https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/
Возле колченогого барина, как из-под земли, вырастают бэнясские жандармы во главе с низеньким усатым пузаном-фельдфебелем. Раздается его зычный бас:
– Прибыли на сбор, господин Милиарезь… Поразвлечься. Жаль, что музыкантов не позвали…
В прежние времена, когда помещичий гнет не был таким тяжким, когда и у крестьян имелись собственные виноградники, на сбор винограда приходили цыгане-музыканты. Расположившись возле винограда, они играли на своих инструментах, угощались виноградом, пили сок. Накладывали гроздьев в торбы, чтобы принести домой цыганятам. А чего им ждать теперь? У колченогого барина даже пыли летом не выпросишь.
Разъяренный Опря Кэцуй Стрымбу орет:
– Эй! Шевелитесь, я не привык ждать с протянутой рукой…
И он отпускает крепкое ругательство. Крестьяне искоса поглядывают на барина, на приказчика, на жандармов.
Над виноградником, над просторами полей, над всеми нами занимается нежно-золотистое утро. Со станции доносится тонкий и протяжный гудок паровоза, и вот он сам, пыхтя, медленно трогается с места, таща за собой длинный хвост вагонов, груженных пшеницей: золото полей, плоды наших трудов, везут к Дунаю, чтобы оттуда водой переправить еще дальше, в чужие края.
А мы, голодные, раздетые и разутые, бедствуем по-прежнему.
Бам! Бом! Бум!
– Кто это умер?
– Это Кица! Мы из дому уходили – она уже при смерти была. С ней мама осталась…
Девочка опускает голову и вытирает слезы.
Бум! Бам! Бум! Бом! Бом!..
Поезд ползет уже по холму в сторону Турну. Вот он въезжает в ущелье. Дым от паровоза тянется за поездом, как черная змейка с растрепанным хвостом. Если бы подул ветер, дым рассеялся бы. Но ветер стих. Тает иней. Земля отсырела. Теперь она холодная и мокрая.
На виду у молчаливой толпы выходит одна старуха из Стэникуца, сгорбленная, высохшая, с крючковатым птичьим носом.
– Давай, сынок, нацепляй на меня свой намордник. Нацепляй, и чтоб гореть тебе в адском пламени. Гореть в геенне огненной во веки веков.
– А до тех пор еще поживем, бабка!
Лиха беда начало. Один за другим люди подходят к приказчику, и Опря Кэцуй Стрымбу напяливает на них намордники. Возле приказчика стоит с карабином за спиной начальник жандармского участка Жувете, желтое костистое лицо писаря Джикэ Стэнеску расплылось в улыбке. Он пытается нас задобрить:
– Судите сами, люди добрые, изо дня в день на винограднике будут работать четыреста-пятьсот человек.
– Больше, господин писарь, куда больше! – вмешивается приказчик.
– И ежели каждый клюнет ягодку тут, ягодку там – сами понимаете, какой это помещику убыток, нешуточное дело…
– Круглый год нас гоняют на барский виноградник, – говорит Тицэ Уйе. – На людях уж лохмотья не держатся, днем и ночью только о том и думаешь, как бы голод обмануть, а тебя на аркане волокут в барский виноградник – гни спину задаром… Рабам – и тем лучше жилось. Те хоть и не разгибались на работе, зато их хозяин кормил – всегда бросит кусок, голод утолить. А вы нас одними словами задобрить хотите…
– Да намордники напяливаете, ровно на скотину…
– Эй ты, Згэмыйе, все никак не угомонишься? Все водишь компанию с Тицэ Уйе, Оведение, Стынгачу? Добром говорю – выкинь дурь из головы, пока не поздно!
– А чего мне угомоняться, господин жандарм? Какую дурь выкидывать? Барин за целый день уборки посулил заплатить жалкие гроши – коли еще заплатит. Еду нам приносят из дому жены или сестры. Работай как вол, убирай барский виноград, а… потом что? Да еще и измываются. Намордники напяливают… Да кто же мы, люди или скот?
– Люди.
– Да нешто с людьми так обходятся?
– Барин намордник надел, эка беда! Носы, что ли, у вас отвалятся? Подумаешь, какие господа!.. Намордники им не по нраву! Будто у господина голодранца звезда во лбу горит! Господин голодранец, верно, царского роду. Да у всех помещиков в округе крестьяне виноград в намордниках собирают! И так испокон веку. И никто еще не перечил. – Рассвирепевший писарь покраснел как рак.
– Может, и перечили, только вы ухом не повели.
– Наш писарь и его подпевалы слышат только то, что им охота.
– И видят только то, что хотят…
– В других селах народ смирный, не огрызается. Только вам тут, в Омиде, одни смешки, вам и власти нипочем, и помещик, и префект. Пора, видно, взять вас в оборот. Придете небось к дверям примарии шапку ломать – дайте, мол, господин писарь, передышку от барской работы, мочи нету! Освободите, господин писарь, от караула, третий раз на неделе в ночь посылают! Не торопите, дескать, с очисткой, господин писарь, ваш санитарный агент уже в третий раз штрафует – навоз-де в поле не вывез! Когда же вы не в моей власти? Завсегда вы у меня в кулаке…
Чтобы развлечься, фельдфебель и прибывшие с ним жандармы заряжают карабины и открывают пальбу по воронам, раскричавшимся на ближних вербах. Несколько ворон падают вниз. Стая в испуге срывается с ветвей и летит прочь, в сторону села.
– Отставить! Нечего патроны на ворон тратить. Могут и для других дел пригодиться.
– Да патронов, осмелюсь доложить, хватает, господин фельдфебель.
– Все равно отставить.
Бам! Бум! Бом!
Колокола звонят за упокой души.
– Баба Кица избавилась от намордника…
– Избавимся и мы…
– Еще при жизни избавимся…
Колченогий барин бесформенной тушей развалился в коляске и слушает. Смотрит и слушает. Губы его чуть вздрагивают, но в уголках век таится еле заметная усмешка. Писарь неплохо справляется с делом. «Жаль, – думает помещик, – жаль, из него вышел бы неплохой адвокат…»
Барин раскуривает сигару, и дым кольцами расплывается в воздухе. Тучи рассеялись. Выдохся ветер. Солнце желтым кругом поднялось на востоке, за железной дорогой, над пологим холмом, по склону которого змейкой вьется шоссе, ведущее в Бэдулясу.
Мы знаем, что писарь – это власть, что все мы, стар и млад, в его руках, так же как все мы зависим от примара, жандарма, приказчиков.
Люди наклоняют головы, дают надеть на себя намордники.
Колченогому барину, что развалясь сидит в коляске, мы задолжали несколько мешков кукурузы. Еще несколько мешков причитается получить с нас другому помещику, толстопузому Гогу Кристофору из Белитори. И кому только с нас не причитается? Чтоб дотянуть до нового урожая, пришлось брать зерно в долг. Хлеб этот мы уже съели, и теперь, чтоб расплатиться, должны работать до седьмого пота.
– Как же быть, люди добрые?
– Да как быть? Разве тут поспоришь? Жандармы – только мигни – набросятся по первому знаку. Один раз мы это уже испытали на собственной шкуре – помните, когда отказывались виноградник сажать.
– И еще доведется.
– Пока не пробьет час расплаты.
– А я не могу, чтоб надо мной измывались! Слышите? Не могу! – истошно кричит Тицэ Уйе.
Он круто поворачивается и бежит вниз по склону – к селу. На голове у него шляпа без полей с продранным верхом, на сутулой спине – черная, в заплатах, хлопчатобумажная фуфайка. Жалкие лохмотья вместо штанов. Как и все мы, он бос, ноги черные, в синяках. Следом за ним спускается тетка Егоза, маленькая женщина, и тащит за руку своего неуклюжего верзилу-мужа. Потом уходят и другие: Малыш, мой двоюродный брат Думитру Пэликэ, Лишку Стынгачу, Петре Згэмыйе, несколько парней с хутора…
– Пусть их уходят, – поворачивается барин к фельдфебелю, – хватит и оставшихся. Не будем портить праздник урожая.
– Как прикажете, ваша милость…
Мы выстраиваемся в очередь. Приказчик Опря Кэцуй Стрымбу надевает нам намордники. Натягивает на лицо, пропускает железные концы за уши и запирает сзади на ключ. Один из барских холуев выдает каждому по корзине и по ножу. Другие показывают, что надо делать. Мы срезаем ножом гроздья так, чтобы не задеть острием лозы, осторожно-осторожно укладываем кисти в корзины, чтобы не подавить ягоды. Наполнив корзины, оттаскиваем на тропинку. Берем порожние и начинаем все сначала.
На винограднике колченогого барина – сейчас холопы на руках выносят его из коляски и усаживают в кресло-каталку на верху холма, около дома сторожа-албанца в красной феске, – вызрел светлый и иссиня-черный виноград. Висят кисти золотисто-ржавого, рыжеватого оттенка. И гроздья красные как кровь.
На одних лозах ягоды крупные, на других – мелкие и частые, плотно усеявшие кисть – как зерна в кукурузном початке.
От винограда исходит пьянящий запах.
Листья покрылись ржавчиной и завяли.
Когда к ним прикоснешься, они шуршат.
Мы работаем и молчим.
Молчим, как земля.
Но ведь порой и земля издает долгий, протяжный вопль и сотрясается в своих глубинах.
И земля может клокотать от возмущения.
Но то земля…
При желании мы могли бы давить виноградины ладонью о сетку намордника и всасывать сладкий сок.
Но никто не делает этого.
Мы так не хотим.
Если бы мы отведали сока с барского виноградника, коснулись губами мякоти хотя бы одной-единственной ягоды, которая снилась мне, как и всем деревенским ребятишкам, много месяцев подряд по ночам, – наше желание, наверное, остыло бы.
Но тогда остынет и наш гнев.
Колченогий барин надел на нас намордники, как на быдло, чтоб мы не притронулись к его винограду. И мы не притронемся.
– Не трогай, Тутану!
– Оставь, Трэкэлие!
– Не прикасайся, Туртурикэ!
– Не притрагивайся, Гынгу!
– Не бери, Дарие!
– Не трогай, Ион!
Мы не сговаривались, но вышло так, будто сговорились.
Глаза наши сухи.
Сухи губы.
Даже язык стал сухим и распух.
Нас уже не мучит жажда.
Мы уже не чувствуем голода.
Животы наши прилипли к хребту.
Бам! Бим! Бом!
Бом! Бам! Бим!
Разносится звон колокола.
Звон долетает до нас, проносится рядом, уносится дальше.
И замирает вдали.
Мертвой уже не носить намордника.
Не носить и нам!
Не носить и нам!
Листья на виноградных лозах порой красны как кровь.
Порой красны как кровь и гроздья винограда.
Мы собираем гроздья, наполняем корзины, относим на дорожку.
Берем порожние.
Снова скрываемся среди лоз.
Собираем дальше.
Этот день не выбросишь из памяти.
Мы запомним его.
Мы – в намордниках.
В намордниках!
На нас намордники!
Бим! Бом! Бам!
Бом! Бам! Бим!
Лицо отца скрыто намордником.
За намордником лицо моей сестры Евангелины.
За намордником лицо моего брата Иона.
И сам я тоже в наморднике.
И Тутану, и Гынгу, и Туртурикэ, и Трэкэлие.
У всех оставшихся собирать барский виноград на лицах проволочные намордники.
Если бы с нами на сбор винограда пришла и мама, на нее тоже напялили бы намордник.
На маму…
Намордник…
Гроздья розовые.
Иссиня-черные.
Ржаво-золотистые.
С рыжеватым отливом.
А есть и красные как кровь.
Ой-ой-ой!
Как пьянит запах спелого винограда!
Ласковое солнце нежно касается нас своими теплыми лучами. Из-под лозы выбегает длинная, желтая и жирная сороконожка.
Если бы я не заметил ее вовремя, она укусила бы меня и нога раздулась бы как колода.
Я не раздумывая давлю сороконожку пяткой.
На траве остается беловатая жижа, на ее запах тотчас сбегаются муравьи.
Я учусь давить.
Пока что я раздавил сороконожку…
Это я уже умею.
А позднее…
Барин посиживает в своем кресле на резиновых колесах – возле сторожки на верхнем краю виноградника – и смотрит, как мы в намордниках собираем его виноград. Видит, что мы не притрагиваемся к винограду.
И его рыхлое, жирное лицо лоснится.
Наши лица желты, худы и суровы.
С каждым днем народу на виноградник выходило все меньше и меньше, и сбор урожая растянулся на целых девять дней.
Потом зарядили бесконечные осенние дожди.
За окном дождь.
Я сижу дома.
Окно затянуто серой пеленой.
Тутовник перед окнами, акация вдоль забора и верба у колодца стоят голые.
Дождь барабанит по стене, по оконному стеклу, по стволам деревьев.
Идет дождь.
Я смотрю на свои руки.
Разжимаю кулак. Сжимаю. Разжимаю снова.
Кулачок у меня маленький и слабый.
Отец видит, чем я занят.
– Кулак у тебя, Дарие, будет крепкий, когда подрастешь. Кулаки тебе в жизни очень пригодятся.
– Да, тятя, – соглашаюсь я. – Кулаки мне очень пригодятся.
Отец кладет свою ладонь мне на голову.
Гладит меня.
Ладонь у него шершавая.
Шершавая и добрая.
– Да. Кулаки пригодятся.
Дождь.
Все еще дождь.
По ночам мне снятся уже не виноградные гроздья.
Мне снятся мои кулаки, они стали большие и тяжелые. И я кого-то в ярости молочу ими.
В ярости и гневе.
На дворе зима. За минувший год я немного подрос. Пылает печь. Сыплет за окном снег. Валит не переставая. Словно разверзлись хляби небесные. И так с самой осени. Все выше подымаются сугробы, сначала по щиколотку, потом до колен. А теперь уже до пояса. От крыльца к колодцу прорыта дорожка. Еще одна дорожка ведет к сеновалу и хлеву, где стоят наши волы.
Один, два, три, четыре… Девять. В комнате девять детей. А мне помнится, нас было еще больше. Старший ушел из дому и теперь бродит по свету. Время от времени подает о себе весточки. Добрые вести. Жив еще, не пропал.
Дома у нас дым коромыслом, прямо ступить некуда. Стены да потолок, тут дверь, тут окно. Порой сцепимся, тузим друг друга, дразнимся, порой загадываем загадки, выдумываем всякие истории. Очень нравится мне сказка про Красного вола. Так бы и слушал всю жизнь! Не хуже и про попа, у которого плохо росла борода, про Микидуцэ и про попадью. Мы хохочем так, что скулам больно. Потом вспоминаем про виноград и намордники. Это уже не сказки, это уже было взаправду. И нам не до смеха…
Гляжу в окно. За ним – серая мгла. Снаружи оно совсем застыло. Серая оконная пелена отделяет нас от свежего воздуха. От света. На кустах акации раскачиваются пестрохвостые сороки, каркают черные охрипшие вороны, напоминая попа Бульбука в черной рясе – того самого, что плюется, когда я с ним здороваюсь.
В оконное стекло стучат воробьи. Почти такие же серенькие, как и день за окном. Пожалуй, только чуть потемнее. А у одного вся грудка усеяна красными пятнышками.
Зима… Лают собаки. В сенях слышен шум, кто-то вваливается в хату. Отряхивает кэчулу. Кэчула огромная, из серого барашка.
– Доброго здоровьица!
– Добро пожаловать, племянничек! – отвечает отец.
Это Паску, мой двоюродный брат. В руках у него пузатая фляга, красная, с широкими черными полосами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76