https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Elghansa/
Одно из двух, думал я: или она бросится обвинять меня в том, что я ее совратил, или будет многозначительно подмигивать. Однако назавтра, когда я случайно несколько раз проходил мимо ее рабочего места, Лора Гейл смотрела сквозь меня, словно меня не существовало. Так разозлилась, что не хочет разговаривать, подумал я. На следующий день ее поведение было точно таким же, и я решил, что, может, оно и к лучшему, и выбросил Лору Гейл из головы. Но в самый канун Рождества она украдкой подсела ко мне за стол и сказала вполголоса:
– Я приготовила дома пунш. Сможешь прийти?
И через два часа мы с ней уже занимались тем, что прокручивали наше первое свидание по новой, и в перерывах между любовными играми Лора Гейл без конца рассказывала, какая она несчастная: никто ее не понимает, кругом одни упреки, ни единой возможности хоть что-то исправить и я, наверно, тоже о ней думаю бог знает что. Сперва я надеялся, что в конце концов она все-таки сменит пластинку, но ни в тот вечер, ни потом – а виделись мы еще раз десять – она ни о чем другом не говорила. Ближе к весне я уже начал придумывать всякие отговорки, чтобы с ней не встречаться. В тот прекрасный день, когда меня перевели из Грин-Хиллз в центр, самым прекрасным было то, что Лора Гейл осталась за кормой. Одному Богу было известно, почему муж ее не придушил.
Постигая премудрости коммерческого кредитования в центральном отделении банка, я испытывал облегчение от того, что рядом не было девиц типа Лоры Гейл. То есть девицы-то такие были и в достаточном количестве, но все они сидели где-то там, за своими окошками, а секретарши в кредитном отделе выглядели настолько респектабельно, что никаких мыслей о том, что они делают после работы, не возникало. Жребий определил мне самую чинную из них, некую Этель Дауд. Это была сорокалетняя женщина, но казалось, такие категории, как возраст и пол к ней не относятся. Если бы я своими глазами не видел выпускных фотографий ее сына и дочери, я бы ни на секунду не сомневался, что Этель Дауд – типичная старая дева. На работу она приходила рано, трудилась не покладая рук и засиживалась допоздна. Вот, собственно, и весь ее портрет.
Прошло несколько месяцев, прежде чем я стал замечать, что Этель старается встретиться со мной взглядом всякий раз, когда я говорю ей «спасибо». Однажды я спросил, как поживают ее дети, и тут она вся расцвела и разразилась длиннейшей тирадой. В голове у меня шумело, мысли путались, я сумел уловить только, что сын у нее учится в Университете Среднего Теннесси, а дочь – в художественном училище в Чикаго; наконец она произнесла: "Спасибо за заботу". Когда ее муж, коммивояжер, попал в аварию в Ноксвилле и какое-то время не вставал с постели, я послал ему коротенькое письмецо. Через день ко мне подошла Этель, на глазах у нее были слезы. "Как это мило, что вы написали Уоллесу! – воскликнула она. – Для него это было так важно!" На день рождения я подарил Этель какую-то безделушку, купленную Сарой Луизой, и она унесла ее к себе с таким видом, словно это был сосуд с миррой и благовониями.
Однажды осенью, в конце рабочего дня, Этель сказала мне:
– Мистер Дэйвис, у меня к вам просьба. Моя машина в ремонте, а Уоллес сейчас уехал. Не могли бы вы подвезти меня домой? Я живу недалеко от Белмонта.
Я согласился; мы сели и поехали, и тут Этель толкнула речь, которую, должно быть, заучила наизусть:
– Мистер Дэйвис, вы даже представить себе не можете, как много для меня значит ваша отзывчивость. Сейчас редко встретишь таких чутких людей. Вы – добрый человек, мистер Дэйвис. Душевный человек. Добрая душа.
Так продолжалось всю дорогу, и к тому времени как мы доехали до места, я уже стал чуть ли не добрым самаритянином. Разумеется, этот мой портрет, написанный Этель, мягко говоря, не соответствовал действительности, но я не стал ее поправлять. Когда я помогал Этель выйти из машины, она сказала:
– Мистер Дэйвис, я должна вас как-то отблагодарить за вашу любезность. Не зайдете ли выпить рюмочку шерри?
Дом, где жила Этель, имел такой же чинно-сиротливый вид, как и она сама, и я подумал, что мой отказ может быть воспринят как оскорбление.
– С удовольствием, – ответил я.
От обстановки внутри дома веяло духом начала века. Все эти лампы, диваны и кресла вполне могли бы стоять здесь еще тогда, когда в Нашвилл приезжал Теодор Рузвельт. Этель принесла шерри в двух затейливых, слегка запылившихся рюмках.
– Дом как-то опустел, – сказала она, – дети разлетелись, а Уоллес почти все время в разъездах. Так приятно, когда кто-нибудь заходит, хоть ненадолго.
– Весьма благодарен за приглашение.
– Будь моя воля, мы бы отсюда переехали. Нашли бы что-нибудь более современное. Но для Уоллеса это было бы трагедией: он ведь тут вырос.
Выяснилось, что семейство Уоллесов живет здесь с незапамятных времен и Уоллес ни в какую не хочет бросить этот дом: слишком много с ним связано воспоминаний. Этель принялась рассказывать мне историю дома; не переставая говорить, она отправилась за новой порцией шерри и, вернувшись, села на диван рядом со мной.
– Я Уоллесу никогда ни в чем не перечила. Так вот и живу: принеси то, подай это, делай что велят. Все одно и то же. А я уж и притерпелась, и теперь ничего изменить невозможно.
Так она молола языком добрый час, и с каждой новой порцией шерри в Уоллесе обнаруживались все новые недостатки. Наконец, не в силах больше вынести скорбной повести собственной жизни, Этель разрыдалась. Я погладил ее по плечу. В то же мгновение она вцепилась мне в руку и прижалась к ней своей головкой. Так мы и сидели: она орошала слезами мне рукав, а я чувствовал, как вздымается ее пышная грудь. Схватив мою руку, Этель засунула ее поглубже между своих грудей и умоляюще посмотрела на меня глазами, блестевшими от слез в свете старинных ламп. Я подумал, что настало самое время ее по-дружески обнять и покончить со всем этим делом, но, когда я поднял ее на ноги, она вдруг задрожала всем телом и произнесла:
– О, ты такой добрый, такой внимательный, такой непохожий на других!
Я наклонил голову – посмотреть, не шутка ли все это, но Этель, должно быть, подумала, что я ищу ее губы, потому что моментально подставила их для поцелуя. Поцелуи привели к тому, что мы начали расстегивать друг на друге одежду, а это, в свою очередь, привело нас в спальню. Нельзя сказать, что Этель была самой прекрасной женщиной, с которой я спал в своей жизни, но она была самой благодарной – это уж точно. Все время, пока мы развлекались, она беспрерывно стонала:
– О, неужели все это ради меня? О, какой ты внимательный! О, если б ты знал, что это для меня значит!
Прощаясь, она благодарила меня так горячо, словно дом ее должен был пойти за долги с молотка, а я взял и предоставил ей отсрочку. Пока я работал в кредитном отделе, мы с Этель встречались, когда она бывала в минорном настроении, а Уоллес – в отъезде. Несколько рюмок шерри помогали ей преодолеть стеснительность, а мне – брезгливость; потом шли бесконечные жалобные истории, потом мы ложились в постель, потом я уходил, недоумевая, зачем мне все это понадобилось. Сара Луиза видела Этель раз пять и, когда в гостях вдруг заходил разговор о супружеских изменах, обязательно вставляла: "Ну, Хэмилтону тут ничего не светит – во всяком случае, с его секретаршей. Бедняжка, она – вылитая учительница воскресной школы". На что я отвечал: "В тихом омуте черти водятся", и все улыбались.
Эти гнетущие вечера с Лорой Гейл и с Этель, а также несколько неудачных любовных приключений во время разных конференций убедили меня в бессмысленности прелюбодеяния. Что за радость выслушивать нытье женщин про несчастную жизнь, когда самому тебе всего-то и нужно, что забраться на пять минут между их ног? Куда девалось былое упоение чужой плотью? Я уже готов был поставить крест на всем этом деле, равно как и на своей безвозвратно ушедшей юности, как тут в моей жизни случился новый поворот.
Однажды утром, когда я еще работал в кредитном отделе, к моему столу подошел коренастый человек в ковбойской шляпе. "Здорово, мужичок, – обратился он ко мне. – Будем знакомы – Вильбер Вейкросс". Он держался с такой потрясающей самоуверенностью, словно не сомневался, что я должен его знать. Я и вправду его знал: Вильбер Вейкросс был в Нашвилле популярной личностью. Он пел песенки в стиле «кантри» и считался фартовым парнем. Признаться, к этому простонародному жанру я всегда был равнодушен – как, впрочем, и большинство известных мне людей, – но в Нашвилле о знаменитостях кричат на каждом углу, так что хочешь не хочешь, а всех их знаешь. Вильбер Вейкросс прославился буквально за несколько лет; весь его репертуар был посвящен шоферам, работающим на дальних перевозках, и такие песенки, как "Еду-еду я домой", "Девчонка на шоссе", "Свидание на заправке" и тому подобные, принесли ему кучу денег. Иногда мне попадались на глаза его альбомы. На конвертах, натурально, был изображен Вильбер, высовывающийся из кабины грузовика, в сдвинутой на затылок ковбойской шляпе, окруженный девицами из своего ансамбля – их называли вильбретками. И вот этот самый Вильбер стоял сейчас передо мной и, почесывая в паху, внимательно меня разглядывал.
– Мужичок, – сказал Вильбер, – нужна ссуда. Тут, понимаешь, какая петрушка: у меня всеми делами заведовал мистер Дэн Мортон, а тут он скоропостижно скончался, – ну, я маленько все и подзабросил. Требуется пояснить, кто я такой и чем занимаюсь?
Нет, этого не требовалось. Про Вильбера Вейкросса ходила широкая молва, что он знает толк в деньгах и в бизнесе преуспевает ничуть не меньше, чем на эстраде. К какому бы делу он ни притрагивался – начиная с проката грузовиков и кончая торговлей пластинками, – все моментально превращалось в золото. Словом, паяц-то он был паяц, но паяц богатый.
– Мужичок, – продолжал Вильбер, – я тут, понимаешь, задумал вафлями торговать. Хочу, понимаешь, открыть несколько таких кафешек – "Вафли Вильбера" будут называться, с монопольным правом, все честь по чести, – в общем, хочу зашибить деньгу.
И он достал бумаги с расчетами, которые определенно были составлены не в сельской глуши. Честно говоря, я плохо понимал, почему народ должен наброситься на эти самые вафли, кто бы ими ни торговал, но, проговорив с Вильбером час и изучив все цифры, увидел, что идея обоснована весьма здраво. Для начала Вильбер просил полмиллиона – сумму, намного превышающую те, которыми я имел право распоряжаться самостоятельно. Пришлось обратиться в кредитный комитет. Комитет вынес положительное решение, и Вильбер пригласил меня в ресторан отметить это событие.
Сперва Вильбер продолжал разыгрывать из себя деревенского рубаху-парня, но после двух бокалов мартини начал переходить на нормальную речь. Мало-помалу он рассказал мне о себе. Он родился в штате Огайо, учился в колледже, где его отец преподавал психологию. Любил бренчать на гитаре всякие простонародные песенки в стиле «кантри», которых его родители терпеть не могли. Потом в Далласе начал исполнять их в ночных ресторанах. Однажды, шутки ради, попробовал поговорить с публикой в такой же простонародной манере, и публике это так понравилось, что Вильбер решил перенять этот язык. Некоторое время спустя ему посчастливилось натолкнуться на шоферскую тему, и он сразу стал безумно популярным. Сейчас его отец ишачит за двадцать тысяч в год, а Вильбер зарабатывает в двадцать раз больше. Чем пьянее становился Вильбер, тем меньше ощущался в его речи деревенский говорок, и тем чаще проскальзывали словечки, слышанные им, вероятно, в семье: "кризис личности", "фигура отца", "эдипов комплекс". Мне он больше нравился в простонародном обличье.
– Старик, – говорил Вильбер, – я себе в жизни дал установку на успех. На владение ситуацией. В жизни, старик, это самое главное – владеть ситуацией. Сейчас я тебе все объясню. Я, понимаешь, чувствую всю эту взаимозависимость, ценнейший, старик, опыт, стиль жизни, ориентация на будущее…
Как это часто случалось с Вильбером, когда он бывал "под мухой", у него явно истощился запас глаголов. Впрочем, я на него, очевидно, произвел хорошее впечатление, потому что с того дня стал его банкиром. Даже когда я уже работал в международном отделе, Вильбер все равно приходил за ссудами ко мне. Вафельный бизнес процветал, и вот однажды, в самый разгар монопольной лихорадки шестидесятых годов, мне позвонил Вильбер.
– Это Вильбер Вейкросс, мужичок, – сказал он. – Знаешь, какой сегодня день?
– Двадцать второе.
– Сегодня, мужичок, день, когда Вильбер Вейкросс продал сотую лицензию на "Вафли Вильбера". А что это, мужичок, значит? Это значит, что Вильбер Вейкросс желает отблагодарить того, кто помог ему заварить это дело. В общем, так, мужичок. Дуй-ка ты в мотель «Империал», в двести третий номер. Там тебя такая вильбреточка ждет – пальчики оближешь. Ждет и тоскует.
– Послушай, у меня через десять минут заседание.
– Ждет и тоскует, – напомнил Вильбер и повесил трубку.
Я, конечно, сразу понял, что это просто розыгрыш. Никакой вильбретки в двести третьем номере, ясное дело, нет, а сидит там Вильбер с какими-нибудь приятелями, и все предвкушают, как они славно посмеются, когда я там появлюсь. Можно было насчитать еще примерно десяток причин, по которым ездить туда не следовало. Через несколько минут я уже сворачивал на Юнион-стрит, направляясь к мотелю «Империал». Найдя двести третий номер, я осторожно постучал, ожидая услышать в ответ громкое ржание, но дверь приоткрылась, и из-за нее выглянула одна из вильбреток.
– Хэмилтон Дэйвис, – представился я.
– Знаю, знаю, – ответила вильбретка. – Я уж боялась, что ты не придешь.
Она была одета в костюм вильбретки: джинсовая мини-юбка, красная блузка и ковбойская шляпа; я вроде бы уже видел ее на фотографиях на альбомах Вильбера – была там одна блондинка с белозубой улыбкой во весь рот.
– Очень даже хорошо я тебя знаю, – продолжала она, – ты нам дал деньги на "Вафли Вильбера". У нас сегодня большой день, а Вильбер, он такой: друзей не забывает.
– Очень мило, конечно, что он мне позвонил, но, может быть, вам это не совсем приятно?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
– Я приготовила дома пунш. Сможешь прийти?
И через два часа мы с ней уже занимались тем, что прокручивали наше первое свидание по новой, и в перерывах между любовными играми Лора Гейл без конца рассказывала, какая она несчастная: никто ее не понимает, кругом одни упреки, ни единой возможности хоть что-то исправить и я, наверно, тоже о ней думаю бог знает что. Сперва я надеялся, что в конце концов она все-таки сменит пластинку, но ни в тот вечер, ни потом – а виделись мы еще раз десять – она ни о чем другом не говорила. Ближе к весне я уже начал придумывать всякие отговорки, чтобы с ней не встречаться. В тот прекрасный день, когда меня перевели из Грин-Хиллз в центр, самым прекрасным было то, что Лора Гейл осталась за кормой. Одному Богу было известно, почему муж ее не придушил.
Постигая премудрости коммерческого кредитования в центральном отделении банка, я испытывал облегчение от того, что рядом не было девиц типа Лоры Гейл. То есть девицы-то такие были и в достаточном количестве, но все они сидели где-то там, за своими окошками, а секретарши в кредитном отделе выглядели настолько респектабельно, что никаких мыслей о том, что они делают после работы, не возникало. Жребий определил мне самую чинную из них, некую Этель Дауд. Это была сорокалетняя женщина, но казалось, такие категории, как возраст и пол к ней не относятся. Если бы я своими глазами не видел выпускных фотографий ее сына и дочери, я бы ни на секунду не сомневался, что Этель Дауд – типичная старая дева. На работу она приходила рано, трудилась не покладая рук и засиживалась допоздна. Вот, собственно, и весь ее портрет.
Прошло несколько месяцев, прежде чем я стал замечать, что Этель старается встретиться со мной взглядом всякий раз, когда я говорю ей «спасибо». Однажды я спросил, как поживают ее дети, и тут она вся расцвела и разразилась длиннейшей тирадой. В голове у меня шумело, мысли путались, я сумел уловить только, что сын у нее учится в Университете Среднего Теннесси, а дочь – в художественном училище в Чикаго; наконец она произнесла: "Спасибо за заботу". Когда ее муж, коммивояжер, попал в аварию в Ноксвилле и какое-то время не вставал с постели, я послал ему коротенькое письмецо. Через день ко мне подошла Этель, на глазах у нее были слезы. "Как это мило, что вы написали Уоллесу! – воскликнула она. – Для него это было так важно!" На день рождения я подарил Этель какую-то безделушку, купленную Сарой Луизой, и она унесла ее к себе с таким видом, словно это был сосуд с миррой и благовониями.
Однажды осенью, в конце рабочего дня, Этель сказала мне:
– Мистер Дэйвис, у меня к вам просьба. Моя машина в ремонте, а Уоллес сейчас уехал. Не могли бы вы подвезти меня домой? Я живу недалеко от Белмонта.
Я согласился; мы сели и поехали, и тут Этель толкнула речь, которую, должно быть, заучила наизусть:
– Мистер Дэйвис, вы даже представить себе не можете, как много для меня значит ваша отзывчивость. Сейчас редко встретишь таких чутких людей. Вы – добрый человек, мистер Дэйвис. Душевный человек. Добрая душа.
Так продолжалось всю дорогу, и к тому времени как мы доехали до места, я уже стал чуть ли не добрым самаритянином. Разумеется, этот мой портрет, написанный Этель, мягко говоря, не соответствовал действительности, но я не стал ее поправлять. Когда я помогал Этель выйти из машины, она сказала:
– Мистер Дэйвис, я должна вас как-то отблагодарить за вашу любезность. Не зайдете ли выпить рюмочку шерри?
Дом, где жила Этель, имел такой же чинно-сиротливый вид, как и она сама, и я подумал, что мой отказ может быть воспринят как оскорбление.
– С удовольствием, – ответил я.
От обстановки внутри дома веяло духом начала века. Все эти лампы, диваны и кресла вполне могли бы стоять здесь еще тогда, когда в Нашвилл приезжал Теодор Рузвельт. Этель принесла шерри в двух затейливых, слегка запылившихся рюмках.
– Дом как-то опустел, – сказала она, – дети разлетелись, а Уоллес почти все время в разъездах. Так приятно, когда кто-нибудь заходит, хоть ненадолго.
– Весьма благодарен за приглашение.
– Будь моя воля, мы бы отсюда переехали. Нашли бы что-нибудь более современное. Но для Уоллеса это было бы трагедией: он ведь тут вырос.
Выяснилось, что семейство Уоллесов живет здесь с незапамятных времен и Уоллес ни в какую не хочет бросить этот дом: слишком много с ним связано воспоминаний. Этель принялась рассказывать мне историю дома; не переставая говорить, она отправилась за новой порцией шерри и, вернувшись, села на диван рядом со мной.
– Я Уоллесу никогда ни в чем не перечила. Так вот и живу: принеси то, подай это, делай что велят. Все одно и то же. А я уж и притерпелась, и теперь ничего изменить невозможно.
Так она молола языком добрый час, и с каждой новой порцией шерри в Уоллесе обнаруживались все новые недостатки. Наконец, не в силах больше вынести скорбной повести собственной жизни, Этель разрыдалась. Я погладил ее по плечу. В то же мгновение она вцепилась мне в руку и прижалась к ней своей головкой. Так мы и сидели: она орошала слезами мне рукав, а я чувствовал, как вздымается ее пышная грудь. Схватив мою руку, Этель засунула ее поглубже между своих грудей и умоляюще посмотрела на меня глазами, блестевшими от слез в свете старинных ламп. Я подумал, что настало самое время ее по-дружески обнять и покончить со всем этим делом, но, когда я поднял ее на ноги, она вдруг задрожала всем телом и произнесла:
– О, ты такой добрый, такой внимательный, такой непохожий на других!
Я наклонил голову – посмотреть, не шутка ли все это, но Этель, должно быть, подумала, что я ищу ее губы, потому что моментально подставила их для поцелуя. Поцелуи привели к тому, что мы начали расстегивать друг на друге одежду, а это, в свою очередь, привело нас в спальню. Нельзя сказать, что Этель была самой прекрасной женщиной, с которой я спал в своей жизни, но она была самой благодарной – это уж точно. Все время, пока мы развлекались, она беспрерывно стонала:
– О, неужели все это ради меня? О, какой ты внимательный! О, если б ты знал, что это для меня значит!
Прощаясь, она благодарила меня так горячо, словно дом ее должен был пойти за долги с молотка, а я взял и предоставил ей отсрочку. Пока я работал в кредитном отделе, мы с Этель встречались, когда она бывала в минорном настроении, а Уоллес – в отъезде. Несколько рюмок шерри помогали ей преодолеть стеснительность, а мне – брезгливость; потом шли бесконечные жалобные истории, потом мы ложились в постель, потом я уходил, недоумевая, зачем мне все это понадобилось. Сара Луиза видела Этель раз пять и, когда в гостях вдруг заходил разговор о супружеских изменах, обязательно вставляла: "Ну, Хэмилтону тут ничего не светит – во всяком случае, с его секретаршей. Бедняжка, она – вылитая учительница воскресной школы". На что я отвечал: "В тихом омуте черти водятся", и все улыбались.
Эти гнетущие вечера с Лорой Гейл и с Этель, а также несколько неудачных любовных приключений во время разных конференций убедили меня в бессмысленности прелюбодеяния. Что за радость выслушивать нытье женщин про несчастную жизнь, когда самому тебе всего-то и нужно, что забраться на пять минут между их ног? Куда девалось былое упоение чужой плотью? Я уже готов был поставить крест на всем этом деле, равно как и на своей безвозвратно ушедшей юности, как тут в моей жизни случился новый поворот.
Однажды утром, когда я еще работал в кредитном отделе, к моему столу подошел коренастый человек в ковбойской шляпе. "Здорово, мужичок, – обратился он ко мне. – Будем знакомы – Вильбер Вейкросс". Он держался с такой потрясающей самоуверенностью, словно не сомневался, что я должен его знать. Я и вправду его знал: Вильбер Вейкросс был в Нашвилле популярной личностью. Он пел песенки в стиле «кантри» и считался фартовым парнем. Признаться, к этому простонародному жанру я всегда был равнодушен – как, впрочем, и большинство известных мне людей, – но в Нашвилле о знаменитостях кричат на каждом углу, так что хочешь не хочешь, а всех их знаешь. Вильбер Вейкросс прославился буквально за несколько лет; весь его репертуар был посвящен шоферам, работающим на дальних перевозках, и такие песенки, как "Еду-еду я домой", "Девчонка на шоссе", "Свидание на заправке" и тому подобные, принесли ему кучу денег. Иногда мне попадались на глаза его альбомы. На конвертах, натурально, был изображен Вильбер, высовывающийся из кабины грузовика, в сдвинутой на затылок ковбойской шляпе, окруженный девицами из своего ансамбля – их называли вильбретками. И вот этот самый Вильбер стоял сейчас передо мной и, почесывая в паху, внимательно меня разглядывал.
– Мужичок, – сказал Вильбер, – нужна ссуда. Тут, понимаешь, какая петрушка: у меня всеми делами заведовал мистер Дэн Мортон, а тут он скоропостижно скончался, – ну, я маленько все и подзабросил. Требуется пояснить, кто я такой и чем занимаюсь?
Нет, этого не требовалось. Про Вильбера Вейкросса ходила широкая молва, что он знает толк в деньгах и в бизнесе преуспевает ничуть не меньше, чем на эстраде. К какому бы делу он ни притрагивался – начиная с проката грузовиков и кончая торговлей пластинками, – все моментально превращалось в золото. Словом, паяц-то он был паяц, но паяц богатый.
– Мужичок, – продолжал Вильбер, – я тут, понимаешь, задумал вафлями торговать. Хочу, понимаешь, открыть несколько таких кафешек – "Вафли Вильбера" будут называться, с монопольным правом, все честь по чести, – в общем, хочу зашибить деньгу.
И он достал бумаги с расчетами, которые определенно были составлены не в сельской глуши. Честно говоря, я плохо понимал, почему народ должен наброситься на эти самые вафли, кто бы ими ни торговал, но, проговорив с Вильбером час и изучив все цифры, увидел, что идея обоснована весьма здраво. Для начала Вильбер просил полмиллиона – сумму, намного превышающую те, которыми я имел право распоряжаться самостоятельно. Пришлось обратиться в кредитный комитет. Комитет вынес положительное решение, и Вильбер пригласил меня в ресторан отметить это событие.
Сперва Вильбер продолжал разыгрывать из себя деревенского рубаху-парня, но после двух бокалов мартини начал переходить на нормальную речь. Мало-помалу он рассказал мне о себе. Он родился в штате Огайо, учился в колледже, где его отец преподавал психологию. Любил бренчать на гитаре всякие простонародные песенки в стиле «кантри», которых его родители терпеть не могли. Потом в Далласе начал исполнять их в ночных ресторанах. Однажды, шутки ради, попробовал поговорить с публикой в такой же простонародной манере, и публике это так понравилось, что Вильбер решил перенять этот язык. Некоторое время спустя ему посчастливилось натолкнуться на шоферскую тему, и он сразу стал безумно популярным. Сейчас его отец ишачит за двадцать тысяч в год, а Вильбер зарабатывает в двадцать раз больше. Чем пьянее становился Вильбер, тем меньше ощущался в его речи деревенский говорок, и тем чаще проскальзывали словечки, слышанные им, вероятно, в семье: "кризис личности", "фигура отца", "эдипов комплекс". Мне он больше нравился в простонародном обличье.
– Старик, – говорил Вильбер, – я себе в жизни дал установку на успех. На владение ситуацией. В жизни, старик, это самое главное – владеть ситуацией. Сейчас я тебе все объясню. Я, понимаешь, чувствую всю эту взаимозависимость, ценнейший, старик, опыт, стиль жизни, ориентация на будущее…
Как это часто случалось с Вильбером, когда он бывал "под мухой", у него явно истощился запас глаголов. Впрочем, я на него, очевидно, произвел хорошее впечатление, потому что с того дня стал его банкиром. Даже когда я уже работал в международном отделе, Вильбер все равно приходил за ссудами ко мне. Вафельный бизнес процветал, и вот однажды, в самый разгар монопольной лихорадки шестидесятых годов, мне позвонил Вильбер.
– Это Вильбер Вейкросс, мужичок, – сказал он. – Знаешь, какой сегодня день?
– Двадцать второе.
– Сегодня, мужичок, день, когда Вильбер Вейкросс продал сотую лицензию на "Вафли Вильбера". А что это, мужичок, значит? Это значит, что Вильбер Вейкросс желает отблагодарить того, кто помог ему заварить это дело. В общем, так, мужичок. Дуй-ка ты в мотель «Империал», в двести третий номер. Там тебя такая вильбреточка ждет – пальчики оближешь. Ждет и тоскует.
– Послушай, у меня через десять минут заседание.
– Ждет и тоскует, – напомнил Вильбер и повесил трубку.
Я, конечно, сразу понял, что это просто розыгрыш. Никакой вильбретки в двести третьем номере, ясное дело, нет, а сидит там Вильбер с какими-нибудь приятелями, и все предвкушают, как они славно посмеются, когда я там появлюсь. Можно было насчитать еще примерно десяток причин, по которым ездить туда не следовало. Через несколько минут я уже сворачивал на Юнион-стрит, направляясь к мотелю «Империал». Найдя двести третий номер, я осторожно постучал, ожидая услышать в ответ громкое ржание, но дверь приоткрылась, и из-за нее выглянула одна из вильбреток.
– Хэмилтон Дэйвис, – представился я.
– Знаю, знаю, – ответила вильбретка. – Я уж боялась, что ты не придешь.
Она была одета в костюм вильбретки: джинсовая мини-юбка, красная блузка и ковбойская шляпа; я вроде бы уже видел ее на фотографиях на альбомах Вильбера – была там одна блондинка с белозубой улыбкой во весь рот.
– Очень даже хорошо я тебя знаю, – продолжала она, – ты нам дал деньги на "Вафли Вильбера". У нас сегодня большой день, а Вильбер, он такой: друзей не забывает.
– Очень мило, конечно, что он мне позвонил, но, может быть, вам это не совсем приятно?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61