точки, а вот почему – нет.
– Ты рад, что это сделал?
– Нет.
– У тебя не возникало желания с этим покончить?
– Много раз.
– Что же тебя удерживает?
– Чувство долга. Честь – если, конечно, она у меня еще осталась.
На нас напало меланхолическое настроение. Я снова пошел позвонить домой, и снова телефон был занят, и снова я вернулся с полными бокалами.
– По Германии не скучаешь? – спросил Манни.
– Очень скучаю. Поэтому и бываю там так часто.
– Может, заедешь как-нибудь к нам в Штарнберг?
– Боюсь, это будет не самый приятный визит.
– Чепуха. Симона всегда к тебе хорошо относилась, всегда заступалась, когда тебя ругали.
– Возможно, как-нибудь и загляну.
– Давай, будем ждать. – Кроме нас, в баре уже никого не осталось, пора было уходить. – Скажи, Хэм, тебе нравится твоя работа?
– С каждым днем все меньше.
– Не хочешь заняться чем-нибудь другим?
– Я бы не против, но чем?
– Может, поработаешь в моей фирме в Мюнхене?
Эта идея как-то не приходила мне в голову. В первый момент она показалась мне совершенно замечательной, но потом я вспомнил о жене и дочерях: их-то, конечно, в Германию и калачом не заманишь.
– Я бы с радостью, Манни, но, боюсь, придется отложить это дело до следующей жизни.
Потом мы пошли поужинать в ресторан; оттуда я снова позвонил домой, и опять оба номера были заняты. Манни рассказывал про Симону и про Эрику, про Штарнберг и Мюнхен. Я слушал его так, как давно уже никого не слушал. После ужина я чуть было не позвал Манни напоследок к нам, но так и не решился. Манни и Сара Луиза принадлежали разным мирам, и мне не хотелось их смешивать. Когда я высадил Манни у мотеля, он сказал, что завтра позвонит и сообщит, как продвигаются дела с немцами.
– Жду тебя в Штарнберге, Хэм.
– Как-нибудь заеду. Счастливо.
Домой я вернулся в мечтательном настроении, которое, впрочем, было моментально нарушено Сарой Луизой.
– Ну, – грозно спросила она с порога, – и где же ты шлялся?
Я рассказал ей и где, и с кем, и сколько раз я пытался дозвониться домой. Она смотрела на меня так, будто видела перед собой антихриста.
– Подлец! – воскликнула она, когда я кончил. – Я с шести часов места себе не нахожу! – Потом немного подумала, снова крикнула: – Подлец! – и бросилась по лестнице наверх.
Как всегда после семейного скандала, я стоял, не зная, что делать, и, как всегда, спас меня бег трусцой. Я переоделся, пробежал шесть миль и, приближаясь к дому, с облегчением заметил, что свет в спальне потушен, – значит, Сара Луиза решила, что на сегодня хватит. Я был слишком возбужден, чтобы сразу ложиться спать, поэтому, налив себе коньяку, укрылся в кабинете и сел смотреть телевизор. Программу «Пи-би-эс» я, разумеется, включил в последнюю очередь, и, разумеется, именно по ней шло что-то интересное. Вероятно, «Пи-би-эс» в последнее время много критиковали справа, потому что спонсором этой передачи было "Общество Джорджа С. Паттона" и она была направлена на подъем национального духа. Сначала шли кадры нашего ухода из Вьетнама: толпа дерущихся людей вокруг вертолета на крыше американского посольства, которых, как могла, старалась оттеснить военная охрана.
– Это было печальное зрелище, – говорил диктор хорошо поставленным баритоном. – Американцы не привыкли проигрывать войны: это был первый случай. Неужели ради такого конца погиб этот младший капрал? – И на экране возник мертвый морской пехотинец с зияющей в груди огромной дырой. – А этот солдат – неужели он пал ради того, чтобы американцы обратились в бегство? – И я увидел окоп, а в нем скрюченное тело чернокожего солдата. – Неужели этот лейтенант напрасно отдал свою жизнь? – Лейтенант сидел за рулем «джипа», голова у него была простреляна навылет. – Неужели ради этого погибло пятьдесят тысяч американцев? – И снова действие перенеслось в Сайгон, в последние перед крахом дни. – Джордж Паттон однажды сказал, – продолжал диктор, – что американцам претит сама мысль о поражении. Может быть, он ошибся? Что случилось с американцами, куда девалась их воля к победе? Давайте посмотрим, какими мы были прежде.
Камера взяла панораму Вэлли Фордж, а за кадром начали читать отрывки из солдатских дневников, описывающих зимовку армии Джорджа Вашингтона. Затем на экране появились виды Шило, Антиетама и Гетисберга, сопровождаемые рассказами воинов, переживших те битвы.
После этого были продемонстрированы документальные кадры, на которых американские пехотинцы отправлялись на фронт во Францию во время первой мировой войны, и двое иссохших ветеранов, которые сражались при Шато-Тьерри, говорили о чудесах храбрости, показанных там нашими солдатами.
Еще минута – и действие перенеслось на атолл Мидуэй, и диктор читал последнее обращение капитан-лейтенанта Уолдрона к бойцам его торпедной эскадрильи: "Если произойдет самое плохое, я хочу, чтобы каждый из нас сделал все, что может, для уничтожения врага. Даже если останется один-единственный самолет, я хочу, чтобы его пилот сделал последний заход и нанес удар. Да пребудет с нами Господь". Кадры, заснятые японскими кинооператорами, показали атаку эскадрильи Уолдрона. Огонь вражеских кораблей был настолько силен, что лишь считанным нашим самолетам удалось выпустить торпеды, причем ни одна из них не нанесла японцам какого бы то ни было ущерба. Но самолеты все летели и летели. Боже мой, что думали в ту минуту мальчики, сидевшие за их штурвалами? Японцы сбивали их одного за другим, наши ничего не могли поделать, но никто не отступил. В атаку пошла эскадрилья с авианосца «Энтерпрайз» и торпедные бомбардировщики с авианосца «Йорктаун». Над ними саранчой кружили японские истребители, наши летчики видели, что идут на верную смерть, но они тоже не отступили. И, кто знает, если бы они не держались так твердо, выиграли бы мы это сражение? А сражение было выиграно: пока японцы сбивали наши самолеты внизу, сверху уже шли две эскадрильи пикирующих бомбардировщиков. Именно они потопили японские корабли «Kaгa», «Акаги» и «Сорию» и повернули вспять ход боя. Могло бы это случиться, если бы те, другие летчики не сложили свои головы? Я попытался представить себя на месте этих ребят, ведущих самолеты в атаку 4 июня 1942 года. Как они проводили время до войны: разъезжали на этих забавных откидных автомобильных сиденьях, о которых теперь уже забыли, танцевали под музыку Гленна Миллера, смеялись над шуточками Джека Бенни и Фреда Аллена? Что они чувствовали, бросаясь в гущу зенитного огня, понимая, что их дело безнадежно? Догадывались ли они, что их гибель приведет к победе? Я думал о них и чувствовал, как по щекам текут слезы, и нельзя было понять, то ли меня и впрямь так растрогала эта беззаветная жертва, то ли я просто раскис под воздействием коньяка.
Передача подходила к концу, и голос диктора произнес: "Прекрасно выразил американские идеалы генерал армии Дуглас Макартур в своем выступлении перед слушателями Военной академии США 12 мая 1962 года". И на экране возникли равнины Уэст-Пойнта. Курсанты сидели в напряженных позах и слушали речь Макартура, которую он произносил без бумажки. "Эта речь, – сказал генерал, – есть великий моральный кодекс – кодекс благородного поведения тех, кто охраняет нашу любимую землю, нашу культуру, наше наследие… Долг, честь, отечество – эти три священных слова благоговейно указывают вам, какими вы должны быть, какими вы можете быть и какими вы будете. Эти слова выражают вдохновляющую идею, которая поможет вам найти в себе отвагу, когда будет казаться, что отвага на исходе; восстановить веру, когда будет казаться, что вера ваша лишилась опоры; обрести надежду, когда надежда будет потеряна". Камера крупным планом прошлась по лицам курсантов: у кого-то подрагивали губы, кто-то часто мигал. В последний раз я слышал Макартура, когда он выступал перед Конгрессом в 1951 году, и уже успел позабыть, какой он прекрасный оратор. "Долг, честь и отечество, – продолжал Макартур. – Кодекс, увековеченный этими словами, включает в себя высший нравственный закон, этот кодекс выдержит испытание любой моралью, любой философией, которые когда-либо были созданы ради духовного подъема человечества… Старая гвардия никогда еще нас не подводила, и если случится оступиться вам, то миллионы погибших восстанут из святых своих могил, и громом прогремят их слова: "Долг, честь, отечество"… Жизнь моя близится к закату. Надвигаются сумерки. Уходят в небытие звуки и краски былых дней… Жадно ловлю я едва различимый, колдовской голос горна, играющего утреннюю зарю, далекие раскаты барабана. Снова я слышу во сне грохот пушек, треск ружейных залпов, печальный ропот, повисший над полем битвы. Но слабеющей своей памятью я непрестанно возвращаюсь в Уэст-Пойнт, где вновь и вновь раздаются эти слова: "Долг, честь, отечество". Сегодня у нас с вами последняя перекличка. Но я хочу, чтобы вы знали: когда мне настанет пора уйти в иной мир, последние мои мысли будут об армии – об армии и только об армии. Прощайте".
Это была замечательная речь, и на курсантов она произвела такое же сильное впечатление, как и на меня. Если "Общество Джорджа С. Паттона" действительно задалось целью возродить патриотический дух, со мной это у них получилось неплохо. Как мне хотелось, схватив гранату, броситься на выручку своим товарищам или сесть за штурвал бомбардировщика и, пробившись сквозь огонь зениток, нанести удар по вражескому флагману! В конце передачи ее авторы, ничтоже сумняшеся, дали "Вечно живой наш стяг" в исполнении оркестра на параде по случаю Дня ветеранов. Я встал и, покосившись на дверь – не подсматривает ли кто-нибудь из домашних, – отдал честь американскому флагу, как делал это много лет назад, когда служил в армии.
Экран погас; я чувствовал себя другим человеком. Само провидение привело меня сегодня сюда, в эту комнату, чтобы указать путь, которым мне следовало идти. Слишком долго я сомневался; пришла пора поверить, вернуться к данной некогда клятве жить во имя долга, чести и отечества. Что бы ни думали обо мне жена и дочери, я все еще был способен любить и прощать. Да, положение кажется безвыходным, но даже если один из нас будет исполнять свой долг, то, может быть, все еще и наладится. Спать я пошел с твердой решимостью вновь посвятить себя "долгу, чести и отечеству". Я тихонько лег в постель; Сара Луиза даже не пошевелилась.
Наутро я ушел на работу, когда все в доме еще спали. Сара Луиза, правда, проснулась на мгновение, но, посмотрев на часы, тут же повернулась на другой бок. За завтраком мое внимание вдруг привлек заголовок в газете: "Рузвельт знал о взятке, данной Макартуру, но стране были нужны герои". Я прочитал статью один раз, потом другой: в ней сообщалось о фактах, мне совершенно не известных. Оказывается, когда в конце 1941 года войска Японии вторглись на Филиппины, президент Кесон со всей своей свитой бежал в расположение армии Макартура. Надо сказать, что ранее Макартур по просьбе Кесона принимал участие в руководстве филиппинской армией, получая за это дело четырехкратное жалованье. Японцы подходили все ближе, и Кесон попробовал было уговорить Макартура, чтобы американцы прислали за ним подводную лодку, но Макартур заявил, что это было бы слишком рискованно. Тогда Кесон заплатил Макартуру пятьсот тысяч долларов – якобы за помощь, оказанную филиппинским вооруженным силам. 19 февраля 1942 года Макартур получил извещение из нью-йоркского банка о том, что деньги на его счет положены, и уже на следующий день Кесон со своей командой преспокойно уплыл на борту субмарины «Сордфиш». Рузвельт и некоторые другие люди знали об этой истории, но дело спустили на тормозах: Америке были нужны герои. Одним из посвященных был Мануэль Рохас, министр финансов при Кесоне: именно он перевел деньги на счет Макартура. В скором времени Рохас переметнулся к японцам, которые отнеслись к нему весьма благосклонно. После войны Макартур сурово разделался со всеми предателями за исключением Рохаса; о нем он отозвался как о прекрасном человеке, и вскоре Рохас, не без помощи Макартура, стал президентом Филиппин: так было больше шансов на то, что Рохас ничего не скажет. Я читал и поражался. Действительно ли девиз Макартура – "Долг, честь и отечество"? Может быть, его девиз состоит только из одного слова, и слово это – "Макартур"?
Я вспомнил, что сказал мне много лет назад отец Эрики. Он раньше тоже всей душой верил в чувство долга – пока однажды один социалист не заявил ему, что долг есть понятие, которое кучка избранных использует для того, чтобы манипулировать всеми остальными. Тогда он чуть не залепил этому социалисту пощечину, но, подумав, пришел к выводу, что, может быть, социалист в чем-то и прав. Какие другие события происходили 4 июня 1942 года, когда наши самолеты летели бомбить японские корабли? Чем занимались в эти минуты те самые избранные люди?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
В папке были вырезки из «Шпигеля» и "Зюддойче цайтунг" с фотографиями Эрики и ее мужа. Макс Фрайхерр фон Вальденфельс был весьма упитанный господин, однако тучность эта не выглядела безобразной, а благородная седина и римский нос даже делали его похожим на главу какого-нибудь государства. Эрика же была просто великолепна. Вот она снята на карнавале, вот пожимает руки на митинге ХСС, вот стоит рядом с федеральным канцлером в Бонне. Казалось, она ничуть не постарела – так же, как и Манни. Ни седины, ни морщин. Затем Манни достал конверт с любительскими карточками. Дети у Эрики и у Манни были ровесники, так что они много общались семьями. На фотографиях они катались на лыжах, нежились на пляже, пили вино на веранде. О каждом из снимков можно было рассказать целую историю, и Манни, надо признаться, был в тот вечер в ударе. Время от времени я ходил звонить Саре Луизе, но было наглухо занято, и я каждый раз возвращался за столик с новой порцией напитков. Вскоре мы с Манни чувствовали себя совсем как в добрые старые дни.
– Хэм, – спросил меня Манни, когда мы оба уже основательно захмелели, – зачем ты это сделал?
– Сам не знаю. Как это все получилось, я мог бы тебе объяснить до точки, а вот почему – нет.
– Ты рад, что это сделал?
– Нет.
– У тебя не возникало желания с этим покончить?
– Много раз.
– Что же тебя удерживает?
– Чувство долга. Честь – если, конечно, она у меня еще осталась.
На нас напало меланхолическое настроение. Я снова пошел позвонить домой, и снова телефон был занят, и снова я вернулся с полными бокалами.
– По Германии не скучаешь? – спросил Манни.
– Очень скучаю. Поэтому и бываю там так часто.
– Может, заедешь как-нибудь к нам в Штарнберг?
– Боюсь, это будет не самый приятный визит.
– Чепуха. Симона всегда к тебе хорошо относилась, всегда заступалась, когда тебя ругали.
– Возможно, как-нибудь и загляну.
– Давай, будем ждать. – Кроме нас, в баре уже никого не осталось, пора было уходить. – Скажи, Хэм, тебе нравится твоя работа?
– С каждым днем все меньше.
– Не хочешь заняться чем-нибудь другим?
– Я бы не против, но чем?
– Может, поработаешь в моей фирме в Мюнхене?
Эта идея как-то не приходила мне в голову. В первый момент она показалась мне совершенно замечательной, но потом я вспомнил о жене и дочерях: их-то, конечно, в Германию и калачом не заманишь.
– Я бы с радостью, Манни, но, боюсь, придется отложить это дело до следующей жизни.
Потом мы пошли поужинать в ресторан; оттуда я снова позвонил домой, и опять оба номера были заняты. Манни рассказывал про Симону и про Эрику, про Штарнберг и Мюнхен. Я слушал его так, как давно уже никого не слушал. После ужина я чуть было не позвал Манни напоследок к нам, но так и не решился. Манни и Сара Луиза принадлежали разным мирам, и мне не хотелось их смешивать. Когда я высадил Манни у мотеля, он сказал, что завтра позвонит и сообщит, как продвигаются дела с немцами.
– Жду тебя в Штарнберге, Хэм.
– Как-нибудь заеду. Счастливо.
Домой я вернулся в мечтательном настроении, которое, впрочем, было моментально нарушено Сарой Луизой.
– Ну, – грозно спросила она с порога, – и где же ты шлялся?
Я рассказал ей и где, и с кем, и сколько раз я пытался дозвониться домой. Она смотрела на меня так, будто видела перед собой антихриста.
– Подлец! – воскликнула она, когда я кончил. – Я с шести часов места себе не нахожу! – Потом немного подумала, снова крикнула: – Подлец! – и бросилась по лестнице наверх.
Как всегда после семейного скандала, я стоял, не зная, что делать, и, как всегда, спас меня бег трусцой. Я переоделся, пробежал шесть миль и, приближаясь к дому, с облегчением заметил, что свет в спальне потушен, – значит, Сара Луиза решила, что на сегодня хватит. Я был слишком возбужден, чтобы сразу ложиться спать, поэтому, налив себе коньяку, укрылся в кабинете и сел смотреть телевизор. Программу «Пи-би-эс» я, разумеется, включил в последнюю очередь, и, разумеется, именно по ней шло что-то интересное. Вероятно, «Пи-би-эс» в последнее время много критиковали справа, потому что спонсором этой передачи было "Общество Джорджа С. Паттона" и она была направлена на подъем национального духа. Сначала шли кадры нашего ухода из Вьетнама: толпа дерущихся людей вокруг вертолета на крыше американского посольства, которых, как могла, старалась оттеснить военная охрана.
– Это было печальное зрелище, – говорил диктор хорошо поставленным баритоном. – Американцы не привыкли проигрывать войны: это был первый случай. Неужели ради такого конца погиб этот младший капрал? – И на экране возник мертвый морской пехотинец с зияющей в груди огромной дырой. – А этот солдат – неужели он пал ради того, чтобы американцы обратились в бегство? – И я увидел окоп, а в нем скрюченное тело чернокожего солдата. – Неужели этот лейтенант напрасно отдал свою жизнь? – Лейтенант сидел за рулем «джипа», голова у него была простреляна навылет. – Неужели ради этого погибло пятьдесят тысяч американцев? – И снова действие перенеслось в Сайгон, в последние перед крахом дни. – Джордж Паттон однажды сказал, – продолжал диктор, – что американцам претит сама мысль о поражении. Может быть, он ошибся? Что случилось с американцами, куда девалась их воля к победе? Давайте посмотрим, какими мы были прежде.
Камера взяла панораму Вэлли Фордж, а за кадром начали читать отрывки из солдатских дневников, описывающих зимовку армии Джорджа Вашингтона. Затем на экране появились виды Шило, Антиетама и Гетисберга, сопровождаемые рассказами воинов, переживших те битвы.
После этого были продемонстрированы документальные кадры, на которых американские пехотинцы отправлялись на фронт во Францию во время первой мировой войны, и двое иссохших ветеранов, которые сражались при Шато-Тьерри, говорили о чудесах храбрости, показанных там нашими солдатами.
Еще минута – и действие перенеслось на атолл Мидуэй, и диктор читал последнее обращение капитан-лейтенанта Уолдрона к бойцам его торпедной эскадрильи: "Если произойдет самое плохое, я хочу, чтобы каждый из нас сделал все, что может, для уничтожения врага. Даже если останется один-единственный самолет, я хочу, чтобы его пилот сделал последний заход и нанес удар. Да пребудет с нами Господь". Кадры, заснятые японскими кинооператорами, показали атаку эскадрильи Уолдрона. Огонь вражеских кораблей был настолько силен, что лишь считанным нашим самолетам удалось выпустить торпеды, причем ни одна из них не нанесла японцам какого бы то ни было ущерба. Но самолеты все летели и летели. Боже мой, что думали в ту минуту мальчики, сидевшие за их штурвалами? Японцы сбивали их одного за другим, наши ничего не могли поделать, но никто не отступил. В атаку пошла эскадрилья с авианосца «Энтерпрайз» и торпедные бомбардировщики с авианосца «Йорктаун». Над ними саранчой кружили японские истребители, наши летчики видели, что идут на верную смерть, но они тоже не отступили. И, кто знает, если бы они не держались так твердо, выиграли бы мы это сражение? А сражение было выиграно: пока японцы сбивали наши самолеты внизу, сверху уже шли две эскадрильи пикирующих бомбардировщиков. Именно они потопили японские корабли «Kaгa», «Акаги» и «Сорию» и повернули вспять ход боя. Могло бы это случиться, если бы те, другие летчики не сложили свои головы? Я попытался представить себя на месте этих ребят, ведущих самолеты в атаку 4 июня 1942 года. Как они проводили время до войны: разъезжали на этих забавных откидных автомобильных сиденьях, о которых теперь уже забыли, танцевали под музыку Гленна Миллера, смеялись над шуточками Джека Бенни и Фреда Аллена? Что они чувствовали, бросаясь в гущу зенитного огня, понимая, что их дело безнадежно? Догадывались ли они, что их гибель приведет к победе? Я думал о них и чувствовал, как по щекам текут слезы, и нельзя было понять, то ли меня и впрямь так растрогала эта беззаветная жертва, то ли я просто раскис под воздействием коньяка.
Передача подходила к концу, и голос диктора произнес: "Прекрасно выразил американские идеалы генерал армии Дуглас Макартур в своем выступлении перед слушателями Военной академии США 12 мая 1962 года". И на экране возникли равнины Уэст-Пойнта. Курсанты сидели в напряженных позах и слушали речь Макартура, которую он произносил без бумажки. "Эта речь, – сказал генерал, – есть великий моральный кодекс – кодекс благородного поведения тех, кто охраняет нашу любимую землю, нашу культуру, наше наследие… Долг, честь, отечество – эти три священных слова благоговейно указывают вам, какими вы должны быть, какими вы можете быть и какими вы будете. Эти слова выражают вдохновляющую идею, которая поможет вам найти в себе отвагу, когда будет казаться, что отвага на исходе; восстановить веру, когда будет казаться, что вера ваша лишилась опоры; обрести надежду, когда надежда будет потеряна". Камера крупным планом прошлась по лицам курсантов: у кого-то подрагивали губы, кто-то часто мигал. В последний раз я слышал Макартура, когда он выступал перед Конгрессом в 1951 году, и уже успел позабыть, какой он прекрасный оратор. "Долг, честь и отечество, – продолжал Макартур. – Кодекс, увековеченный этими словами, включает в себя высший нравственный закон, этот кодекс выдержит испытание любой моралью, любой философией, которые когда-либо были созданы ради духовного подъема человечества… Старая гвардия никогда еще нас не подводила, и если случится оступиться вам, то миллионы погибших восстанут из святых своих могил, и громом прогремят их слова: "Долг, честь, отечество"… Жизнь моя близится к закату. Надвигаются сумерки. Уходят в небытие звуки и краски былых дней… Жадно ловлю я едва различимый, колдовской голос горна, играющего утреннюю зарю, далекие раскаты барабана. Снова я слышу во сне грохот пушек, треск ружейных залпов, печальный ропот, повисший над полем битвы. Но слабеющей своей памятью я непрестанно возвращаюсь в Уэст-Пойнт, где вновь и вновь раздаются эти слова: "Долг, честь, отечество". Сегодня у нас с вами последняя перекличка. Но я хочу, чтобы вы знали: когда мне настанет пора уйти в иной мир, последние мои мысли будут об армии – об армии и только об армии. Прощайте".
Это была замечательная речь, и на курсантов она произвела такое же сильное впечатление, как и на меня. Если "Общество Джорджа С. Паттона" действительно задалось целью возродить патриотический дух, со мной это у них получилось неплохо. Как мне хотелось, схватив гранату, броситься на выручку своим товарищам или сесть за штурвал бомбардировщика и, пробившись сквозь огонь зениток, нанести удар по вражескому флагману! В конце передачи ее авторы, ничтоже сумняшеся, дали "Вечно живой наш стяг" в исполнении оркестра на параде по случаю Дня ветеранов. Я встал и, покосившись на дверь – не подсматривает ли кто-нибудь из домашних, – отдал честь американскому флагу, как делал это много лет назад, когда служил в армии.
Экран погас; я чувствовал себя другим человеком. Само провидение привело меня сегодня сюда, в эту комнату, чтобы указать путь, которым мне следовало идти. Слишком долго я сомневался; пришла пора поверить, вернуться к данной некогда клятве жить во имя долга, чести и отечества. Что бы ни думали обо мне жена и дочери, я все еще был способен любить и прощать. Да, положение кажется безвыходным, но даже если один из нас будет исполнять свой долг, то, может быть, все еще и наладится. Спать я пошел с твердой решимостью вновь посвятить себя "долгу, чести и отечеству". Я тихонько лег в постель; Сара Луиза даже не пошевелилась.
Наутро я ушел на работу, когда все в доме еще спали. Сара Луиза, правда, проснулась на мгновение, но, посмотрев на часы, тут же повернулась на другой бок. За завтраком мое внимание вдруг привлек заголовок в газете: "Рузвельт знал о взятке, данной Макартуру, но стране были нужны герои". Я прочитал статью один раз, потом другой: в ней сообщалось о фактах, мне совершенно не известных. Оказывается, когда в конце 1941 года войска Японии вторглись на Филиппины, президент Кесон со всей своей свитой бежал в расположение армии Макартура. Надо сказать, что ранее Макартур по просьбе Кесона принимал участие в руководстве филиппинской армией, получая за это дело четырехкратное жалованье. Японцы подходили все ближе, и Кесон попробовал было уговорить Макартура, чтобы американцы прислали за ним подводную лодку, но Макартур заявил, что это было бы слишком рискованно. Тогда Кесон заплатил Макартуру пятьсот тысяч долларов – якобы за помощь, оказанную филиппинским вооруженным силам. 19 февраля 1942 года Макартур получил извещение из нью-йоркского банка о том, что деньги на его счет положены, и уже на следующий день Кесон со своей командой преспокойно уплыл на борту субмарины «Сордфиш». Рузвельт и некоторые другие люди знали об этой истории, но дело спустили на тормозах: Америке были нужны герои. Одним из посвященных был Мануэль Рохас, министр финансов при Кесоне: именно он перевел деньги на счет Макартура. В скором времени Рохас переметнулся к японцам, которые отнеслись к нему весьма благосклонно. После войны Макартур сурово разделался со всеми предателями за исключением Рохаса; о нем он отозвался как о прекрасном человеке, и вскоре Рохас, не без помощи Макартура, стал президентом Филиппин: так было больше шансов на то, что Рохас ничего не скажет. Я читал и поражался. Действительно ли девиз Макартура – "Долг, честь и отечество"? Может быть, его девиз состоит только из одного слова, и слово это – "Макартур"?
Я вспомнил, что сказал мне много лет назад отец Эрики. Он раньше тоже всей душой верил в чувство долга – пока однажды один социалист не заявил ему, что долг есть понятие, которое кучка избранных использует для того, чтобы манипулировать всеми остальными. Тогда он чуть не залепил этому социалисту пощечину, но, подумав, пришел к выводу, что, может быть, социалист в чем-то и прав. Какие другие события происходили 4 июня 1942 года, когда наши самолеты летели бомбить японские корабли? Чем занимались в эти минуты те самые избранные люди?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61