https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/120x120cm/
Тут попу за его молитвы подай больше, чем обычно. Подай ему гуся или индюшку, а если кто чуть побогаче и держит ульи с пчелами, поп возьмет, кроме денег, еще и кадку меду. Набив кошель серебром, а корзины и переметные сумы добром, поп отправляется в город. Изойдет потом у одних дверей, натерпится страху перед другими, глядишь, дело в конце концов и сладится, пронесет беду. Сообщают попу долгожданную весть: не останутся сыновья на второй год. Домой отец Бульбук возвращается радостный и огорченный одновременно. Радостный оттого, что сыновья еще на один шаг ближе к духовному сану. Огорченный тем, что шаг этот стоил ему немалых денег и подношений. И для всякого, кто почему-либо затаил на попа зло, нет лучшего способа отвести душу, как подсесть к нему в корчме и спросить между двумя стопками цуйки:
– А что, батюшка, этому, как его, сыну Тудора удалось в следующий класс перейти?
– Да кто ж его знает, мил человек? Ей-богу, мне это неведомо!
И поп спешит прочь… А людям смех.
Отец мой ни разу не был в Бухаресте. Брат Георге уехал из дому один. Как он тогда выглядел, я не представляю. Я был совсем маленький, когда он от нас уехал. И очень смутно это помню. А теперь у него нет времени даже летом, в каникулы, заглянуть домой. Вечно он должен ехать куда-нибудь в имение на заработки, в самые дальние концы страны. Кажется, из него уже получился неплохой механик.
Учитель Попеску-Брагадиру всем и всюду рассказывает о моем брате. Доходят рассказы и до попа. Ведь Томицэ Бульбук – завсегдатай кабаков, которые он посещает поочередно. Войдет, повесит рясу со шляпой на гвоздик и говорит:
– Повиси, будь умницей, отец Бульбук, а то Томицэ, бедняге, гульнуть охота…
Ряса послушно висит на гвозде, шляпа тоже проявляет благоразумие. А Томицэ, сбросив покровы святости, предается самым что ни на есть земным утехам… Любая весть о моем брате, доходящая до села, иссушает поповскую душу. И пусть… Бессильный помешать Георге в учебе, поп пытается отравить жизнь нам. Обходит наш дом своим благословением… Нашел наказание!..
Раньше, еще не зная о той злобе, которую поп затаил против нашей семьи, я, как и все дети, встретив его на улице, подходил поздороваться: «Целую ручку, батюшка!» На приветствие других детей поп отвечал. А мне в ответ только шипел сквозь зубы. Тогда я тоже начал шипеть. А что, разве мне нельзя?
– Нехорошо это, Дарие. Не пришлось бы гореть в адском пламени…
– Когда еще гореть-то… И потом, если уж мне суждено попасть в ад, то вместе с Бульбуком. Помнишь, я как-то лошадей ходил пасти? Так вот. Увязался за нами Миликэ, младший из поповских сынов, тоже семинарист. Мы своих лошадей на скошенном поле пасли. А поповский сын – он ведь тоже, когда вырастет, попом станет – взял своих лошадей под уздцы да и отвел в чужую пшеницу; там они и паслись всю ночь.
«Смотри, Миликэ, – говорим ему, – грех это. Ты ведь на чужом поле своих лошадей пасешь».
«Потому и пасу, что поле не мое».
«А в ад попасть не боишься?»
«А чего бояться, никакого ада и нет вовсе. Ад только в церкви красками малюют – дураков пугать вроде вас. Так и мой отец всегда матери говорит, когда та его пилит за пьянство».
«А вот ты сам попом сделаешься, так же говорить будешь?»
«Не-е, по-другому…»
«Значит, врать будешь? Говорить, чему сам не веришь?»
«А что ж? Такое уж ремесло…»
«Ну и катись ко всем чертям со своим ремеслом».
«А плевал я на вас на всех…»
Он же еще и лается! Чтоб такое спустить? Ну уж нет. Схватили мы его и лупили кнутовищами, пока не рассвело. Нас было трое, а он один. Чуть до смерти не забили. Потом всю неделю от жандарма Жувете прятались. Того не знали, что жандарм с попом в ссоре. А как узнали, так и объявились. И ничего нам не было…
В дом гурьбой вваливаются сестры и брат Ион. Вслед за ними входит и Дица. Платье на ней мятое-перемятое. Тетушка Уцупэр смотрит на дочку, и глаза ее светятся радостью. Из-под раздвоенной губы Дицы на подбородок течет мутная слюна. Дица отирается рукавом зипуна. Тетушка Уцупэр спрашивает:
– Сколько же парней обнимало тебя, Дица?
– Ну, четыре, а может, пять.
– Всего-то! А может, больше?
– Не-е.
– А не было ничего такого?..
– Не, мама.
– То-то, дочка. Смотри, будь умницей, береги себя.
– Да уж берегу. К свадьбе.
Юбка у Дицы вся в соломинках и колдочках. Хорошо, видно, ее поваляли.
– Эх молодость, молодость! Что она знает о жизни?..
Пришел и отец. Мы снова, как в обед, усаживаемся вокруг стола. После ужина отец с братом уходят спать на кухню, поближе к огню. Мы потеснились на постели, освободив место для тетушки Уцупэр. И для Дицы. В ее объятиях засыпает моя сестренка Рица. Я свертываюсь калачиком и стараюсь как можно дальше отодвинуться от Дицы, так что упираюсь щекой в сундук, отделяющий постель от стены и окна. Привернутая лампа мигает. Свет от нее тусклый, слабый. Словно сквозь густой дым угадываются стены комнаты. Мама все еще шепчется с тетушкой. Ночь привалила к окну огромные, обитые мягким бархатом плиты мрака. Я знаю, что теперь на всем белом свете, от края до края, от земли до неба, владычествует тьма. Тесно прижавшись друг к другу, мы лежим рядышком, укрытые грубым одеялом. На улице, во тьме, остались лишь дикие звери. И стоят в ночи за стенами дома деревья…
Голоса мамы и тетушки Уцупэр звучат все глуше. Они уже едва слышны. Я уже еле различаю их, как будто кто-то заложил мне уши ватой. Дыхание мое становится все реже, все неслышней. Под чьей-то мягкой, бархатистой ладонью смыкаются веки. Вдруг Дица поворачивается ко мне, охватывает меня руками и крепко-крепко прижимает к себе. От нее пышет жаром. Она вся пылает. Прикосновение чужого тела возбуждает меня. Кажется, будто мне в кожу и под кожу впились тысячи муравьев. Дица обхватывает меня за плечи и легко переворачивает лицом к себе. Я пытаюсь отпихнуться. Но она подсовывает мне свои жаркие груди. Я впиваюсь в них пальцами. И уже не могу оторваться. Лампа потухла.
Куда девался сон? Ведь я, кажется, уже засыпал!
В этот свой приезд тетушка Уцупэр привезла к нам мою двоюродную сестру. Иногда вместе с тетушкой приезжает ее муж, мой дядя, Прекуп Урбан Уцупэр. Это высокий мужчина, широкий в плечах, а сам тонкий, как угорь, острый, как лезвие; глаза у него черные, глубоко посаженные, так и полыхают огнем из-под густых, пышных бровей. Лицо у дяди очень темное, как чугун. Он сажает меня на колени. Качает. Дядя любит играть со мной. Сердце его истосковалось по детям, особенно по мальчикам. Их у него было двое: Гуцэ, умерший в прошлом году от сибирской язвы – он был чуть постарше моего брата Иона, – и Пантилие, в том же году погибший на военной службе в Турну. Тело его дядюшка Уцупэр в закрытом гробу перевез на телеге в родное село и похоронил рядом с Гуцэ. Славный паренек был мой двоюродный брат Пантилие!.. На верхней губе у него уже пробивались усики, и когда он смеялся – а смеялся он без конца, – то в улыбке открывались два ряда белоснежных зубов. Под мышкой он всегда носил короткую дубинку – обороняться от собак и от парней, если бы те осмелились, хотя бы в шутку, приставать к его девушкам.
– Да сколько же у тебя девушек, Пантилие? – как-то спросила мама.
– Ох, много, тетя Марие, – коли нет бородавок на носу, та, значит, и моя…
И заливался смехом. Смеялись и мы. Ни у одной из знакомых нам девок бородавок на носу не было. Выходило, что все девушки села – девушки моего двоюродного брата. Всё любил Пантилие – девушек, работу, жизнь. В голове у него сами собой складывались песни. Он звал музыкантов, учил их этим песням и заставлял исполнять их для себя, когда бывал весел, или для людей, чтобы шла о нем добрая молва. И слава о его песенках докатилась до города, прямо до городской префектуры. Пантилие пел, а скрипачи подхватывали:
С толстой шеей богатей,
Оторвись от жирных щей.
Скоро быть тебе в петле
И болтаться на ветле.
Там ветрами будешь бит,
А в земле – землею сыт!
Услышали те песни приказчики, донесли помещику, что Пантилие подбивает народ бунтовать. Требует его помещик к себе в имение. Пришел Пантилие. Дубинка, как всегда, под мышкой торчит.
– Стало быть, вот ты какой, Уцупэров сын, думаешь людей против господ взбунтовать?
– Это я-то, ваша милость? Да как же можно?
– Говорят, песенки сочиняешь…
– Бывает, ваша милость, и сам пою, когда есть охота…
– И что поешь?
– Да что в голову придет, хозяин.
– Может, и мне споешь?
– Спою, коли не рассердитесь.
Сто пятнадцать девушек и жен я любил,
Но на сердце холод, и душой я остыл…
– Нет, не про это. Про другое…
– Из тех, что позабористей? Не могу, барин. А ну как барыня поблизости окажется да услышит. Опять же озорные песенки только на вечеринках поют. А нынче какая уж вечеринка…
Понял помещик, что его дурачат, осердился. И отвезли моего двоюродного брата с жандармом в город. Разные важные шишки трясли его там так и эдак, но ничего не смогли вытрясти. И отпустили на все четыре стороны, порешив, что перед ними блаженный, а может, и полоумный. Уж как-нибудь мир не перевернется от его прибауток… Подоспело моему брату в армию идти. Отправился он служить в Турну – в пехоту. И определили его денщиком к одному капитану, Жиреску по фамилии, из тех бояр Жиреску, чьи имения раскинулись в междуречье Кэлмэцуя и Олта, что в Крынжени. Была у этого капитана жена – бой-баба и шлюха; после ее побоев не один уж капитанов денщик глухим или калекой на всю жизнь остался. На Пантилие руку она поднять не посмела: побоев он не потерпел бы и от мужчины, не то что от женщины, будь она хоть помещица и капитанова жена. Как-то раз попробовала капитанша влепить ему пощечину. А он не оробел – возьми да и опрокинь ее на спину… Понравилось это госпоже, во вкус вошла… Застукал их как-то капитан и застрелил Пантилие. А в рапорте потом отписали, что солдат Уцупэр Пантилие расхаживал с заряженным оружием и по оплошности выстрелил себе в грудь. Но всему городу известно, как было на самом дело. Капитана перевели в другой полк, тем и отделался. А у моего дяди Уцупэра не осталось ни одного сына.
– Хочешь стать моим сыном, Дарие?
– Нет, дядюшка…
У дяди на глаза навертываются слезы. Он роется в кошельке, достает монетку в десять банов и дарит ее мне.
– Иди купи себе рожков.
Я вихрем срываюсь с места. Рожки продаются в корчме Томы Окы, корчмой раньше владел мамин брат, дядя Лисандру. Продает рожки старшая дочь Томы Окы, Джена. Я тут же принимаюсь их грызть. Они сладкие. А кожурки твердые, коричневого цвета. Я выплевываю их. По дороге попадается мне сестра Елизабета.
– Братик, дай и мне погрызть.
Я даю ей несколько стручков. Она тотчас бежит к ребятишкам, которые устроили кучу малу в пыли на дороге.
– А мне братик рожков у Окы купил, рожков у Окы купил…
Ребятишки набрасываются на нее. И вырывают рожки.
Сестренка возвращается ко мне вся в слезах.
– Дай еще, братик. У меня мальчишки отняли…
У трактирщика Томы Окы три дочери: Джена, которая после обеда заменяет за прилавком отца, пока он с женой спит во внутренней комнате с опущенными шторами, чтобы свет с улицы не тревожил их сон, Фифа и Бобоака. Бобоака – маленького роста, толстая, пухлая, белокурая. Будь она дочь бедняка, небось уже бегала бы в хору. Но ее там не бывает. Не ходят в хору и Джена с Фифой. Фасон держат. Разгуливают в туфлях, платков не носят. Не стесняются расхаживать по улице простоволосые, напомаженные и в узких-преузких платьях, будто стреноженные, совсем как госпожа Полина, жена моего двоюродного брата Никулае Димозела, что работает на почте. Кроме дочерей, у Томы Окы есть еще сынишка Митикэ. Родители наряжают его как кукленка: на нем короткие штанишки, берет и башмачки. Вскарабкавшись на забор, Митикэ смотрит, как мы играем в лошадки. Ему хотелось бы спуститься вниз, открыть калитку и пошалить вместе с нами. Глазенки у него так и блестят. От зависти слюнки текут. А мы поддразниваем:
– Иди играть с нами, Митикэ. Будешь лошадкой…
– Не пойду, еще запачкаюсь…
– Брось, Митикэ, иди к нам…
– Не пойду. Я с вами не вожусь. Я ведь… Мой отец корчмарь…
– Ну и что такого? Все равно из мамкиного пуза родился…
Митикэ начинает хныкать:
– Тя-а-ать! Меня мальчишки дразнят…
Появляется его папаша, швыряет в нас камнями, берет свое сокровище за ручку, уводит в лавку, усаживает на колени, утешает, сует для успокоения баранку.
– Говорил я тебе, Митикэ, не подходи к этим голодранцам. Ты у меня пойдешь в школу, выучишься, станешь важным господином, даже префектом.
Митикэ снова вскарабкивается на забор. И кричит нам сверху:
– Нечего мне с вами играть. Я, как вырасту, префектом буду… – Из носа у него течет. Он вытирает нос рукавом.
По воскресеньям перед их корчмой устраивается хора. Дочери Томы – две высокие, одна коротышка – близко не подходят, смотрят издали. Ждут женихов из города. Но женихов нет как нет. А они все ждут. Моя сестра Евангелина говорит, что они из-за своей спеси так в девках и состарятся.
Люди в селе еще помнят, как Тома Окы сам ходил босой. Жена его и дочери тоже ходили босиком и работали на помещика не разгибая спины. Потом Тома нанялся приказчиком к грекам. Обжуливал покупателей. Обвешивал, работая на больших товарных весах и на станционных складах. Откладывал денежку к денежке. Когда умер мамин брат Лисандру, кошелек Томы был уже туго набит. Взял он ссуду в городском банке. Купил дом умершего, его патент. Начал дело с мелочной торговли. Открыл и корчму. Давал деньги в рост. Процент невелик – один пол за сто лей в месяц. Многие на это клюнули. И впрямь, если взятую в долг сотню уплачивать в месячный срок, то это вроде и не слишком накладно. Но кому удавалось погасить весь долг за один месяц?.. Иногда он висит на шее целый год и даже несколько лет, а уж тогда процентам нет конца… Тома Окы довольствуется одной выплатой процентов, не спешит разорять должника. За сотню одолженных лей он спустя двенадцать месяцев получает двенадцать пол – двести сорок лей чистой прибыли. Сперва сам оделся по-городскому. Потом одел жену и детей. Джену сватали в первый раз уже давно, когда об увядании еще и речи не было. Сватал ее Лаке, старший сын Иордаке Димана, что живет в начале нашей улицы, возле шоссе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
– А что, батюшка, этому, как его, сыну Тудора удалось в следующий класс перейти?
– Да кто ж его знает, мил человек? Ей-богу, мне это неведомо!
И поп спешит прочь… А людям смех.
Отец мой ни разу не был в Бухаресте. Брат Георге уехал из дому один. Как он тогда выглядел, я не представляю. Я был совсем маленький, когда он от нас уехал. И очень смутно это помню. А теперь у него нет времени даже летом, в каникулы, заглянуть домой. Вечно он должен ехать куда-нибудь в имение на заработки, в самые дальние концы страны. Кажется, из него уже получился неплохой механик.
Учитель Попеску-Брагадиру всем и всюду рассказывает о моем брате. Доходят рассказы и до попа. Ведь Томицэ Бульбук – завсегдатай кабаков, которые он посещает поочередно. Войдет, повесит рясу со шляпой на гвоздик и говорит:
– Повиси, будь умницей, отец Бульбук, а то Томицэ, бедняге, гульнуть охота…
Ряса послушно висит на гвозде, шляпа тоже проявляет благоразумие. А Томицэ, сбросив покровы святости, предается самым что ни на есть земным утехам… Любая весть о моем брате, доходящая до села, иссушает поповскую душу. И пусть… Бессильный помешать Георге в учебе, поп пытается отравить жизнь нам. Обходит наш дом своим благословением… Нашел наказание!..
Раньше, еще не зная о той злобе, которую поп затаил против нашей семьи, я, как и все дети, встретив его на улице, подходил поздороваться: «Целую ручку, батюшка!» На приветствие других детей поп отвечал. А мне в ответ только шипел сквозь зубы. Тогда я тоже начал шипеть. А что, разве мне нельзя?
– Нехорошо это, Дарие. Не пришлось бы гореть в адском пламени…
– Когда еще гореть-то… И потом, если уж мне суждено попасть в ад, то вместе с Бульбуком. Помнишь, я как-то лошадей ходил пасти? Так вот. Увязался за нами Миликэ, младший из поповских сынов, тоже семинарист. Мы своих лошадей на скошенном поле пасли. А поповский сын – он ведь тоже, когда вырастет, попом станет – взял своих лошадей под уздцы да и отвел в чужую пшеницу; там они и паслись всю ночь.
«Смотри, Миликэ, – говорим ему, – грех это. Ты ведь на чужом поле своих лошадей пасешь».
«Потому и пасу, что поле не мое».
«А в ад попасть не боишься?»
«А чего бояться, никакого ада и нет вовсе. Ад только в церкви красками малюют – дураков пугать вроде вас. Так и мой отец всегда матери говорит, когда та его пилит за пьянство».
«А вот ты сам попом сделаешься, так же говорить будешь?»
«Не-е, по-другому…»
«Значит, врать будешь? Говорить, чему сам не веришь?»
«А что ж? Такое уж ремесло…»
«Ну и катись ко всем чертям со своим ремеслом».
«А плевал я на вас на всех…»
Он же еще и лается! Чтоб такое спустить? Ну уж нет. Схватили мы его и лупили кнутовищами, пока не рассвело. Нас было трое, а он один. Чуть до смерти не забили. Потом всю неделю от жандарма Жувете прятались. Того не знали, что жандарм с попом в ссоре. А как узнали, так и объявились. И ничего нам не было…
В дом гурьбой вваливаются сестры и брат Ион. Вслед за ними входит и Дица. Платье на ней мятое-перемятое. Тетушка Уцупэр смотрит на дочку, и глаза ее светятся радостью. Из-под раздвоенной губы Дицы на подбородок течет мутная слюна. Дица отирается рукавом зипуна. Тетушка Уцупэр спрашивает:
– Сколько же парней обнимало тебя, Дица?
– Ну, четыре, а может, пять.
– Всего-то! А может, больше?
– Не-е.
– А не было ничего такого?..
– Не, мама.
– То-то, дочка. Смотри, будь умницей, береги себя.
– Да уж берегу. К свадьбе.
Юбка у Дицы вся в соломинках и колдочках. Хорошо, видно, ее поваляли.
– Эх молодость, молодость! Что она знает о жизни?..
Пришел и отец. Мы снова, как в обед, усаживаемся вокруг стола. После ужина отец с братом уходят спать на кухню, поближе к огню. Мы потеснились на постели, освободив место для тетушки Уцупэр. И для Дицы. В ее объятиях засыпает моя сестренка Рица. Я свертываюсь калачиком и стараюсь как можно дальше отодвинуться от Дицы, так что упираюсь щекой в сундук, отделяющий постель от стены и окна. Привернутая лампа мигает. Свет от нее тусклый, слабый. Словно сквозь густой дым угадываются стены комнаты. Мама все еще шепчется с тетушкой. Ночь привалила к окну огромные, обитые мягким бархатом плиты мрака. Я знаю, что теперь на всем белом свете, от края до края, от земли до неба, владычествует тьма. Тесно прижавшись друг к другу, мы лежим рядышком, укрытые грубым одеялом. На улице, во тьме, остались лишь дикие звери. И стоят в ночи за стенами дома деревья…
Голоса мамы и тетушки Уцупэр звучат все глуше. Они уже едва слышны. Я уже еле различаю их, как будто кто-то заложил мне уши ватой. Дыхание мое становится все реже, все неслышней. Под чьей-то мягкой, бархатистой ладонью смыкаются веки. Вдруг Дица поворачивается ко мне, охватывает меня руками и крепко-крепко прижимает к себе. От нее пышет жаром. Она вся пылает. Прикосновение чужого тела возбуждает меня. Кажется, будто мне в кожу и под кожу впились тысячи муравьев. Дица обхватывает меня за плечи и легко переворачивает лицом к себе. Я пытаюсь отпихнуться. Но она подсовывает мне свои жаркие груди. Я впиваюсь в них пальцами. И уже не могу оторваться. Лампа потухла.
Куда девался сон? Ведь я, кажется, уже засыпал!
В этот свой приезд тетушка Уцупэр привезла к нам мою двоюродную сестру. Иногда вместе с тетушкой приезжает ее муж, мой дядя, Прекуп Урбан Уцупэр. Это высокий мужчина, широкий в плечах, а сам тонкий, как угорь, острый, как лезвие; глаза у него черные, глубоко посаженные, так и полыхают огнем из-под густых, пышных бровей. Лицо у дяди очень темное, как чугун. Он сажает меня на колени. Качает. Дядя любит играть со мной. Сердце его истосковалось по детям, особенно по мальчикам. Их у него было двое: Гуцэ, умерший в прошлом году от сибирской язвы – он был чуть постарше моего брата Иона, – и Пантилие, в том же году погибший на военной службе в Турну. Тело его дядюшка Уцупэр в закрытом гробу перевез на телеге в родное село и похоронил рядом с Гуцэ. Славный паренек был мой двоюродный брат Пантилие!.. На верхней губе у него уже пробивались усики, и когда он смеялся – а смеялся он без конца, – то в улыбке открывались два ряда белоснежных зубов. Под мышкой он всегда носил короткую дубинку – обороняться от собак и от парней, если бы те осмелились, хотя бы в шутку, приставать к его девушкам.
– Да сколько же у тебя девушек, Пантилие? – как-то спросила мама.
– Ох, много, тетя Марие, – коли нет бородавок на носу, та, значит, и моя…
И заливался смехом. Смеялись и мы. Ни у одной из знакомых нам девок бородавок на носу не было. Выходило, что все девушки села – девушки моего двоюродного брата. Всё любил Пантилие – девушек, работу, жизнь. В голове у него сами собой складывались песни. Он звал музыкантов, учил их этим песням и заставлял исполнять их для себя, когда бывал весел, или для людей, чтобы шла о нем добрая молва. И слава о его песенках докатилась до города, прямо до городской префектуры. Пантилие пел, а скрипачи подхватывали:
С толстой шеей богатей,
Оторвись от жирных щей.
Скоро быть тебе в петле
И болтаться на ветле.
Там ветрами будешь бит,
А в земле – землею сыт!
Услышали те песни приказчики, донесли помещику, что Пантилие подбивает народ бунтовать. Требует его помещик к себе в имение. Пришел Пантилие. Дубинка, как всегда, под мышкой торчит.
– Стало быть, вот ты какой, Уцупэров сын, думаешь людей против господ взбунтовать?
– Это я-то, ваша милость? Да как же можно?
– Говорят, песенки сочиняешь…
– Бывает, ваша милость, и сам пою, когда есть охота…
– И что поешь?
– Да что в голову придет, хозяин.
– Может, и мне споешь?
– Спою, коли не рассердитесь.
Сто пятнадцать девушек и жен я любил,
Но на сердце холод, и душой я остыл…
– Нет, не про это. Про другое…
– Из тех, что позабористей? Не могу, барин. А ну как барыня поблизости окажется да услышит. Опять же озорные песенки только на вечеринках поют. А нынче какая уж вечеринка…
Понял помещик, что его дурачат, осердился. И отвезли моего двоюродного брата с жандармом в город. Разные важные шишки трясли его там так и эдак, но ничего не смогли вытрясти. И отпустили на все четыре стороны, порешив, что перед ними блаженный, а может, и полоумный. Уж как-нибудь мир не перевернется от его прибауток… Подоспело моему брату в армию идти. Отправился он служить в Турну – в пехоту. И определили его денщиком к одному капитану, Жиреску по фамилии, из тех бояр Жиреску, чьи имения раскинулись в междуречье Кэлмэцуя и Олта, что в Крынжени. Была у этого капитана жена – бой-баба и шлюха; после ее побоев не один уж капитанов денщик глухим или калекой на всю жизнь остался. На Пантилие руку она поднять не посмела: побоев он не потерпел бы и от мужчины, не то что от женщины, будь она хоть помещица и капитанова жена. Как-то раз попробовала капитанша влепить ему пощечину. А он не оробел – возьми да и опрокинь ее на спину… Понравилось это госпоже, во вкус вошла… Застукал их как-то капитан и застрелил Пантилие. А в рапорте потом отписали, что солдат Уцупэр Пантилие расхаживал с заряженным оружием и по оплошности выстрелил себе в грудь. Но всему городу известно, как было на самом дело. Капитана перевели в другой полк, тем и отделался. А у моего дяди Уцупэра не осталось ни одного сына.
– Хочешь стать моим сыном, Дарие?
– Нет, дядюшка…
У дяди на глаза навертываются слезы. Он роется в кошельке, достает монетку в десять банов и дарит ее мне.
– Иди купи себе рожков.
Я вихрем срываюсь с места. Рожки продаются в корчме Томы Окы, корчмой раньше владел мамин брат, дядя Лисандру. Продает рожки старшая дочь Томы Окы, Джена. Я тут же принимаюсь их грызть. Они сладкие. А кожурки твердые, коричневого цвета. Я выплевываю их. По дороге попадается мне сестра Елизабета.
– Братик, дай и мне погрызть.
Я даю ей несколько стручков. Она тотчас бежит к ребятишкам, которые устроили кучу малу в пыли на дороге.
– А мне братик рожков у Окы купил, рожков у Окы купил…
Ребятишки набрасываются на нее. И вырывают рожки.
Сестренка возвращается ко мне вся в слезах.
– Дай еще, братик. У меня мальчишки отняли…
У трактирщика Томы Окы три дочери: Джена, которая после обеда заменяет за прилавком отца, пока он с женой спит во внутренней комнате с опущенными шторами, чтобы свет с улицы не тревожил их сон, Фифа и Бобоака. Бобоака – маленького роста, толстая, пухлая, белокурая. Будь она дочь бедняка, небось уже бегала бы в хору. Но ее там не бывает. Не ходят в хору и Джена с Фифой. Фасон держат. Разгуливают в туфлях, платков не носят. Не стесняются расхаживать по улице простоволосые, напомаженные и в узких-преузких платьях, будто стреноженные, совсем как госпожа Полина, жена моего двоюродного брата Никулае Димозела, что работает на почте. Кроме дочерей, у Томы Окы есть еще сынишка Митикэ. Родители наряжают его как кукленка: на нем короткие штанишки, берет и башмачки. Вскарабкавшись на забор, Митикэ смотрит, как мы играем в лошадки. Ему хотелось бы спуститься вниз, открыть калитку и пошалить вместе с нами. Глазенки у него так и блестят. От зависти слюнки текут. А мы поддразниваем:
– Иди играть с нами, Митикэ. Будешь лошадкой…
– Не пойду, еще запачкаюсь…
– Брось, Митикэ, иди к нам…
– Не пойду. Я с вами не вожусь. Я ведь… Мой отец корчмарь…
– Ну и что такого? Все равно из мамкиного пуза родился…
Митикэ начинает хныкать:
– Тя-а-ать! Меня мальчишки дразнят…
Появляется его папаша, швыряет в нас камнями, берет свое сокровище за ручку, уводит в лавку, усаживает на колени, утешает, сует для успокоения баранку.
– Говорил я тебе, Митикэ, не подходи к этим голодранцам. Ты у меня пойдешь в школу, выучишься, станешь важным господином, даже префектом.
Митикэ снова вскарабкивается на забор. И кричит нам сверху:
– Нечего мне с вами играть. Я, как вырасту, префектом буду… – Из носа у него течет. Он вытирает нос рукавом.
По воскресеньям перед их корчмой устраивается хора. Дочери Томы – две высокие, одна коротышка – близко не подходят, смотрят издали. Ждут женихов из города. Но женихов нет как нет. А они все ждут. Моя сестра Евангелина говорит, что они из-за своей спеси так в девках и состарятся.
Люди в селе еще помнят, как Тома Окы сам ходил босой. Жена его и дочери тоже ходили босиком и работали на помещика не разгибая спины. Потом Тома нанялся приказчиком к грекам. Обжуливал покупателей. Обвешивал, работая на больших товарных весах и на станционных складах. Откладывал денежку к денежке. Когда умер мамин брат Лисандру, кошелек Томы был уже туго набит. Взял он ссуду в городском банке. Купил дом умершего, его патент. Начал дело с мелочной торговли. Открыл и корчму. Давал деньги в рост. Процент невелик – один пол за сто лей в месяц. Многие на это клюнули. И впрямь, если взятую в долг сотню уплачивать в месячный срок, то это вроде и не слишком накладно. Но кому удавалось погасить весь долг за один месяц?.. Иногда он висит на шее целый год и даже несколько лет, а уж тогда процентам нет конца… Тома Окы довольствуется одной выплатой процентов, не спешит разорять должника. За сотню одолженных лей он спустя двенадцать месяцев получает двенадцать пол – двести сорок лей чистой прибыли. Сперва сам оделся по-городскому. Потом одел жену и детей. Джену сватали в первый раз уже давно, когда об увядании еще и речи не было. Сватал ее Лаке, старший сын Иордаке Димана, что живет в начале нашей улицы, возле шоссе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76